— Шесть лет всего! Спина, как бревно, рысь — будто подвеску сменили: мягкая, экономная. Шаг широкий, ровный, галоп собранный, без валкости. На ухабах и колеях — словно по струнке идёт, копыто крепкое… Лёха, золото, а не конь! — тараторит по дороге Тимоха, радуясь покупке. — Свои пятьсот стоит, а ты вдобавок сотню вымутил! А ещё: дыхание чистое, потеет умеренно…
— Изыди, — морщусь я от его назойливости, но ару не унять. Удачная покупка всколыхнула какие-то струны его армянской души, и теперь он всех любит. Даже этот местами несправедливый к нему мир.
— Барин! Радость-то какая! — на меня налетел вчерашний сусловский попутчик, в дымину пьяный. И это с утра-то!
— Родила? — сразу понял я.
— Богатырь! Весь в папку. Ещё вчера! — радостно выкрикнул мужик, покачнувшись.
— А дочка где? — интересуюсь.
— Да в гостинице же! — искренне удивился молодой папаша. — Не побрезгуйте!
Мне суют под нос стеклянную бутыль с остатками какого-то мутного пойла. Наверняка того самого, на которое пошли остатки денег, что я дал на гостиницу.
— Давай зайдём в больницу? — предлагает Тимоха, который, как вы помните, этот мир всё ещё любит.
— А коня куда девать? — бурчу я. — Ехать надо домой.
— Я могу верхом! — предлагает ара, полный благих намерений.
— Ладно, давай, — соглашаюсь я. — Только купить роженице надо что-нибудь.
— А ты, барин, пятачок лучше дай в подарок, — по-крестьянски хитро советует папаша. — А я передам.
Ага, щас! Разбежался!
Больница — недалеко, и вскоре мы уже в отделении для рожениц. Здесь тесно и душно, воздух стоит тяжёлый, пахнет уксусом, дёгтем и ещё чем-то кислым — вроде прокисшего молока и пота. Подоконники облеплены сонными мухами, по углам валяются какие-то тряпки — скорее всего, пелёнки.
Пациенток всего две: одна баба неопределенного возраста, закутанная в платок по самые глаза, а другая — вчерашняя попутчица с Машенькой.
— Ты пошто сбегла из нумера⁈ — ругается горе-отец, завидев дочь.
— Я маме помочь, — невозмутимо отвечает та.
И в самом деле: Машуля поит маму чаем и суёт ей недоеденный вчерашний пряник. Думаю, специально приберегла.
У меня с собой тоже гостинцы — простенькая переносная люлька для новорожденного, обитая ситцем, которую мне в лавке втюхали как «лучший московский товар».
Я уже выяснил: рожениц здесь держат сутки, от силы двое, ибо места мало. Кормят жидкой похлёбкой да мутным чаем из самовара, а дальше — домой, в ту же Сусловку, например. Там уж без вариантов: сразу в поле, на работы. Никакого тебе декретного отпуска.
— Алексеюшкой назвали, — показывают мне сморщенного младенца, который пока спит.
Под такую хитрую лесть пришлось рубль дать и ещё семь копеек сверху. Дал бы больше, да мелочи с собой не оказалось.
Провожаемый хмурым взглядом папаши, которому, по всему видно, из мелочи не достанется ни копейки — жена уж больно решительно упрятала подарок за пазуху, — и восхищённым взглядом Машеньки, я выхожу во двор больницы и тут же попадаю в капкан.
Вернее, в капкан попал мой Тимоха. Его зажали с двух сторон — с одной полицейский с красным носом, с другой — некая дама лет тридцати, а может, и поболе. Не старая ещё, но точно не в моём вкусе: к такой я свои «фаберже» подкатывать бы не стал. А вот за Тимоху не поручусь, он ведь у нас человек непредсказуемых вкусов.
— Не украл я! Не украл! Вот барин, у него все документы! — лепечет Тимоха, и я вижу, что от его недавнего благодушия не осталось и следа. Глаза бегают, голос дрожит, словно его застукали не с чужой лошадью, а с чужой женой.
Показываю расписку, которую мне дали на ярмарке. Всё чин по чину — купчая с именем продавца, ценой, описанием масти и меток и свидетелями. Серьёзная ксива, короче.
— Ах, я и не знала, что Карл Клопика продал. Уж простите, моя вина, — печалится женщина, и объясняет, отчего она пристала к Тимохе. Ведь дама явно дворянка и не пара моему конюху, каким бы Дон Жуаном он себя ни считал.
— Что, хороший конь? — спрашиваю я. — Купили утром, на Сенной.
— Ах, я так виновата перед вами! — продолжает дама, прижимая ладонь к груди. — Просто муж мой… он такой несносный бывает. Конь тут совсем ни при чём. Это всё нервы, усталость… в семье у нас разлад, да вам, молодым, понять трудно.
