Теснясь вслед за любопытною толпой, я без расспрашиваний добрел до главнейшего и опаснейшего пункта, где и увидел наконец Лембке, которого отыскивал по поручению самой Юлии Михайловны. Положение его было уди­вительное и чрезвычайное. Он стоял на обломках забора; налево от него, шагах в тридцати, высился черный скелет уже совсем почти догоревшего двухэтажно­го деревянного дома, с дырьями вместо окон в обоих этажах, с провалившею­ся крышей и с пламенем, всё еще змеившимся кое-где по обугленным бревнам. В глубине двора, шагах в двадцати от погоревшего дома, начинал пылать фли­гель, тоже двухэтажный, и над ним изо всех сил старались пожарные. Направо пожарные и народ отстаивали довольно большое деревянное строение, еще не загоревшееся, но уже несколько раз загоравшееся, и которому неминуемо су­ждено было сгореть. Лембке кричал и жестикулировал лицом к флигелю и от­давал приказания, которых никто не исполнял. Я было подумал, что его так тут и бросили и совсем от него отступились. По крайней мере густая и чрез­вычайно разнородная толпа, его окружавшая, в которой вместе со всяким лю­дом были и господа и даже соборный протопоп, хотя и слушали его с любопыт­ством и удивлением, но никто из них с ним не заговаривал и не пробовал его отвести. Лембке, бледный, с сверкающими глазами, произносил самые удиви­тельные вещи; к довершению был без шляпы и уже давно потерял ее.

— Всё поджог! Это нигилизм! Если что пылает, то это нигилизм! — услы­шал я чуть не с ужасом, и хотя удивляться было уже нечему, но наглядная дей­ствительность всегда имеет в себе нечто потрясающее.

Ваше превосходительство, — очутился подле него квартальный, — если бы вы соизволили испробовать домашний покой-с. А то здесь даже и стоять опасно для вашего превосходительства.

Этот квартальный, как я узнал потом, нарочно был оставлен при Андрее Антоновиче полицеймейстером, с тем чтобы за ним наблюдать и изо всех сил стараться увезти его домой, а в случае опасности так даже подействовать си­лой, — поручение, очевидно, свыше сил исполнителя.

Слезы погоревших утрут, но город сожгут. Это всё четыре мерзавца, че­тыре с половиной. Арестовать мерзавца! Он тут один, а четыре с половиной им оклеветаны. Он втирается в честь семейств. Для зажигания домов употре­били гувернанток. Это подло, подло! Ай, что он делает! — крикнул он, заме­тив вдруг на кровле пылавшего флигеля пожарного, под которым уже прого­рела крыша и кругом вспыхивал огонь. — Стащить его, стащить, он провалит­ся, он загорится, тушите его. Что он там делает?

Тушит, ваше превосходительство.

Невероятно. Пожар в умах, а не на крышах домов. Стащить его и бро­сить всё! Лучше бросить, лучше бросить! Пусть уж само как-нибудь! Ай, кто еще плачет? Старуха! Кричит старуха, зачем забыли старуху?

Действительно, в нижнем этаже пылавшего флигеля кричала забытая ста­руха, восьмидесятилетняя родственница купца, хозяина горевшего дома. Но ее не забыли, а она сама воротилась в горевший дом, пока было можно, с без­умною целью вытащить из угловой каморки, еще уцелевшей, свою перину. За­дыхаясь в дыму и крича от жару, потому что загорелась и каморка, она все-таки изо всех сил старалась просунуть сквозь выбитое в раме стекло дряхлыми ру­ками свою перину. Лембке бросился к ней на помощь. Все видели, как он под­бежал к окну, ухватился за угол перины и изо всех сил стал дергать ее из окна. Как на грех с крыши слетела в этот самый момент выломанная доска и удари­ла в несчастного. Она не убила его, задев лишь на лету концом по шее, но по­прище Андрея Антоновича кончилось, по крайней мере у нас; удар сбил его с ног, и он упал без памяти.

