Джон Хезерингтон

Конец дня

Перевод Н. Ветошкиной


Управившись с мытьем посуды, она взяла жестяной таз и, выйдя на заднее крыльцо, выплеснула грязную воду на утоптанную позади хижины землю. Вода несколько мгновений, казалось, висела в воздухе, отливая в заходящих лучах солнца всеми цветами радуги, потом полилась и превратилась в темно-коричневое пятно на бурой от засухи почве. Девушка отнесла таз обратно в хижину и поставила его на ящик, который служил столом; она вытерла его тряпкой и повесила ящик за проволочную петлю на гвоздь, вбитый в одну из неотесанных деревянных балок, которые скрепляли грубо оштукатуренную стену хижины.

Вытирая руки о полотенце, она слышала монотонный скрип старухиной качалки, доносившийся из соседней комнаты. Она откинула прядь золотистых волос, упавшую ей на глаза, и стала внимательно изучать себя в осколке зеркала, висевшем на стене. Томительный летний зной стер румянец с ее щек. Упрямый изгиб полных губ придавал лицу слегка надутое выражение. Из зеркала несколько вызывающе смотрели голубые, слегка навыкате, глаза.

— Милли! — Резкий визгливый голос старухи напоминал скрип ее несмазанной качалки. В нем слышалась раздражительная, требовательная нотка. — Милли, ты где?

— Иду, — откликнулась девушка.

Она отвернулась от зеркала и прошла в соседнюю комнату. Из двух комнат хижины эта была большая; ее скудную обстановку составляли две раскладные кровати, стоящие одна против другой, некрашеный сосновый туалетный столик и два деревянных стула; на стене висела полочка с фарфоровыми безделушками, на полу лежала длинная, сплетенная из травы циновка.

Старуха сидела у открытого окна, без устали раскачиваясь на качалке. Девушке подчас казалось, что старуха и ее качалка составляют одно неразрывное целое.

— Тебя долго не было, — с упреком сказала старуха.

— Я мыла посуду.

— На это много времени не требуется. Небось замечталась о том парне. И не стыдно тебе?

Блестящие черные, как у птицы, глаза так и впились в лицо девушки; они были пытливы и проницательны; время удивительным образом не изменило их, хотя все лицо старухи от возраста и вынужденного безделья — результат паралича обеих ног — было морщинистым и дряблым.

Милли ничего не ответила.

— Знаю я вас, девчонок, — ворчала старуха. — В свое время и я покрутила, можешь мне очки не втирать.

Старуха закашлялась, брызгая слюной. Приподняв край лоскутного одеяла, прикрывавшего ей колени, она стерла слюну с подбородка.

— Посиди и поговори со мной, — сказала она. — весь день я тут одна.

Ее визг сменился хныканьем. Милли хорошо изучила эти внезапные перемены в настроении старухи. Когда та хотела добиться своего, она умела быстро сменить задиристую ругань или доходящую до визга злость на старческое хныканье.

— Я ухожу, — сказала Милли.

— Весь день я просидела одна, — заскулила старуха, цепляясь за плед костлявыми пальцами; их опухшие суставы были похожи на бесформенные узлы.

— Я же сказала вам, что ухожу, — повторила Милли.

— Ты не уйдешь! — закричала старуха, голос ее звенел от гнева. — Я не желаю, чтобы ты шлялась по ночам; попадешь в беду, нагуляешь себе ребенка, который не будет даже знать, кто его отец, — как твоя мать тебя нагуляла.

Поток слов иссяк, и старуха откинулась в качалке. Взрыв чувств и физическое напряжение утомили ее. Милли постояла немного, глядя на старуху сверху вниз; она ненавидела ее; это была непримиримая ненависть молодости, которую закрепостила старость. Девушка повернулась и вышла из хижины.

