Глава 15
Никакой особой лечебной силы я, признаться, не ощутил. Суставы у меня и так не болели, да и вода, если даже и волшебная, действует явно не по принципу «намочил ноги — и побежал, как олень». Сидеть в тёплой луже приятно, не спорю, но вот аромат…. Пить такую — увольте! Даже с похмелья не буду.
— Тут неудобно, мошкара с болота, — пожаловался больной, почесывая шею. — А где я живу, там пригорок, воздуху поболе и мошкары нет. Ну и землянка рядом. Не знаю, кто там жил, но уж давно пустует.
— Так это не ты её вырыл? — ляпнул я.
— Я? — захохотал Сергей Юрьевич. — Я, сударь, такими талантами обделён! У меня, — он протянул свои бледные немощные руки для осмотра, — вот!
М-да, правда, эти чиновничьи лапки, похоже, ничего тяжелее чернильницы не поднимали.
С неохотой вылезаю из теплой лужицы и иду к ещё одному родничку, который снабжает гостя питьевой водой. Вот он — холодный и чистый. Пить такую воду одно удовольствие. Наверное, просто из другого подземного резервуара.
Обратно еду, задумавшись. «А что если поставить здесь свою здравницу? Всесоюзную… тьфу, всероссийскую», — мелькнула мысль. Жаль только, дебет, выражаясь бухгалтерскими терминами, у тёплого источника крошечный: не для массового оздоровления. Но на одного человека хватит.
Потом фантазия пошла дальше: продавать воду на розлив! Отдать какому-нибудь ученому мужу на исследования, бумажки получить, этикетку «Водица от всех недугов» наклеить — и в лавки! Красота! Правда, вложиться придётся: и на бочки, и на рекламу, и на взятки… А ну как кому от неё хуже станет? С меня потом и спрос. Нет уж, рисковать не стану. Сигареты надёжнее! Они, конечно, здоровью тоже не на пользу, но про это пока только мы с Тимохой знаем. Остальные — дымят, радуются и не подозревают, что травятся.
— Не буду я это пить! — мой крепостной друг брезгливо воротит морду от «лечебной» воды. — Даже будь она хоть сто раз проверена электроникой! Травануть хочешь?
Я сам тоже не спешу пробовать. Ермолай — тот да, хлебнул, и вроде даже с удовольствием.
— Хороша водица, — довольно крякнул он. — Любую хворь сымет, как рукой!
Наверняка, внушил себе это по своей средневековой простоте. Но он солдат всё-таки: брюхо у него, что кирзовый сапог — всё переварит. А я — человек нежный, избалованный цивилизацией. Да и зачем рисковать, если можно просто наблюдать, как другие героически испытывают на себе местные чудеса природы?
— Чушь не неси! — строго говорю я. — Пей! Лечебная она, задницей чую.
— Чушь? — ухмыляется ара. — Куда её нести?
Тимоха ещё раз понюхал минералку, и тут мы, не сговариваясь, одновременно хором:
— И чушь прекрасную несли!
— «Когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли…» — поспешно вспоминаю я.
— «Фонтаны били голубые, и розы красные росли!» — радостно добавляет Тимоха. — Записывай, барин, записывай! А то ведь забудем!
Сидим мы у меня в комнате. На столе всё как обычно: книги, карты, перо на подставке. Но чернила, как назло, высохли. Вздыхаю, выуживаю из ящика карандаш, который здесь зовётся «английским», и лист той самой патронной бумаги.
Продолжаем вспоминать мой будущий литературный хит, который вряд ли меня прославит, но уж точно запомнится.
В саду пиликало и пело ―
Журчал ручей и цвел овраг,
Черешни розовое тело
Горело в окнах, как маяк.
С тех пор прошло четыре лета.
Сады ― не те, ручьи ― не те.
Но живо откровенье это
Во всей священной простоте.
А дальше… а дальше мы припомнить не смогли. То ли настрой прошёл, то ли вообще нет продолжения у стиха.
