Перевод Э. Питерской
Когда школа окончена и вы нашли какую-нибудь работу, можно поступить в вечернее коммерческое училище или горнорудное, в котором, кроме дневного, есть еще и вечернее отделение, где на лекциях и практических занятиях изучают различные технические дисциплины.
Когда мы в четырнадцать лет окончили школу и наш класс распался. Штепсель и я обнаружили, что наши родители хотят, чтобы мы продолжали совершенствовать свои знания, и мы записались в горнорудное училище.
Нас больше всего интересовали девушки, сигареты и автомобили, но мы, конечно, подчинились желанию родителей и, прикинув, решили, что горнорудное училище, пожалуй, самое подходящее.
Как это всегда бывает, наш класс в горнорудном училище разбился на пары закадычных дружков, и мы со Штепселем были большими приятелями. Мы там не многому научились, но два года вместе посещали лекции, и нам нравилось шагать вечером по улице, держа под мышкой книги и рейсшины с таким видом, словно мы в будущем собирались стать управляющими приисков или чем-нибудь в этом роде. По сравнению со школой, учиться там было легко и приятно. Если ты чувствовал усталость, то можно было подремать за партой, не заботясь о записи лекций. Если ты уж очень переутомился или интересовался чем-нибудь другим, то можно было совсем пропустить занятие, и никто не задавал тебе неприятных вопросов. Те, кто действительно хотел чему-то научиться, были в большинстве гораздо старше нас; они уже знали, что такое жизнь, и смотрели на вещи другими глазами.
Как-то вечером я и Штепсель шли по улице с рейсшинами и готовальнями под мышкой; нас ожидали два часа черчения, и Штепсель предлагал пропустить занятие, а я не соглашался. Я умел ловко орудовать карандашом и хотя предпочитал рисование, но не возражал и против черчения.
— Как насчет того, чтобы смыться? — спросил Штепсель. — Могли бы пойти в парк, подцепить девочек.
— Вернее всего, мы там взбесимся от скуки, — ответил я.
Над входом в училище висел яркий фонарь, и летними вечерами вокруг него кружились тысячи мошек, а перед началом лекций около сотни юношей и мальчиков бродили здесь по шуршащему красному гравию. Когда мы подошли, они уже толпились под фонарем, все окна были освещены, а по коридорам сновали преподаватели и ученики. Мы направились прямо в класс, где стояли наши чертежные доски, накололи бумагу и наточили карандаши задолго до прихода нашего преподавателя Циклопа.
— Ну, как твоя шестигранная гайка? — спросил Штепсель.
Он подошел ко мне, через плечо посмотрел на чертеж, который я уже почти закончил, и хмыкнул.
— Вот увидишь, Циклоп заставит тебя это переделать, — сказал он. — Посмотри, какие линии!
— А что тебе не нравится? — спросил я, разозлившись. — Эти линии похожи на резьбу, а твои похожи на лестницу в шахте.
Мне нравилась моя шестигранная гайка и особенно резьба. Над резьбой я трудился изо всех сил, штрихуя и растушевывая, пока не стало казаться, что это настоящий металл. И я подумал, что Штепсель просто завидует и придирается из-за того, что я решил пойти на урок.
— Ничего подобного, — повторил я. — Резьба сделана хорошо.
— Ты так думаешь? — сказал Штепсель. — Вот подожди, что скажет Циклоп.
Тут появился Циклоп. Покачиваясь, как старый больной слон, он подошел к возвышению и уселся на стул с таким видом, словно никогда больше не собирался сдвинуться с места. Мы все замолчали, большинство принялось за работу. Но Штепсель заставил меня усомниться и в самом себе, и в Циклопе, и в шестигранной гайке. Мне больше не хотелось чертить. Я сидел на высоком стуле и хмуро поглядывал на преподавателя. Вечер был очень жаркий, и Циклоп не выказывал никакого желания сойти с возвышения и пройтись по классу. Он тяжело дышал, и его лицо лоснилось от пота, а взгляд единственного глаза был направлен куда-то в пустоту. Над лысой блестящей головой ореолом висела мошкара. Он, казалось, думал о чем-то своем. Это был глупый безвредный старик, и его ученики доставляли ему много неприятных минут.