Наступил наконец угрюмый, мрачный рассвет. Пожар уменьшился; после ветра настала вдруг тишина, а потом пошел мелкий медленный дождь, как сквозь сито. Я уже был в другой части Заречья, далеко от того места, где упал Лембке, и тут в толпе услышал очень странные разговоры. Обнаружился один странный факт: совсем на краю квартала, на пустыре, за огородами, не менее как в пятидесяти шагах от других строений, стоял один только что отстроен­ный небольшой деревянный дом, и этот-то уединенный дом загорелся чуть не прежде всех, при самом начале пожара. Если б и сгорел, то за расстояни­ем не мог бы передать огня ни одному из городских строений, и обратно — если бы сгорело всё Заречье, то один этот дом мог бы уцелеть, даже при каком бы то ни было ветре. Выходило, что он запылал отдельно и самостоятельно и, стало быть, неспроста. Но главное состояло в том, что сгореть он не успел и внутри его, к рассвету, обнаружены были удивительные дела. Хозяин этого но­вого дома, мещанин, живший в ближайшей слободке, только что увидел пожар в своем новом доме, бросился к нему и успел его отстоять, раскидав с помо­щью соседей зажженные дрова, сложенные у боковой стены. Но в доме жили жильцы — известный в городе капитан с сестрицей и при них пожилая работ­ница, и вот эти-то жильцы, капитан, сестра его и работница, все трое были в эту ночь зарезаны и, очевидно, ограблены. (Вот сюда-то и отлучался полицей­мейстер с пожара, когда Лембке спасал перину.) К утру известие распростра­нилось, и огромная масса всякого люда и даже погоревшие из Заречья хлыну­ли на пустырь к новому дому. Трудно было и пройти, до того столпились. Мне тотчас рассказали, что капитана нашли с перерезанным горлом, на лавке, оде­того, и что зарезали его, вероятно, мертвецки пьяного, так что он и не услы­шал, а крови из него вышло «как из быка»; что сестра его Марья Тимофеевна вся «истыкана» ножом, а лежала на полу в дверях, так что, верно, билась и бо­ролась с убийцей уже наяву. У служанки, тоже, верно, проснувшейся, пробита была совсем голова. По рассказам хозяина, капитан еще накануне утром захо­дил к нему нетрезвый, похвалялся и показывал много денег, рублей до двухсот. Старый истрепанный зеленый капитанский бумажник найден на полу пустой; но сундук Марьи Тимофеевны не тронут, и риза серебряная на образе тоже не тронута[752]; из капитанского платья тоже всё оказалось цело. Видно было, что вор торопился и человек был, капитанские дела знавший, приходил за одними деньгами и знал, где они лежат. Если бы не прибежал в ту же минуту хозяин, то дрова, разгоревшись, наверно бы сожгли дом, «а по обгоревшим трупам труд­но было бы правду узнать».

Так передавалось дело. Прибавлялось и еще сведение: что квартиру эту снял для капитана и сестры его сам господин Ставрогин, Николай Всеволодо­вич, сынок генеральши Ставрогиной, сам и нанимать приходил, очень угова­ривал, потому что хозяин отдавать не хотел и дом назначал для кабака, но Ни­колай Всеволодович за ценой не постояли и за полгода вперед выдали.

— Горели неспроста, — слышалось в толпе.

Но большинство молчало. Лица были мрачны, но раздражения большого, видимого, я не заметил. Кругом, однако же, продолжались истории о Николае Всеволодовиче и о том, что убитая — его жена, что вчера он из первого здеш­него дома, у генеральши Дроздовой, сманил к себе девицу, дочь, «нечестным порядком», и что жаловаться на него будут в Петербург, а что жена зарезана, то это, видно, для того, чтоб на Дроздовой ему жениться. Скворешники были не более как в двух с половиною верстах, и, помню, мне подумалось: не дать ли туда знать? Впрочем, я не заметил, чтоб особенно кто-нибудь поджигал толпу, не хочу грешить, хотя и мелькнули предо мной две-три рожи из «буфетных», очутившиеся к утру на пожаре и которых я тотчас узнал. Но особенно при­поминаю одного худощавого, высокого парня, из мещан, испитого, курчаво­го, точно сажей вымазанного, слесаря, как узнал я после. Он был не пьян, но, в противоположность мрачно стоявшей толпе, был как бы вне себя. Он всё обращался к народу, хотя и не помню слов его. Всё, что он говорил связного, было не длиннее, как: «Братцы, что ж это? Да неужто так и будет?» — и при этом размахивал руками.