— Мне кажется, там ещё что-то было! — упрямо бубнит Тимоха, который в азарте всё-таки хлебнул водички и даже признал, что она годная.
— Да хрен мы вспомним, — вздыхаю я. — Но и это уже кое-что! Для нынешней публики — даже оригинально.
Кого мы на этот раз обокрали, припомнить не смогли. Но ара клялся, что песня не такая уж древняя — советская.
На воскресной службе в церкви собрались все мои крепостные — ну, кроме уж совсем дряхлых стариков, пожалуй. Дитёв, даже грудных, таскают в церковь при любой погоде. Разумеется, была и сестрица.
Народу много, и не только из моего села, человек сорок, если не больше, прибыло из Пелетинки. Сама Анна дойти до церкви не может. Я было предложил донести — не велика трудность, — но ей, вишь, милее, когда наш поп сам к ней домой приходит окормлять.
После службы представляю всем Ермолая и объявляю, что теперь он тут главный — особенно в моё отсутствие.
— А Иван-то где ж? Помер? — раздался чей-то тоненький голосок из толпы. Вроде как мальчишка или подросток спросил.
— Нет, не помер, — отвечаю. — Иван уехал по делам. Приедет — с ним отдельно будем решать.
— Ах! — вскрикнула вдруг какая-то женщина и зарыдала. — Сам ведь всё выспрашивал, а сам знал… И ведь ни словечка!.. Я ж места себе не нахожу, с ума схожу уж который день!
Тьфу, и правда — совсем вылетело из головы. Не предупредил я жену старосты, что муж её по делам отлучился, и якобы с моего дозволения.
— Письмо через отца Германа оставил. Не реви, сказал! — прикрикнул я, и добавил мягче: — Не реви, жив он.
— Жив, значится! Отмолила всё ж, — баба упала на колени, неистово крестясь. За ней — другие, и в одно мгновение градус религиозности в храме повысился.
Впрочем, особой любви у моего люда к Ивану не наблюдалось. Боялись его — да. Может, и уважали. Но любить начальство? Не по русским это обычаям.
После службы Ермолай, взяв с собой пару человек, у которых барщина ещё не отработана, отправился приводить в порядок свой новый дом. Тут же встал вопрос о лошади: без коня в деревне — как без ног. Телегу я ему уже купил у одного из своих крепостных, а вот с конём проблема…
Отдать ему Чухлого? Может, выходит?
— Нет, не выходит, — с важным видом рассуждает Тимоха на следующий день за обедом, где мы, как водится, сидим вдвоём. — Конь — это тебе не табуретка. Он же эволюционировал, как бегун! У него ноги не для приседаний. Копыто, если по-научному, — это, считай, ноготь. И если повредить, восстановить его крайне сложно.
— А если копыто заживёт? — любопытствую я.
— Может и заживёт, — рассудительно отвечает Тимоха, — но другое может полезть. У лошади сломанные кости почти не получают питания, потому срастаются куда медленнее, чем у человека. А она ведь на трёх ногах ходить не может. Более того, стоять без опоры на все четыре ей долго нельзя — пятьсот, а то и шестьсот кило веса распределяются на четыре тонкие «ходули». Стоит одну повредить — и нагрузка на остальные возрастает, вот тебе и новые беды.
— Капец, — вырывается у меня. — Ты откуда это знаешь-то?
— Кое-что читал… в будущем, — ухмыляется Тимоха. — Но основное досталось вместе с этим, — он ткнул пальцем в грудь, подразумевая тело опытного конюха.
— Мы вот ногу коню ремнём перетянули, — сообщает Тимоха, — и теперь без движения другие болячки полезут: пищеварение встанет, застой в лёгких — пневмония, кровообращение собьётся — а там и тромбы, и прочая радость. Загнанных лошадей пристреливают — слыхал такое?
— Жаль Чухлого, — задумчиво протянул я.