Я удивился, как такой тихий старый чудак, как Циклоп, ухитрился лишиться глаза. Черная щетина на подбородке и повязка на глазу делали его похожим на толстого пирата, хотя его череп блестел весьма респектабельно. У меня испортилось настроение, я был зол и жалел о том, что не воспользовался предложением Штепселя удрать с черчения. Вдруг я заметил, что Циклоп закрыл свой единственный глаз.
— Эй, Штепсель! — шепнул я. — Посмотри-ка на старика Циклопа!
— Черт возьми! — сказал Штепсель. — Старый баран спит!
— Вот именно, — сказал я сердито. — Вот как он нами интересуется! Спит, старый баран!
— Эй, Вонючка! — прошипел Штепсель, обращаясь к своему соседу с другой стороны. — Взгляни-ка на Циклопа!
Новость мгновенно облетела весь класс.
Все сейчас же перестали чертить.
— Чтоб мне провалиться, — сказал кто-то, — неплохо они устроились. И еще хотят, чтобы мы работали!
— Смоемся, ребята? Он проснется, а нас никого нет! — раздался другой голос.
— Нас накроют в коридоре, — сказал Штепсель. — Мы не можем оставить доски, а если их убирать, то будет много шума.
Я начал рисовать спящего Циклопа и мошек над его головой и все остальное. Для большего впечатления я опустил мошек пониже, а одну посадил ему на нос, — она заглядывала в его открытый рот. Махнув на все рукой, я рисовал прямо на своем чертеже, рядом с шестигранной гайкой.
Мне редко удавалось добиться большого сходства, но на этот раз я достиг его почти без всяких усилий. Циклоп получился как живой — и складки жира, и лысая голова, и пиратская повязка, и открытый усталый рот.
— Дай посмотреть, — шипели вокруг. — Передай эту штуку по классу.
— Не могу, — ответил я. — Мне надо будет снимать бумагу с доски.
— Черт возьми, здорово! — сказал Штепсель. — Совсем как вылитый.
Все повскакали с мест и собрались за моей спиной. Я наслаждался этой минутой, но мое торжество продолжалось недолго.
Штепсель решил, что мой рисунок будет виден лучше, если убрать рейсшину, и взял ее, чтобы переложить на свою доску. Он уже поднял ее над головами, — причем пострадал всего один человек, которого он стукнул по уху, — как вдруг рейсшина выскользнула у него из рук. Многие пытались подхватить, ее, но она упала на пол. Упала с таким грохотом, что, казалось, содрогнулось здание. Все бросились на свой места. Грохот заставил наши сердца забиться быстрее, и, разумеется, он разбудил Циклопа.
Сначала Циклоп испугался, а потом смутился. Ему следовало бы устроить классу разнос, но он не умел обращаться с мальчишками, поэтому он только виновато заморгал и сказал:
— Боже мой! Я, кажется, задремал. Непростительно! Ведь мне бы не понравилось, если бы вы соснули немного? А?
И он улыбнулся доброй, заискивающей и глупой улыбкой. Казалось, его единственный глаз просил нас не ухудшать положения вещей. Но класс просто вздохнул с облегчением. Все знали, что произошло бы, если бы на месте Циклопа был любой другой преподаватель, но каждый прекрасно понимал, что Циклоп безвреден. В классе громко и беззаботно захихикали, и луч надежды погас в глазу Циклопа. Старик совсем смутился.
— Ну, ну, — сказал он неуверенно. — Продолжайте работать. Я скоро подойду посмотреть.
