Она на миг задумалась, затем покачала головой:
— Тогда, милый братец, ничем ты Ермолаю не поможешь. Дочку-то ведь записали дворянкой!
— В каком это смысле? — насторожился я.
— В самом прямом. Коли отец неизвестен — быть бы ей мещанкой. А тут — дворянка. Значит, записали будто бы от покойного мужа.
— Не понял, — туплю я.
Полина вздохнула, словно объясняла прописную истину непонятливому ребёнку:
— Нынче дворянство передаётся как? По отцу ежели, то без разговоров. А по матери лишь в том случае, если отец тоже дворянин, либо вовсе не указан, но имеются доказательства дворянского происхождения рода и законнорождённости… А раз девочку внесли дворянкой, значит, официально признали дочерью умершего мужа. Иного тут не выдумаешь.
Мой энтузиазм тут же утих, а вот Полина, напротив, сделала стойку и тут же попросила заехать к ним в гости. Увидев такое рвение, я, чисто из упрямства, отказал, отчего сестра вмиг сникла, но ненадолго — через минуту уже приободрилась и о чем-то глубоко задумалась.
Вот же зараза… Не удивлюсь, если шантаж какой-нибудь замыслила! Но это, голубушка, уж без меня.
Обратно еду с комфортом: расположился один на сиденье, а девицы устроились передо мной, спиной к дороге. Люба на меня не глядит — видно, стыдно ей за то, что давеча навязывалась. А я тем временем ломаю голову над загадкой: зачем это всё Полине понадобилось?
Едем неспешно, карета мягко покачивается, убаюкивая. Не заметил, как задремал, прислонившись к окну. Но тут её резко тряхнуло, и я, подскочив, проснулся. Открыв глаза, сразу заметил, что сестрица с Любой о чём-то шепчутся, сблизив головы, будто заговорщики. Поймав мой взгляд, женщины тут же отпрянули друг от друга.
— Тпрууу! — раздался Тимохин голос и карета остановилась.
— Барин, тут… ты б вышел, — позвал он.
Выхожу, потягиваясь, и сразу замечаю на пыльной дороге телегу, запряжённую какой-то полудохлой клячонкой. На телеге — сын моего бывшего старосты Ивана. Сидит… вернее, уже не сидит — вскочил, кланяется.
А сам Иван лежит в телеге. Морда в сплошных синяках, одного глаза и вовсе не видать, но при этом он изо всех сил изображает искреннюю радость от встречи с барином. Сразу бросилось в глаза несоответствие между побитой рожей и бодреньким настроением моего крепостного.
В телеге, помимо соломы, лежат какие-то тюки — на вид кожа. Ах да, припоминаю: собирался он толкнуть юфть — сапожную кожу. Значит, если я правильно понял, это она и есть.
— Прости мя, барин, грешного… — радостно ощерился Иван. — За своенравность, за то, что не могу, как положено приветствовать…
— Продал? Деньги не потерял? — сразу задал я главный вопрос.
— Сберёг. Бог миловал, — серьёзно ответил Иван, и вся прежняя весёлость мигом слетела с его лица.
— А морду кто расписал?
— То уж на обратном пути лиходеи напали! Ногу, смотри, повредили — не встаётся вовсе. Но авось, с Божьей помощью, заживёт…
— Это где на вас, интересно, напали? И кто такие?
— Мы ж обратно тоже по реке, на той же барже… так вот, на неё и напали. Насилу отбились! Слава тебе, Господи милостивый! — и Иван широко перекрестился.
— Ладно, за своенравие прощаю, — махнул я рукой. — А коли надумаешь на волю с семейством, так тысячу плати ассигнациями. А если и старший твой соберётся — с него тысяча триста. Вижу, парень у тебя — помощник хоть куда.
Оный помощник лет пятнадцати от моей похвальбы приосанился, расправив плечи.
Поболтали ещё с четверть часа. Гляжу — староста хоть и побит, но вовсе не печален. Да и как тут печалиться? Жив остался, деньги при нём, сын — при деле. А главное — такого жалкого его супруга теперь бить уж точно не станет.
— Дом, говоришь, Макару продаёшь? — интересуюсь напоследок.
— Разговора, по правде, ещё не было… — отвечает Иван, потирая больную ногу. — Но старший его давно обособиться хочет от отца свово. Так что не сумлевайся, продам.
Получается, я двоих крепостных купил за пятьсот, а теперь продаю шестерых за тысячу двести? Не сказать, конечно, чтоб выгодно… но и не совсем в убыток, потому как трое из них — детишки Ивана — совсем мальцы. Старшенькому — двенадцать, ну стыдно с таких полную цену драть. Да и пацан этот, что телегой правит, до полноценного работника ещё не дорос. Так что от силы полтора мужика от меня уходит.