— Так потому и пристреливают, — сухо ответил Тимоха. — Чтоб не мучался. Плюс мясо какое-никакое.
— Да не буду я его есть! Совсем ополоумел? — возмущаюсь я.
— Ты не будешь — так наши пейзане сожрут, да ещё спасибо скажут: у них мяско на столе редкость, в основном курица, — замечает рассудительный Тимоха.
— Грех то для православных, Лешенька. Не станут наши конину есть, — возражает ему Матрёна, которая хоть и недовольна Тимохиными наглыми обедами с барином, но стол исправно обновляет. — Татарам, разве что, продать? Да копейки дадут.
— М-да… — протянул я. — Ещё один довод, почему в Москву лучше без кареты ехать. Слыхал я, почтовые уже от Ярославля запустили. При таком раскладе тебе, Тимоха, точно лучше тут остаться. Тем более — жена рожать будет.
Тимоха чуть куском пирога не поперхнулся. Медленно поставил на стол кружку с квасом и глядит на меня, как на врага народа.
— Остаться? — хрипло переспросил он. — Тут? В глуши? Барин, да ты ж меня на каторгу ссылаешь! Тут же, кроме комаров и попа Германа, живого человека нет! А я что, с навозом буду возиться, пока ты там по ресторанам с барышнями?..
Вообще-то я его троллю. Скорее всего, в Москву поедем вместе. Как кучер он мне не нужен, а вот в качестве камердинера и человека для поручений Тимоха вполне сгодится. Но сейчас ему об этом знать необязательно.
Сижу, наблюдаю, как он умильно обижается — и при этом не перестаёт уплетать пирог. Дураком ведь надо быть, чтобы от Матрёниного пирога с белорыбицей отказаться… Стоп! А может, и Матрёну с собой взять? А матери с дочерью, что теперь живут в моём московском домике, расчёт дать?
Нет, не пойдёт. Матрёна тут человек весомый, пожалуй, поболе чем кто-либо в деревне. Её нельзя забирать — пригляд за хозяйством нужен. Ермолай ведь человек новый: толковый, но неопытный. А за неопытными, как известно, тоже пригляд нужен — не от недоверия, а чтобы чего не намудрил и не нанёс вреда.
— Лешенька, может, помочь чего? — сестрице, видно, откровенно скучно у меня в гостях. Ей даже поговорить не с кем. Анне недужится, Ермолай поехал навестить нашего болезного гостя — отвезёт припасы, свежий хлеб, да и шалаш поможет соорудить, чтоб жил не как зверь, а как человек.
— Что ты, отдыхай! У меня и самого дел немного, — отвечаю я.
Вижу — недовольна она, но виду не подаёт. Полина потихоньку осваивается в имении: с попом нашим уже пообщалась, с моей дворнёй, с Анной. А вот с крестьянами пока нет. Тихо ведёт себя, но глаз с неё не спускаю.
— Барин, а можно мне книжицу взять? — после обеда передо мной неслышно возникла Фрося.
Вид у неё нарядный: платье из старых маминых, что я ей отдал, ловко перешила, бусики тоже мои, подарочные. Косынка чистая, глазки — ясные. Мама её хоть и хворает, а Фрося каждый день приходит, работает, за место держится. И я ей плачу, не обижаю.
— Букварь? — удивился я. — Так ты же…
— Уже умею немного! Вот смотри! — и она принялась читать по слогам.
Гляжу на эту искреннюю, детскую радость — и понимаю: все мои нескромные желания мигом испарились, будто и не бывало. Привет из будущего, не иначе. Ведь Герману девушки постарше нравились. И в Москве Фросе делать нечего — большой город таких только портит.
Ложусь спать довольный собой и тем, что я — дома. Столица больше не манит, не зовёт своими огнями и суетой. Здесь тихо, спокойно, сверчки стрекочут… Хотя знаю: пройдёт неделька — и снова заскучаю, захочу перемен, дороги, новых лиц и цивилизации.