Карандаши вновь задвигались по бумаге и вновь раздалось шарканье. Но каждый ’ работал, как хотел. Только я имел серьезные основания опасаться. На моем чертеже карикатура на Циклопа была нарисована такими темными и глубокими линиями, что их нельзя было стереть бесследно, и я чувствовал, что даже старый Циклоп не посмотрит сквозь пальцы на такую проделку. В горнорудном училище меня, конечно, не станут наказывать, а просто вышвырнут вон. Собственно говоря, меня пугали только упреки родителей. При мысли о них меня бросило в пот, к тому же я совсем не хотел обидеть бедного Циклопа.
Он тяжело сошел с возвышения, и я яростно принялся стирать рисунок, но линии были видны по-прежнему, и карикатура стала еще более оскорбительной, чем раньше. Услышав за своей спиной дыхание Циклопа, я задрожал и решил, что пришел мой конец. Я не мог пошевельнуться от страха и чувствовал себя подлецом. Воцарилась тишина, и казалось, прежде чем он заговорил, прошло четверть часа.
— Ведь это просто рисование, — проворчал он. — Резьба никуда не годится. Нарисовано неплохо, но не годится. Чертежи нужны для того, чтобы по ним делать вещи, а не любоваться ими. Все остальное не надо было делать.
Я с трудом поверил своим ушам. Хотя мне было почти пятнадцать, я почувствовал глупое желание заплакать от радости и неожиданного чувства благодарности к Циклопу.
— Да, сэр, — пробормотал я.
— Карандаш должен быть острым, — продолжал Циклоп. — Пусть даже его придется точить двадцать раз за вечер.
— Да, сэр, — повторил я.
— А теперь сотрите все и начните сначала, — приказал он. — И не пытайтесь сделать чертеж похожим на гайку. Удовлетворитесь схемой. Вам все понятно?
— Да, сэр.
Циклоп побрел обратно к возвышению; я всегда считал, что со спины, особенно когда он идет. Циклоп был похож на толстую старуху. Но теперь, когда я увидел, как некоторые ученики смеются ему вслед, я готов был разбить им носы. Я думал о том, как после окончания занятий уговорю Штепселя вместе со мной заступаться за Циклопа и как мы вдвоем» разделаемся со всеми мальчишками, которые в будущем посмеют грубить Циклопу или смеяться над ним.
Перевод Б. Саховалер
Не знаю, помнишь ли ты тот день, когда мы отправились на велосипедах к Бурым озерам?
Это был хороший день, один из тех удивительных дней, которые на первый взгляд ничем не отличаются от множества других, но благодаря каким-то особенным мелочам остаются в памяти. День этот был создан как будто специально для нас и завершился усталостью и умиротворением.
Начался он с того, что я подъехал к вашему дому. Твоя мать укладывала в плетенку яблочные пироги. В те дни пироги твоей матери нравились мне гораздо больше стряпни моей старушки. Моя мать бывала надежной опорой, если я попадал в беду, но когда все шло хорошо, она была просто женщиной, и, как ни печально, ей не удавались такие яблочные пироги, какие пекли в вашем доме, — сочные и рассыпчатые.
Я наполнил флягу водой из вашего колодца и приладил ее под седлом; ты привязал свою малокалиберную винтовку к раме, и мы тронулись в путь. Было раннее утро, сумки наши были набиты вкусной едой, и впереди предстоял длинный, длинный день…
— Только будьте осторожны, — сказала твоя мать. — И какая нелегкая вас туда несет? Вы только устанете, вернетесь ночью, а тут все будут с ума сходить — что с вами стряслось.
— Ладно, ничего с нами не случится, — ответил ты. — Мы гоняли на наших машинах в заросли куда дальше этих озер. Мы не маленькие.