Глава третья

ЗАКОНЧЕННЫЙ РОМАН I

Из большой залы в Скворешниках (той самой, в которой состоялось по­следнее свидание Варвары Петровны и Степана Трофимовича) пожар был как на ладони. На рассвете, часу в шестом утра, у крайнего окна справа стояла Лиза и пристально глядела на потухавшее зарево. Она была одна в комнате. Платье было на ней вчерашнее, праздничное, в котором она явилась на «чтении», — светло-зеленое, пышное, всё в кружевах, но уже измятое, надетое наскоро и небрежно. Заметив вдруг неплотно застегнутую грудь, она покраснела, тороп­ливо оправила платье, схватила с кресел еще вчера брошенный ею при входе красный платок и накинула на шею. Пышные волосы в разбившихся локонах выбились из-под платка на правое плечо. Лицо ее было усталое, озабоченное, но глаза горели из-под нахмуренных бровей. Она вновь подошла к окну и при­слонилась горячим лбом к холодному стеклу. Отворилась дверь, и вошел Ни­колай Всеволодович.

Я отправил нарочного верхом[753], — сказал он, — через десять минут всё узнаем, а пока люди говорят, что сгорела часть Заречья, ближе к набережной, по правую сторону моста. Загорелось еще в двенадцатом часу; теперь утихает.

Он не подошел к окну, а остановился сзади нее в трех шагах; но она к нему не повернулась.

По календарю еще час тому должно светать[754], а почти как ночь, — про­говорила она с досадой.

Всё врут календари[755], — заметил было он с любезною усмешкой, но, устыдившись, поспешил прибавить: — по календарю жить скучно, Лиза.

И замолчал окончательно, досадуя на новую сказанную пошлость; Лиза криво улыбнулась.

Вы в таком грустном настроении, что даже слов со мной не находите. Но успокойтесь, вы сказали кстати: я всегда живу по календарю, каждый мой шаг рассчитан по календарю. Вы удивляетесь?

Она быстро повернулась от окна и села в кресла.

Садитесь и вы, пожалуйста. Нам недолго быть вместе, и я хочу говорить всё, что мне угодно. Почему бы и вам не говорить всё, что вам угодно?

Николай Всеволодович сел рядом с нею и тихо, почти боязливо взял ее за руку.

Что значит этот язык, Лиза? Откуда он вдруг? Что значит «нам немного быть вместе»? Вот уже вторая фраза загадочная в полчаса, как ты проснулась.

Вы принимаетесь считать мои загадочные фразы? — засмеялась она. — А помните, я вчера, входя, мертвецом отрекомендовалась? Вот это вы нашли нужным забыть. Забыть или не приметить.

Не помню, Лиза. Зачем мертвецом? Надо жить.

И замолчали? У вас совсем пропало красноречие. Я прожила мой час на свете, и довольно. Помните вы Христофора Ивановича?

Нет, не помню, — нахмурился он.

Христофора Ивановича, в Лозанне? Он вам ужасно надоел. Он отворял дверь и всегда говорил: «Я на минутку», а просидит весь день. Я не хочу похо­дить на Христофора Ивановича и сидеть весь день.

Болезненное впечатление отразилось в лице его.

Лиза, мне больно за этот надломанный язык. Эта гримаса вам дорого стоит самой. К чему она? Для чего?

Глаза его загорелись.

Лиза, — воскликнул он, — клянусь, я теперь больше люблю тебя, чем вчера, когда ты вошла ко мне!

Какое странное признание! Зачем тут вчера и сегодня, и обе мерки?

Ты не оставишь меня, — продолжал он почти с отчаянием, — мы уедем вместе, сегодня же, так ли? Так ли?

Ай, не жмите руку так больно! Куда нам ехать вместе сегодня же? Ку­да-нибудь опять «воскресать»? Нет, уж довольно проб. да и медленно для меня; да и неспособна я; слишком для меня высоко. Если ехать, то в Москву, и там делать визиты и самим принимать — вот мой идеал, вы знаете; я от вас не скрыла, еще в Швейцарии, какова я собою. Так как нам невозможно ехать в Москву и делать визиты, потому что вы женаты, так и нечего о том говорить.

Лиза! Что же такое было вчера?

Было то, что было.

Это невозможно! Это жестоко!