Утомительный зной еще не спал, но на улице быстро темнело, и Милли была этому рада. Сумерки смягчили грубые очертания стоявших в ряд хижин, уныло однообразных, расположенных всего в нескольких шагах друг от друга. Во время войны здесь находился военный лагерь. Затем район этот предоставили под жилье особо нуждающимся. И по сей день это был поселок для бедных; с каждым днем хижины становились все более ветхими и убогими, словно сгибались под тяжестью нужды и отчаяния, как и их обитатели. Время от времени та или иная семья сколачивала кое-какие деньжонки и покидала этот район; но едва оседала пыль, поднятая отъезжающим семейством, как освободившуюся хижину уже занимали новые жильцы.

Милли ненавидела поселок; ей были противны дети, играющие в пыли, опустившиеся мужчины, для которых единственный интерес в жизни предоставляла очередная бутылка виски, неряшливые женщины, слоняющиеся повсюду в шлепанцах или в туфлях на стоптанных каблуках, вечно брюхатые, рожающие уйму детей, которые вырастают и становятся такими же пьяницами, как их отцы, или такими же ленивыми неряхами, как их матери.

Прачечная, где работала Милли, не была раем — невыносимая духота и вонь от мокрого белья; но работа там по крайней мере на восемь часов в день избавляла ее от обстановки поселка, позволяла ей не видеть старуху, не слышать старухиного голоса и назойливого скрипа старухиной качалки — того, что Милли ненавидела больше всего на свете.

Правда, и в прошлом она тоже видела мало хорошего; но еще в детстве, живя с матерью и старухой, которая приходилась ей бабушкой с материнской стороны, в предназначенном на снос коттедже в Фитцрое, она узнала, что жизнь может быть и лучше, если только знать, что искать. Она презирала свою мать за то, что та позволила завлечь себя в эту западню, — за это она презирала ее больше, чем за ее немощность и беспомощность. И когда мать умерла, оставив ее и старуху на произвол судьбы, она даже не всплакнула и втайне радовалась, когда в конце концов их выселили из коттеджа. Это было пять лет назад, примерно в то время, когда она окончила школу; и ей казалось, что, где бы им не пришлось жить, везде будет лучше, чем там, где они до сих пор жили. Старуха визжала на чиновников муниципалитета, которые выгоняли их из дома, а потом, обессиленная, молча уселась на кучке мебели, сложенной в кузове грузовика, увозившего их в поселок.

Старуха жила в этом ветхом коттедже еще в те времена, когда Милли не было на свете, и поэтому в голове у нее не укладывалось, что это теперь не ее дом.

Несколько недель спустя После переезда, как-то вечером, войдя в хижину, Милли увидела, что старуха лежит плашмя на полу.

— Не могу подняться, — бормотала она. — Что-то с ногами приключилось.

Некоторое время она пролежала в больнице, а потом в карете скорой помощи ее доставили домой и усадили в качалку. С качалки она уже никогда не вставала. Лишь по вечерам Милли перетаскивала ее на постель.

Вскоре Милли пришла к выводу, что в старом коттедже им жилось не так уж плохо. Там было, правда, очень бедно, но зато у них был свой садик и хоть какая-то защита от чужих глаз; здесь, в поселке, не было ничего, кроме голой земли вокруг; и жили они у всех на виду. И вечно эти опустившиеся мужчины, особенно когда они напивались, подмигивали и свистали вдогонку, а если никого поблизости не было, пытались с ней немного поразвлечься. Собственно, против того, чтобы немного поразвлечься, Милли не возражала. Не в этом дело. Уже в десятилетнем возрасте она знала все, что можно было знать об элементарной биологии, а после окончания школы испробовала это на опыте с мальчишками. Но ей было противно подумать, что эти пропойцы, кое-кто из которых годился ей в отцы, начнут ее ласкать. Да по правде говоря, до тех пор, пока, шесть месяцев назад, она случайно не встретила Тома, ей ни один мужчина по-настоящему и не нравился.

Том был на пять лет старше ее. У него были прямые черные волосы, карие глаза, крепкие крупные зубы, а говорил он легко и свободно. Весь он был могучий — могучие плечи, могучая грудь и большие руки, всегда грязные от вечного копания в моторах, — он работал в гараже.