И мы отправились. Бок о бок, крутя педали, катили мы по улицам городка. И хотя я и за миллион не взялся бы угадывать, о чем ты думаешь сейчас, — тогда я знал твои мысли совершенно точно. Ты, так же как и я, испытывал снисходительное раздражение по отношению к женщинам, которые не понимают, зачем мужчине нужно мчаться в такую даль и выбиваться из сил бог знает из-за чего! Я чувствовал, что мне надоел город, надоела и скучная работа у Симпсона. Я думал, что хорошо катить к Бурым озерам именно с тобой, а не с Дарки Грином или Сидом Уилсоном, или даже с Ларри Саммэрвиллем, хотя с ним мы часто вместе шатались по городу.
День начался как надо.
Взбираясь на холм Парсона, мы приподнялись с седел и изо всех сил нажали на педали. Мы оба взмокли. Добравшись до вершины холма, мы сделали привал, и я был страшно рад, когда увидел, что и тебе нужна передышка.
Мы сели на большие камни; под нами справа раскинулся город, слева простирались бесконечные заросли, через которые вилась узкая лента дороги. В городе над трубами поднимались дымки, а в зарослях пряталась молочная ферма Джексона, по двору которой бродили мычащие коровы, и больше ничто не двигалось. На много миль вокруг тянулась равнина, только холм Парсона возвышался над ней.
Помню, как я тогда посмотрел на тебя, немного волнуясь, потому что усомнился — так, на минутку, — смогу ли я выдержать этот долгий путь? У тебя в те годы ноги были мускулистые и крепкие, такие же загорелые и сильные, как у взрослого мужчины. Однако волноваться не стоило, и мои опасения быстро рассеялись: хоть я и был худым и весил мало, но знал по опыту, что езжу на велосипеде не хуже всякого другого.
Мы скатились с холма не крутя педалей и взяли хороший темп. Первые пятнадцать миль до заброшенного прииска дорога была широкая, прямая и довольно ровная. К этому времени тени деревьев у дороги стали короче, солнце поднялось уже высоко и палило нещадно. Мы снова вспотели, но ощущение было совсем не такое противное, как в те минуты, когда мы, задыхаясь, взбирались на холм Парсона. Теперь пот покрывал наши работающие мускулы, как смазка, охлаждал и освежал кожу.
Эти пятнадцать миль хорошей дороги мы непрерывно болтали. Мы ехали рядом и трещали без умолку — в среднем на каждый ярд приходилось по два слова. Мы высказывали вслух самые сокровенные мысли, которыми не рискнули бы делиться в присутствии других ребят, даже самых лучших, вроде Ларри Саммэрвилля. Вряд ли мы говорили что-нибудь особенно умное, наверное это была порядочная чушь, но наши слова появлялись вместе с каплями пота, смешивались с солнечными лучами и свежим воздухом, которым мы дышали, и сливались с ним в один неповторимо чудесный день.
После заброшенного прииска дорога стала хуже. Целых двадцать миль она петляла между скал. Там, где кончались камни, начинался песок.
К тому же она была узкая, и когда нас нагонял автомобиль, битком набитый людьми, дробовиками и бутылками с пивом, мы, проклиная пыль, сворачивали с дороги; а иногда нам приходилось съезжать в заросли и слезать с велосипедов. Но мы наслаждались этим днем, каждой его минутой.
У болота Ригли ты погрозил кулаком дороге и не переводя дыхания обрушил на равнодушные заросли поток всех известных тебе ругательств. Я тоже ругался и проклинал все на свете; мы называли себя дураками, но ни за какие коврижки не согласились бы оказаться где-нибудь еще. Мы съели пироги твоей матери и наполнили флягу болотной водой. Во фляге оставалось еще много чистой колодезной воды, но мы вылили ее, так как мутная, затхлая болотная вода казалась нам напитком, наиболее достойным поддерживать жизнь и силы настоящих охотников и пионеров.