Так что ж, что жестоко, и снесите, коли жестоко.

Вы мстите мне за вчерашнюю фантазию. — пробормотал он, злобно усмехнувшись. Лиза вспыхнула.

Какая низкая мысль!

Так зачем же вы дарили мне. «столько счастья»? Имею я право узнать?

Нет, уж обойдитесь как-нибудь без прав; не завершайте низость вашего предположения глупостью. Вам сегодня не удается. Кстати, уж не боитесь ли вы и светского мнения и что вас за это «столько счастья» осудят? О, коли так, ради Бога не тревожьте себя. Вы ни в чем тут не причина и никому не в отве­те. Когда я отворяла вчера вашу дверь, вы даже не знали, кто это входит. Тут именно одна моя фантазия, как вы сейчас выразились, и более ничего. Вы мо­жете всем смело и победоносно смотреть в глаза.

Твои слова, этот смех, вот уже час, насылают на меня холод ужаса. Это «счастье», о котором ты так неистово говоришь, стоит мне. всего. Разве я могу теперь потерять тебя? Клянусь, я любил тебя вчера меньше. Зачем же ты у меня всё отнимаешь сегодня? Знаешь ли ты, чего она стоила мне, эта новая надежда? Я жизнью за нее заплатил.

Своею или чужой?

Он быстро приподнялся.

Что это значит? — проговорил он, неподвижно смотря на нее.

Своею или моею жизнью заплатили, вот что я хотела спросить. Или вы совсем теперь понимать перестали? — вспыхнула Лиза. — Чего вы так вдруг вскочили? Зачем на меня глядите с таким видом? Вы меня пугаете. Чего вы всё боитесь? Я уж давно заметила, что вы боитесь, именно теперь, именно сейчас. Господи, как вы бледнеете!

Если ты что-нибудь знаешь, Лиза, то клянусь, я не знаю. и вовсе не о том сейчас говорил, говоря, что жизнью заплатил.

Я вас совсем не понимаю, — проговорила она, боязливо запинаясь.

Наконец медленная, задумчивая усмешка показалась на его губах. Он тихо

сел, положил локти на колени и закрыл руками лицо.

Дурной сон и бред. Мы говорили о двух разных вещах.

Я совсем не знаю, о чем вы говорили. Неужели вчера вы не знали, что я сегодня от вас уйду, знали иль нет? Не лгите, знали или нет?

Знал. — тихо вымолвил он.

Ну так чего же вам: знали и оставили «мгновение» за собой1. Какие же тут счеты?

1 Ср. далее, на с. 602: Да, «я оставил мгновение за собой». — По предположению А. Л. Бема (см.: Бем. С. 241-242), здесь присутствует аллюзия на трагедию И. В. Гете «Фауст» — слова, которые заглавный герой произносит дважды: в сцене договора с Мефистофелем (часть пер­вая) и в последний миг своей жизни (часть вторая). Для ситуации Ставрогина и Лизы более значим первый эпизод, в котором Фауст предлагает Мефистофелю такое условие: когда он ис­пытает полное удовлетворение жизнью, дьявол может забрать его душу:

Фауст Что держишь ли заклад?

Мефистофель

Держу!

Фауст

Давай же! и когда мгновенью я скажу: «Не улетай, ты так прекрасно!» Я сам тогда погибнуть буду рад; Тогда влеки меня в свой ад, И там владей мной самовластно! Тогда пусть для меня пробьет Година смертно-роковая; Пусть станет стрелка часовая И кончит время свой полет!

(Фауст, трагедия. Соч. Гете. Перевод первой и изложение второй части М. Вронченко. СПб., 1841. С. 76-77). В черновом автографе третьей части «Бесов» это же место из «Фауста» вспоминает перед смертью Степан Трофимович Верховенский: «Сказать: мгновение остано­вись. — О ложь; нет, нет, о нет, есть высшее, есть дальше, есть великая мысль» (Т. 12. С. 103). Этот вариант в качестве источника скорее предполагает перевод «Фауста», выполненный Э. Губером; ср.:

Фауст Я по рукам готов сей час. И если я скажу мгновенью: Тебе я рад! остановись!

Я отдаюсь уничтоженью И ты над жертвой веселись!