Зато надел освобождается. Это уж пусть Ермолай решает, кому его отдать. Он вроде бы уже входит в курс дела, осваивается. Осталось только, чтоб окончательно отошёл от своей обиды на дочку. Лишь бы не запил. А то с него станется.
— Лешенька приехал! А я, как чуяла — пироги затеяла! — встречает меня дома сияющая Матрёна.
Тихон где-то шкерится, возможно, и бухой. А вот Катя с Фросей обе на пороге. Смотрят на мою новую крепостную с видом дознавателей. Ба… да Фрося вообще, кажется, сейчас зашипит, как кошка! Интересно, это она ревнует меня, красивого, или просто боится за своё место?
Иду к Анне: подарки кое-какие привёз, да ещё газет купил и пару книжек на французском — что-то дамское, как уверял продавец в книжной лавке.
С Пелетиной мы засиделись. Пользуясь случаем, я спросил про странное поведение сестры, которая повадилась налаживать мою интимную жизнь. И мудрая бабка выдала версию, уж больно похожую на правду:
— Лёшенька, твоя сестрица баба умная и знает: мужчиной управлять проще всего через женщину. Подсунула она тебе свою знакомую — авось увлёкся бы сладким. Не вышло — так эту девку уговорила. Та — человек новый, ей барыня, как благодетельница, а ты при этом под присмотром… Вот, будь уверен, и в Москву она с тобой напросится.
— Кто, Люба эта? Так она ж замужем…
— Полина! Тьфу на эту крестьянку, кто её слушать станет⁈ Сестрица всё выспрашивала про домик твой… Да бог ей судья.
Анна будто хотела ещё что-то добавить, но махнула рукой и только тихо произнесла:
— Устала я что-то, Лёша…
То ли и вправду сморилась, то ли не захотела дальше злословить. Да, впрочем, неважно.
А ведь в доме становится тесновато — прислуги у меня развелось изрядно. Ладно всех кормить — чай, не объедят, но вот атмосферка… Девки, гляжу, недобро так зыркают на Любу. Даже рябая Катерина. С её-то внешностью какие шансы на место моей фаворитки? Разве что если я совсем оголодаю. Да и Фрося, вроде, замуж собиралась.
А может, и правда взять Любу с собой в столицу? Вон какая ладная… Я, разумеется, не про сестру говорю. Смотрю: новая крепостная у печи управляется так сноровисто, будто с ухватом родилась. И всё без суеты — ладно, с толком. Не девка, а заводной механизм.
Вообще дел у меня нынче — выше крыши: помимо уборки овса надо ещё и папиросное производство организовать. Табак есть, люди найдутся, спрос, чувствую, будет — грех не попробовать. Вот тут такая расторопная девица, как Люба, и пригодится.
Ермолай, который объявился ни свет ни заря на следующее утро (всю ночь, что ли, скакал, бедолага?), сейчас принимает дела у Ивана, и потому в ближайшее время помочь мне не сможет.
Надо решить: класть в пачку десять штук или всё-таки дюжину? Коробки-то мы сразу раскроили с запасом — туда и двенадцать войдут без труда. Ароматизированные, думаю, пойдут по пятнадцать копеек, обычные — по десять.
С пачки выхлоп, если не считать ручного труда крепостных, выходит чистыми копеек пять–семь. Из этих денег и все прочие расходы: реклама, перевозка, скидки оптовикам — не самому же, в самом деле, по ярмаркам бегать с лотком? В табачные лавки отдам на реализацию. В Москве, поди, договорюсь…
Итого: если хотя бы половина маржи останется — уже хлеб. Бумаги и табака у меня немного, надолго не хватит, а чтобы сотню серебром вытянуть, продавать придётся ещё и продавать.
Но дело развивать надо. Тут новинку покажу, там попробую — глядишь, и пойдёт. Четверо помещиков из тех, что были на праздновании у Велесова, уже сказали, что взяли бы такие для себя. Им я отдельно отправлю, да и первую партию вообще за забесплатно отдам. Фактически они у меня и станут рекламными агентами: кого угостят, перед кем похвастаются — вот тебе и интерес.
Но самое выгодное, конечно, — армия. Солдат — он народ сплошь курящий. Я мог бы делать папиросы специально для них. Только вот беда — бумажные пачки дороги… А если врассыпную продавать? Вон, есть же всякие портсигары — медные, деревянные… Почему бы не придумать солдатский вариант попроще? Солдат ведь тоже человек, и медяшку какую за удобство не пожалеет. Опять, выходит, мне этим озаботиться надо и портсигар придумать — простой, крепкий, солдатский.
Сижу, ломаю башку над устройством для скрутки. Вручную — оно, конечно, можно, но для армии, где счёт пойдёт на тысячи, такой труд выйдет золотым: крепостным я всё-таки плачу. За дело пока посадил четверых, плюс Фрося — старшая, приглядывает, чтоб не халтурили.