— Позвольте представиться, — говорю я. — Алексей, дворянин Буйского уезда.
— Серафима Рот, — отзывается она, — а хотите, я Клопика у вас выкуплю обратно? Триста рублей дам! Дети мои его обожали, а у меня их пятеро, и старший, Аполлон…
— И за пятьсот не продам, — перебиваю я. — Во-первых, я за него четыреста заплатил, а во-вторых — уезжать мне надобно, и другого искать времени нет. Прощения просим.
Деловая какая! Триста! Аполлон, пятеро детей, несносный муж… Видали мы таких ушлых. На жалость хочет развести юнца?
— Лёха, а я понял, кто это, — шепчет Тимоха, когда мы, наконец, отделались от полиции и многодетной мамаши. — Это же жена нашего губернатора Карла Ивановича! Глянь, что в расписке за имя.
— Да тут неразборчиво, — щурюсь я, — не привык я к этим писарским завитушкам. Хотя… точно он — Баумгартнер! Может, зря я ей отказал? Впрочем, зная здешние порядки, ещё хуже было бы, кабы согласился. Против губернатора идти — всё равно что против течения грести.
Карл Иванович у нас персона весомая — генерал с покровителями в самой Москве! А из местных «тяжеловесов» водит дружбу с Борщёвым. Не тем, что Афоня из фильма, а настоящим генералом-лейтенантом и сенатором вдобавок. Известный в будущем «Дом Борщёва» ещё строят, мы как раз мимо проходим. Каменщики на лесах копошатся, известь летит, стук молотков на всю улицу. Я же знаю, каким он станет — трёхэтажный особняк с величественными колоннами и десятками комнат. Даже царю не стыдно в таком жить. А потом и вовсе табличку повесят: «Памятник архитектуры».
В гостинице, забирая вещи, сталкиваюсь с дядей Серёжей. Тот провожает меня покровительственным хлопком по плечу, а его дочка, Софья, обжигает заговорщицким взглядом — мол, помни нашу тайну. Хороша девчонка и, видно, уже созрела во всех смыслах. Да и мечтает, пожалуй, только об одном — вырваться наконец из-под опеки маменьки с папенькой.
Дорога обратно скучная, ничего примечательного — те же перелески, луга да редкие возы навстречу. Перед моей усадьбой, однако, столпотворение: две телеги сцепились, колёса вклинились одно в другое, кони хрипят, мужики ругаются. На одной — груз из Осинок. Хм… для мёда рановато, а вот для медовухи — в самый раз. Точно, бочки какие-то.
А вторая тоже не пустая — овёс с моих полей. Значит, уборку уже начали. А вон и Мирон мой басом отчитывает двух незадачливых возчиков. Не пьян — уже молодец!
Овёс пока в снопах. Они обмотаны соломенной перевязью и уложены «ёлочкой»: комлями внутрь, колосьями наружу и первый венец по бортам, чтобы не рассыпались. Далее — в несколько ярусов, каждый чуть уже, чтобы получился купол. Сверху шапка из пары снопиков крест-накрест, чтобы и от дождя прикрыть, и от ветра придержать. Но дождём сейчас и не пахнет — небо чистое.
На моих полях пшеницы почти нет — овёс в основном. Созревает он раньше, к тому же в этом году погода тёплая. Говорят, овёс выгоднее: и коням корм, и на продажу идёт. Так, во всяком случае, считал Иван, бывший староста. А теперь это уже забота Ермолая — пусть сам решает, что сеять и где косить. Лишь бы с умом. Где он, кстати?
То, что урожай убирают, радует. Хорошо бы закончить всё до двадцать второго — ведь в этот день мне надо быть в Москве на коронации. Хотя… это Николаю надо, а мне-то зачем? Ха-ха!
«Полину бы выпроводить до этого времени», — размышляю я, оставив карету, которой всё равно проехать невозможно. Тимоха остался что-то выяснять с возчиками, а я иду мимо телег, мимо новых снопов и бочек к себе во двор.
Там неожиданно пусто — ни души. Лишь пустоголовая Катька копается у забора. Завидев меня, заулыбалась во весь рот. Где же Фрося с Матрёной? Захожу в дом — тоже тишина. Уже собрался окликнуть, да погромче, но вдруг ловлю знакомый голосок Полины, что доносится из комнаты Анны. Останавливаюсь послушать. Вернее, подслушать.
— Лёшенька, он как ребёнок, но злой, избалованный… Да вы же, Аннушка, помните, каким он был пропойцей… — сладко тянет Полина елейным голоском, отчего у меня непроизвольно дёргается глаз.
— Не помню, милая, болела я тогда, — тихо отвечает Анна. — Но слышала, да… пил. Да кто ж у нас не пьёт? Вот и батюшка его, непутёвый, пил…
Голос у Анны уставший, очевидно, давно уже ездит ей по ушам моя змея-сестра.