Том подцепил Милли как-то вечером, когда она одна отправилась в кино, чтобы отдохнуть от назойливого голоса старухи, плача младенцев в соседней хижине и хриплых ночных звуков поселка.

Они пошли в парк и легли на траву, и Том целовал ее, но Милли это не доставило удовольствия, хотя он ей нравился больше других мужчин, которых она раньше знала.

Когда они расстались, он назначил ей свидание, и в следующий раз он ей понравился больше. Они снова пошли в парк, а когда расставались, Милли прижалась к нему и впервые в жизни почувствовала, что у нее есть близкий человек. После этого они стали часто встречаться. Иногда они отправлялись в кино, но чаще всего в парк или на пляж, потому что Тому неудобно было приглашать ее в свое общежитие, а она не могла пригласить его к себе в хижину, где была старуха.

Чем больше она встречалась с Томом, тем больше он ей нравился. Это был беззаботный, жизнерадостный, простой парень. Казалось, ничто не способно было его взволновать и никогда он особенно не задумывался о будущем. Он вырос на ферме в Мелли, в большой многодетной семье и с семнадцати лет ушел в город сам зарабатывать себе на хлеб. Эти обстоятельства его жизни в какой-то мере повлияли на его характер, — так считала Милли, но порой ей хотелось, чтобы он вел себя серьезнее. Она понимала, что, несмотря на все предосторожности, если отношения их будут продолжаться, всегда может произойти что-нибудь непредвиденное, и тогда им придется пожениться, а ей вовсе не хотелось выходить замуж за человека, который не может о ней позаботиться. И все-таки после второй встречи Милли твердо решила, что они с Томом должны пожениться. Не только потому, что он ей нравился, нравились его ласки, — нет: замужество для нее означало избавление, избавление от поселка, от старухи, от той жизни, которую ей приходилось вести.

Время шло, и ее решение крепло, хотя у Тома были совсем другие намерения. Он никогда не упоминал о браке, казалось даже самая мысль об этом никогда не приходила ему в голову. Ни разу он не назвал ее ласковым именем, всегда просто «Милли», и она сомневалась, способен ли он вообще любить что-нибудь, кроме своих грязных моторов. Но она твердо задалась целью женить его на себе и даже заставить его купить ей обручальное кольцо.

Миновав поселок, Милли направилась через парк к той скамье, где ее обычно поджидал Том. И вдруг ей пришла в голову мысль: а почему бы именно сегодня не поговорить с ним об этом? Чего, собственно, ей тянуть? Она ничего не выиграет, выжидая, и ничего не потеряет, если поговорит сегодня, — кроме безысходной скуки поселка да надоедливого брюзжания старухи.

Том сидел, небрежно положив руку на спинку скамьи, закинув ногу на ногу. Несмотря на сгущающиеся сумерки, Милли сумела разглядеть, что на нем вместо рабочей спецовки были надеты широкие брюки и белая рубашка с открытым воротом. Милли едва слышно ступала по траве, которая росла по бокам асфальтированной дорожки. Тихонько приблизившись к скамье, она сказала «здравствуй» прежде, чем он успел ее заметить.

— Здравствуй, Милли, — ответил Том. Он протянул к ней руки, усадил рядом с собой на скамью и поцеловал. — Как дела?

— Плохо, — сказала она.

Том гладил ее своей большой рукой, и Милли почувствовала, как его ладонь остановилась на ее груди. Она высвободилась и сказала:

— Подожди, Том!

— Что случилось, Милли? — спросил он, пытаясь в темноте разглядеть глаза девушки.

Она задержала дыхание, затем быстро произнесла заветные слова, словно стараясь поскорее избавиться от них:

— Том, я жду ребенка.

— Ты уверена?

— Конечно уверена.

— Черт возьми, — сказал он, но без всякой злобы.

Милли сразу стало легче, после того как ложь была сказана. Она сама уже почти верила в это.

— Что же нам теперь делать?

Он почесал за ухом и сказал:

— Положись на меня. Я постараюсь достать какие-нибудь пилюли или еще что-нибудь придумаю.