Люба, кстати, плотно прилипла к Матрёне, и та её откровенно опекает, не давая обижать новенькую. Пару раз даже высказалась — мол, неплоха девка в готовке, ещё лет десять у неё на подхвате побудет, и можно будет доверить кисель варить, к примеру. Шутка, конечно. Но тон понятен: новенькую она уже «приняла».
Устройство для одинарной скрутки я ещё помнил — дело, в общем-то, нехитрое. Но мне нужен станок. Настоящий. А тут уж не обойтись без мастеров — тех, кого здесь розмыслами кличут. Искать придётся, договариваться. Сам я, положа руку на сердце, руками ничего толком делать не умею.
Так… на одну папиросу уходит порядка двух граммов табака. Если брать дешёвый — копеек по тридцать за фунт, да россыпью…
Я углубился в расчёты. Выходило, что трубка всё равно дешевле, но плата за удобство и цивильность, да ещё и моё послезнание, дают моему делу почти стопроцентный шанс на успех! Только вот серьёзных денег без станка не будет.
— Барин, дозволишь? — приглушённый голос Ермолая из-за закрытой двери звучал устало, но по-прежнему по-деловому.
— Что, принял хозяйство? — смотрю на него внимательно. Про дочку он, кажется, уже и не думает.
— Есть кое-что, о чём доложить хочу…
— Неужто прежний староста много наворовал? — усмехнулся я.
— Может, и крал, да по бумагам не видно, — пожал плечами Ермолай. — А вот недоимки с людей собирал худо. Тебе многие должны: оброк не у всех выплачен, а за три года много набежало. Иван с них особо не требовал. Сказал, мол, барин так распорядился. Дескать, пил ты тогда дюже.
— Было такое, — признал я. — Мог и ляпнуть, чтоб последнее с крестьян не драть.
— А мог и корысть поиметь, — предположил вдруг Ермолай. — Я, мол, тебе отсрочку, а ты у меня во дворе дрова поколи… али ещё чего. Хитер твой Иван. Я не такой. Я порядок люблю.
— А дом он свой почём продаёт? — интересуюсь я.
— Пятьдесят рублёв. — Ермолай почесал затылок. — Там не только дом. Ещё баня, амбар, овин…
— Понял, понял, — перебиваю. — Так, спросил… любопытства ради. А с должниками что? Как думаешь взыскивать? Или простить голытьбе какой?
— Голытьбе — можно, — кивнул Ермолай. — Да таких у тебя — половина. А по мне, пусть должок висит. Люди тогда и побаиваться будут и уважать больше.
Просидели мы с Ермолаем до вечера.
Завтра воскресенье, а сегодня, стало быть, баня. Её уже натопили, и я, как хозяин, иду первым. Интересно, кто парить явится? Опять Катька? Нет уж, увольте. Пусть мои красавицы меж собой решают. Одна, правда, замужем, вторая — почти.
Но вот Ефросинья меня уже не боится — привыкла, знает, что я рукам волю не даю. Иной раз, конечно, и тянет… но совестно. Я ведь не урождённый барин: под сраку лет прожил в цивилизованных условиях и пользоваться беспомощностью да бесправием крестьянок попросту не могу.
Угадать не получилось — парили меня обе девицы… причём обязанности между собой они разделили. Пар поддавала, к примеру, Фрося, а веником орудовала Люба. Обливала плечи да спину водой снова Фрося, а чистую рубаху и квас после бани подавала уже Любовь…
Конечно, сейчас грех — это не только вольности всякие, но и просто смех лишний, разговоры «не по чину», да и само совместное мытьё уже, считай, прегрешение. Девки потом, конечно, помоются отдельно, но сам факт… А организм мой, что уж тут скрывать, на молодых, да ещё стоящих рядом, отреагировал вполне ожидаемо. Украдкой брошенные смешки ясно дали понять: дворовые сиё приметили.
Вот теперь думаю: может, зря тогда Любу выгнал? Дурак пугливый. Хотя, с другой стороны, у меня ж завтра поутру исповедь. Куда уж грешить? Или, наоборот… как раз и время согрешить да потом покаяться? Но поп мой лютый, наложит ещё какую-нибудь епитимью — не обрадуешься.
Нет, я уж потерплю… До Москвы. Там, глядишь, и батюшка посговорчивее, и грехи попроще будут.
Кстати, тут я припомнил, что всё это ведь в исповедных росписях фиксируется. Барин ты али крепостной — раз в год изволь явиться на исповедь. А я перед Великим постом в этом году так и не исповедовался и уже поди где-нибудь на карандаше у духовной канцелярии числюсь!
Шучу, конечно. Но не с церковью шутки шутить! Не хватало ещё, чтоб Герман про меня плохое думал, мол, «барин-то наш без исповеди ходит! Душу загубил, да ещё и нововведения какие-то в хозяйстве мутит!» Нет уж… пойду.