Пробираться дальше по камням и песку, следуя за крутыми изгибами дороги, было нелегкой работой; мы ехали друг за другом и говорили мало. Ты задал темп и нажимал изо всех сил. Я понимал, что ты хочешь оторваться от меня, и примерно с милю мои мышцы ныли, и я ненавидел тебя. Но Потом оказалось, что я могу следовать за тобой без особого напряжения, и, снисходительно глядя на мелькающие передо мной напряженные мускулы твоих ног, я почувствовал что-то вроде покровительственного отношения к тебе. Когда мы добрались до Бурых озер, мы здорово устали, но сознавали, что совершили нечто выдающееся. Нам было хорошо.
Даже если я напомню тебе об этом дне, он, наверное, не всплывет в твоей памяти, но не мог же ты совсем забыть Бурые озера?
День был праздничный, и, вероятно, в городе прослышали, что на озерах много дичи. Казалось, сюда явились все, у кого имелись дробовики, все, кого могли подвезти в автомобиле, и уткам не давали ни минуты покоя.
Большинство охотников приехало еще с вечера, и на все две мили по берегам мелких озер с ржавой водой раскинулись палатки. У каждого бочага, у каждого болотца тоже гремели выстрелы, не дававшие усталым и перепуганным птицам опуститься на воду. Стояла страшная пальба; это было жестокое зрелище, но мы были так кровожадны, что оно нас не смутило.
— Дело дрянь, — заволновался я. — Тут и по сидячей птице не попадешь, и уж черта с два подшибешь утку из винтовки.
— Во всяком случае, пуганем их, — сказал ты, отвязывая винтовку. — Не попробуешь, так наверняка не попадешь.
Но тут от одной из палаток к нам направился какой-то парень и помешал тебе.
— Эй, ребята, нельзя стрелять из винтовок. Того и гляди убьете кого-нибудь! Разве не видите, что здесь людей больше, чем уток?
Это чуть было не испортило нам весь день, но когда он пригласил нас присоединиться к их компании, все снова стало великолепным.
Если ты и забыл, как мы перебирались с места на место, бродили по колено в воде и волновались, — то ты все-таки должен помнить, что он дал нам выстрелить по разочку из своей двустволки. Я старательно прижал приклад к плечу, — я слышал, что так полагается делать, если у ружья сильная отдача. Теперь я могу сознаться, что зажмурил глаза, когда спускал курок. От моего выстрела могла пострадать только очень невезучая утка. Но я был доволен собой и горд тем, что устоял на ногах, после того как выполнил эту задачу.
Весь день был хорош — и волнение, и усталость, и гонка на велосипедах, и наши переходы, и привалы, и стрельба, и бесконечные истории, которые мы плели. Но помнишь ли ты наше возвращение домой? Помнишь ли ты первые пять миль по хорошей дороге, после того как мы наконец выбрались из песка и камней, усталые как собаки, еле крутя педали, но тем не менее готовые снова болтать без умолку.
Становилось прохладнее, начинало смеркаться, и мы завели разговор о девчонках. Девчонки вызывали в нас большой интерес, но говорили мы о них робко, мечтательно, не позволяя себе ни одного грубого слова. В сущности мы были очень порядочны, хотя и напускали на себя грубость, чтобы показать своим приятелям, какие мы отчаянные сорвиголовы.
Но, возвращаясь вдвоем после этого прекрасного дня, мы были другими, в тот вечер ты говорил такие вещи, которым, насколько можно судить по твоей круглой плотоядной роже, ты, конечно, не следовал, став взрослым. Может быть, и я тоже забыл кое-что, о чем говорил тогда.