Она чуть было не расхохоталась вслух, подумав про себя: «Пилюли тут не помогут. Том!»

— Нам придется пожениться, — сказала Милли.

Том ответил не сразу, а когда ответил, то не словами. Он засмеялся, но не громко, а с каким-то издевательским весельем. Смех этот поверг Милли в отчаяние.

— Что тут смешного? — с возмущением спросила она и почувствовала, что в голосе ее появились те же ноты, что в голосе старухи: раздраженные и в то же время жалобные.

— Нам да вдруг жениться! — сказал он. — Выбрось это из головы, Милли! Я еще не скоро женюсь.

— Старуха выгонит меня из дому.

— Не бойся, — спокойно произнес он. — Куда она денется без твоего заработка да твоей помощи.

Он пошарил в карманах брюк, отыскал сигарету, зажег ее и бросил на землю обгоревшую спичку.

— Если ты и в самом деле беременна…

— Уже два месяца, — сказала она.

— Плохо, — беспечно произнес Том. — Но как бы там ни было, я на тебе не женюсь. Я как раз собирался тебе сказать: мне перепала работа в Северном Квинсленде. На следующей неделе я уезжаю.

Милли заплакала. Она едва могла припомнить, когда плакала последний раз, но теперь не в силах была сдержаться. Она чувствовала, что плачет из жалости к себе самой и от досады, что обман ее не удался.

Том обнял Милли за плечи и стал утешать. Она знала, что он делает это не из жалости к ней, а просто для того, чтобы она замолчала, — ее слезы привели его в замешательство. Милли отыскала носовой платок и вытерла глаза, а потом, окончательно взяв себя в руки, сказала:

— Что мне делать одной с ребенком на руках?

— Все обойдется, — сказал он. — Родится ли ребенок-то?

— Ты думаешь, я вру?

— Не верю я в это, — сказал он все тем же спокойным голосом, без всякого оттенка раздражения или злости; он просто говорил то, что думал.

И Милли вдруг захотелось ногтями впиться ему в лицо, до крови исцарапать его за то, что он изобличил ее во лжи. А когда это желание причинить ему боль прошло, наступила горечь поражения.

— Хорошо, — сказала она, — я наврала, ребенка не будет.

Он встал, и в темноте фигура его показалась ей огромной.

— Ладно, — я не виню тебя, — сказал он. — Но мне надо поспешить с этой работой в Северном Квинсленде. Поэтому сегодня мы с тобой в последний раз видимся.

Он немного подождал, но она не ответила и не двинулась с места. Тогда он вынул из кармана руку и слегка потрепал Милли по голове, а потом повернулся и пошел прочь своей небрежной, слегка расхлябанной походкой.

Над парком уже спустилась ночь, и еще долго после того, как тьма поглотила Тома, Милли слышала шарканье его ботинок по асфальту дорожки.

Она сидела неподвижно, тупо уставившись в темноту.


Когда Милли вошла, старуха дремала в своей качалке, но она тотчас же проснулась и требовательным голосом спросила;

— Где ты была?

— Гуляла.

— Врешь, — сказала старуха, — была на свидании.

Милли чиркнула спичкой о коробку. Пламя на минуту озарило всю комнату ярким светом, и Милли отыскала керосиновую лампу на туалетном столике, сняла стекло и зажгла фитиль. Она вставила стекло обратно и, немного подождав, прибавила огонь.

Черные птичьи глаза старухи следили за девушкой.

— Весь день я пробыла тут одна, — заныла старуха. — Посиди со мной.

— Я устала, — сказала Милли, — я ложусь спать.

Голос старухи сделался визгливым.

— Ну да, ясное дело, спать идешь! На меня тебе наплевать. Я могу подыхать — тебе все равно, подлая ты потаскуха!

Милли отвернулась и пошла к своей кровати. Ей не хотелось, чтобы старуха в эту минуту видела выражение ее лица. Эти проницательные черные глаза прочтут все ее мысли.

А думала она о том, что скоро убьет старуху, в этом она готова была поклясться.

Загрузка...