— Алексей Алексеевич, всё готово! Изволите начинать? — почти по-военному чётко докладывает Ермолай утром.
— Ну, пойдём, чего уж, — отвечаю, натягивая сюртук.
Выхожу на улицу — и правда, всё готово.
Что именно? Розги, лавка и преступники.
Конечно, не преступники — просто провинившиеся. Один уснул на покосе, хряпнув где-то браги. Второй чуть не спалил овин — благо, соседи успели затушить. А третья… вздорная баба, нахамила отцу Герману, да ещё в храме выругалась, как сапожник. Батюшка, в гневе, велел ей отбыть покаяние — сотня поклонов, и мне, по старинному порядку, посоветовал ещё пяток розг от себя добавить.
На дворе уже собралась кучка ротозеев. В центре — лавка для наказаний, а рядом стул, вернее кресло-качалка, что из моей комнаты принесли. Бить будет Мирон, которому тоже недавно прилетело от Ермолая, но сейчас за Мироном вины нет никакой, работает как зверь, разве что злой по причине трезвости.
Дело, скажу прямо, малоприятное. Для человека из будущего — дикость, а для барина — вроде как обязанность. Смотрю на место будущей экзекуции и думаю: а может отменить всё это к чертям? Провести, скажем, «воспитательную беседу» с крепостными? Впрочем, беседами у нас вроде поп занимается…
И что я раскис, как кисейная барышня? Ведь убивать никого не собираюсь и калечить не намерен. Но порядок есть порядок. Да и не всякая порка — зло: иной раз она уму-разуму учит быстрее, чем три проповеди подряд.
Вот, например, Прошка — пропойца и лентяй, каких свет не видывал. Уснул на покосе прямо в луговой траве, под хмельком. Его, стало быть, и наказываем первым.
У моего нового старосты дело поставлено по-серьзному: завёл тетрадь в серой обложке, и, сейчас старательно записывает туда причину наказания и имя худющего мужичонки лет сорока, лицо которого испещрено следами долгого пьянства: «Прошка. Пьяный спал на барщине — пять розг».
Я, то есть Лёшка, да может, и маменька, Прошку уже, к слову, наказывали.
Алкаш безропотно подставляет спину. Рубаху не снимает — чё там, она и так рвань, и слушает счёт Мирона: раз… два… После каждой цифры следует хлесткий удар по спине, но мужик помалкивает.
— Благодарствую барин, — кланяется он, когда все кончено. — Век не забуду.
Врёт, конечно. Но пару недель помнить будет точно. А благодарит правильно. Всего пять розг всыпали, в следующий раз надо больше. А то, что следующий раз будет — и к гадалке не ходи.
Молодой ротозей побои перенес хуже — два раза вскрикнул. Но тоже благодарит. Ермолай перед началом экзекуции выступил с нравоучением: мол, огонь штука страшная, и кабы овин сгорел, многие бы без хлеба остались. Парень слушает, красный как рак, но молчит. Видно — стыдно ему: и от проступка, и от розог, и от того, что все на него смотрят.
А вот баба… тут я сам бы отменил всё это, кабы не отец Герман. Он настоял — мол, грех великий, дерзость неслыханная. И добавил своим пастырским голосом:
— Сие наказание не ради кары, а ради спасения души.
— За сквернословие в святом месте, богохульство и непочтение к отцу духовному… — громко зачитал Ермолай приговор.
— Барин, помилуй, Христа ради! — вдруг заголосила баба, бросившись на колени.
Я уже собирался остановить Мирона, не зная только, как потом объясняться с отцом Германом, как вдруг сзади раздался незнакомый голос:
— Такую помилуешь — она и не поймёт.
Сидел я к воротам спиной, чтоб солнце в глаза не било, и прозевал тот миг, когда во двор вошёл какой-то человек. Одет добротно, по-городскому, но не дворянин, и не купец. Глаз у меня уже наметанный, сразу видно: не из наших, но человек важный.