— И не злой он вовсе. И не был никогда злым. Простодушным был, но сейчас, я скажу, умён даже…
— Ну, вы его мало знаете, — вздыхает Полина, — а уж чтобы дом отписать… такое, знаете ли, странное решение. Но бумаги я смотрела — сделать уже ничего нельзя, раз деньги вам отданы, да и при свидетелях.
— Отдала я ему те деньги назад, — говорит Анна, и голос её становится жестче. — Мне и тут хорошо. Умирать в одиночку — ой, не сладко. А тут и Матрёна, близкий человек, и…
— Как отдала⁈ — перебивает Полина замогильным голосом.
— Отдала! — уверенно повторяет Анна. — И эти, что привёз, отдам! Оставлю себе триста рублей — и хватит. Сотню ещё оброка принесут мои лентяи. Я тут на всём готовом! Он ко мне как к родной, а я уж и не ждала ничего хорошего… помирать собралась. А теперь пожить хочу! Детишек Алексея дождусь, ежели бог даст!
Анна неожиданно проявляет характер, и голос из уставшего становится твёрдым, как камень, и разборчивым, хоть старуха и шепелявит чуток. Ну, оно и понятно — зубы не все.
— Так ведь это мошенство чистой воды! — восклицает Полина. — Я… я… в Дворянское собрание пойду.
— А как докажешь? Я от всего откажусь. Ишь ты, прикинулась ласковой, да только Анна Пелетина не дура! А была бы я в том возрасте, что на портрете, — быть бы тебе битой!
А у них там, похоже, и до ссоры дело дошло.
— Я уже сказал, Анна, что не возьму тех денег, что вам вернули за аренду, — говорю, входя в комнату. — А ты, Полина, не много ли на себя берёшь? Я тебя, между прочим, как родную принял. И долго ты ещё гостить у меня собралась?
Сестрица оборачивается, и вид у неё такой, будто лимоном закусила: и обида, и злость, и лёгкое «ой». Анна же, наоборот, светлеет лицом — рада мне.
— Да уеду я! Ещё раз на службу схожу, возьму у Адама вашего записочку для архимандрита да поеду. Хитер ты, братец! Корысти в тебе много.
— Да он сначала меня к себе забрал, а дом я после отписала. Да и дом тот на бумаге был, денег с него я и не видела, и не увидела бы до самой смерти… Как же ты не разумеешь? — вслед Анне несутся объяснения, в которых та точно не нуждается. Просто зависть, просто характер гниловат у моей родственницы. Ишь, что удумала — на брата в Дворянское Собрание жаловаться!
Вскоре вернулись все. Ермолай, оказывается, ездил к Прошке и привёз бочку медовухи — прошлогодней, но, говорит, «хороша, ядрёна». Ну, не знаю, попробую, может… хотя меня, вон, сестрица в алкоголизме постоянно попрекает.
Сидит теперь за столом как ни в чём не бывало, теребит салфетку, словно и не пыталась только что меня перед Анной очернить.
— Купил подарки-то? — участливо спрашивает. — Такому человеку, как Велесов, не годится что попало брать. Да и жене его, и сыну гостинцы надобны.
— Велесову — трость, — отвечаю я, не скрывая довольства. — Вон какая красивая!
Я, сдавая перстень, в том же ломбарде заприметил трость — глаз не отвести! Выглядит как новая, работа тонкая, говорят, из самой Англии. Серебряный набалдашник, инкрустированный перламутром, переливается при свете.
Сыну купил вина — торговец клялся, что из Цюриха, но тут я не разбираюсь, возможно, Рыбинского розлива. А супруге — томик стихов Пушкина и собрание французских романов. Слышал, литературу она уважает, особенно ту, где про чувства.
— Дельно, может, и вправду поумнел? — протягивает Полина, ничуть меня не стесняясь. — Ой, да не сердись, я, знаешь ли, тоже непросто живу. То одним рискую, то другим, а иной раз и вовсе головой. Что делать? Просто так, как Анну, меня никто не станет кормить, и кров не даст, и слуг за мной не приставит… — вздыхает она театрально и вдруг интересуется: — А что твоя затея с табаком этим богопротивным?
— Ничего он не богопротивный, — возражаю я. — Архимандрит сам курит!.. Заказал коробки, через два дня привезут, а табак и остальное уже тут. Завтра Фросю заставлю делать папиросы. Ушла она уже?
— Ушла! — охотно отзывается Матрёна. — С Федотом, поди, где-то ходют. Сказывают, кажен вечер милуются. Глядишь, скоро и сватов зашлёт.
— Фрося… с Федотом? — запинаюсь я. — А что за Федот?
А ведь Матрёна хитрая — специально мне такую новость подкинула, когда я сытый и уставший. Смотрит теперь исподлобья — как я отреагирую.