Обратный путь был очень тяжел — все автомобили, скопившиеся у озера, вереницей возвращались в город, и когда мы еще ехали по плохой дороге, примерно каждые полмили нам приходилось сворачивать в заросли; в воздухе стояли тучи красной пыли. Но все это было чудесно. Мы были молоды, крепки и полны иллюзий. Война казалась нам героической, в жизни дельца мы находили романтику; мы думали, что люди не причинят нам горя, — ведь и мы не желали им вреда. Это был хороший день. Но самое лучшее произошло тогда, когда уже стемнело и последний автомобиль обогнал нас, — тогда мы зажгли фонарики на велосипедах, и на протяжении одной мили у меня случилось три прокола, а потом камера на заднем колесе разорвалась пополам. Совсем забыв, что наши родители беспокоятся, я был полностью удовлетворен случившимся, — и это было смешным ребячеством и вообще безрассудством.
Не знаю, помнишь ли ты? Когда все это случилось и мы решили, что на моем велосипеде дальше ехать нельзя, до города оставалось еще семь миль. Мы трудились, ставили заплаты на камеру при желтоватом свете наших фонариков, а вокруг темнели заросли, и тянуло прохладой, и сверчки хором дразнили нас. Мы проклинали наше невезение, а в душе радовались этому маленькому приключению, благо произошло оно не так уж далеко от дома.
— Ничего не поделаешь, — сказал я. — Ты поезжай в город, чтобы наши не волновались. Я поведу свой велосипед, а если мой отец дома, пусть он выедет мне навстречу на автомобиле.
— Черта с два! — возразил ты. — Вот что: езжай на моем, а твой поведу я.
— Не говори глупостей, — сказал я. — Твоя машина в порядке. Садись в седло и гони.
— Послушай, — продолжал ты, — ведь ты же не знаешь, дома твой отец или нет. Может быть, тебе придется идти пешком всю дорогу, а мне это нипочем. Я свеж как огурчик.
— Думаешь, ты один такой? — возмутился я. — Ни на велосипеде, ни пешком я от тебя не отстану, сам знаешь.
— Я совсем не то хотел сказать, — ответил ты. — Просто мы вместе должны это расхлебывать. Я не собираюсь оставлять тебя здесь из-за того, что тебе не повезло, — такое с каждым может случиться. Если хочешь, давай бросим жребий — кому ехать на велосипеде.
Мы бросили жребий, и я выиграл, но отказался взять твою машину. Я чувствовал себя героем, а наш безрассудный спор заставил меня забыть об усталости. Я был бодр и решителен и, кроме того, полагался на тебя. Сначала я был почти готов к тому, что ты поедешь в город, а я пойду пешком. Но раз уж мы заспорили, ты обманул бы мои ожидания. Дик, если бы уступил. Я считал, что друзья должны стоять друг за друга. Это было глупо — ведь город был совсем близко, но мы были еще детьми, и я не мог рассудить иначе. Ты остался со мной; мы повели наши велосипеды по темной безмолвной дороге, и это было замечательным завершением замечательного дня. Я возбужденно болтал. Мою душу переполняло чувство дружбы, и я совсем не думал о родителях, которые дома с ума сходили от волнения, пока мы шли эти семь миль пешком в тот день, когда мы ездили на велосипедах к Бурым озерам.
Тогда ты не обманул моих ожиданий, а теперь? Боюсь, ты разочаруешь меня, и поэтому я не говорю вслух того, что думаю, пока мы здесь вместе пьем пиво. В тот день — весь день по сути дела — мы были похожи друг на друга как две капли воды; теперь мы с тобой — разные люди. Если бы я высказал то, что думаю, ты, наверное, решил бы, что я сошел с ума. Годы разлуки, проведенные в погоне за нашими юношескими мечтами, которыми мы делились в тот день, не прошли для нас даром. Теперь ты не похож на меня. Дик. Ты толст, хорошо одет, у тебя процветающий и вместе с тем озабоченный вид, — хотя, возможно, при всем этом ты лучше меня. Я не знаю. Я знаю только, что ты не такой, как я.
Но, может быть, я ошибаюсь. Ты уже давно сидишь молча, уставившись на свое пиво, пока я все это вспоминаю; и как знать, может быть ты тоже думаешь о том дне, когда мы с тобой ездили на велосипедах к Бурым озерам.