(Фауст. Сочинение Гете. Перевод Эдуарда Губера. СПб., 1838. С. 74). Впрочем, читая с юно­сти по-немецки, Достоевский, естественно, мог отталкиваться и от оригинального текста тра­гедии Гете: «Werd ich zum Augenblicke sagen: / Verweile doch! du bist so schon!» Другие аллю­зии в этой главе на трагедию «Фауст» см. примеч. на с. 603.

Возможность предположить здесь другую аллюзию дает наблюдение А. Б. Криницына, по­ставившего слова Ставрогина и Лизы в параллель со строчками из стихотворения И. С. Тур­генева «Цветок» (1843), взятыми Достоевским в качестве эпиграфа к его ранней повести «Белые ночи» (см.: Криницын. 2017. С. 264). Необходимо, однако, указать, что в контекс­те «Белых ночей» вынесенные в эпиграф повести строки радикально меняют свой изначаль-

Скажи мне всю правду, — вскричал он с глубоким страданием, — когда вчера ты отворила мою дверь, знала ты сама, что отворяешь ее на один толь­ко час?

Она ненавистно на него поглядела:

Правда, что самый серьезный человек может задавать самые удивитель­ные вопросы. И чего вы так беспокоитесь? Неужто из самолюбия, что вас жен­щина первая бросила, а не вы ее? Знаете, Николай Всеволодович, я, пока у вас, убедилась, между прочим, что вы ужасно ко мне великодушны, а я вот этого- то и не могу у вас выносить.

Он встал с места и прошел несколько шагов по комнате.

Хорошо, пусть так должно кончиться. Но как могло это всё случиться?

Вот забота! И главное, что вы это сами знаете как по пальцам и пони­маете лучше всех на свете и сами рассчитывали. Я барышня, мое сердце в опе­ре воспитывалось, вот с чего и началось, вся разгадка.

Нет.

Тут нет ничего, что может растерзать ваше самолюбие, и всё совершен­ная правда. Началось с красивого мгновения, которого я не вынесла. Третьего дня, когда я вас всенародно «обидела», а вы мне ответили таким рыцарем, я приехала домой и тотчас догадалась, что вы потому от меня бегали, что жена­ты, а вовсе не из презрения ко мне, чего я в качестве светской барышни всего более опасалась. Я поняла, что меня же вы, безрассудную, берегли, убегая. Ви-

ный смысл, присущий им в тексте Тургенева (см.: Тихомиров Б. Н. Два слова об эпиграфе к повести Достоевского «Белые ночи» // Достоевский и мировая культура. СПб., 2013. № 30, ч. 2. С. 161-172). Применительно же к разговору героев «Бесов» актуальным оказывает­ся именно авторский, тургеневский смысл. Лирический герой стихотворения так определяет свое отношение к цветку, ароматом которого он насладился: И ты срываешь стебель зыбкий. В петлицу бережной рукой Вдеваешь, с медленной улыбкой, Цветок, погубленный тобой. <.>

Он вырастал в тени спокойной, Питался утренним дождем И был заеден пылью знойной, Спален полуденным лучом.

Так что ж? напрасно сожаленье! Знать, он был создан для того, Чтобы побыть одно мгновенье В соседстве сердца твоего.

(Тургенев. Соч. Т. 1. С. 21). Общая ситуация героев «Бесов» в главе «Законченный роман» и слова Лизы о том, что Ставрогин «оставил „мгновение" за собой», абсолютно точно корре­лируют с авторским пафосом финальных строк этого стихотворения.

дите, как я ценю ваше великодушие. Тут подскочил Петр Степанович и тот­час же мне всё объяснил. Он мне открыл, что вас колеблет великая мысль, пред которою мы оба с ним совершенно ничто, но что я все-таки у вас поперек до­роги. Он и себя тут причел; он непременно хотел втроем и говорил префанта- стические вещи, про ладью и про кленовые весла из какой-то русской песни[756]. Я его похвалила, сказала ему, что он поэт, и он принял за самую неразменную монету. А так как я и без того давно знала, что меня всего на один миг толь­ко хватит, то взяла и решилась. Ну вот и всё, и довольно, и, пожалуйста, боль­ше без объяснений. Пожалуй, еще поссоримся. Никого не бойтесь, я всё на себя беру. Я дурная, капризная, я оперною ладьей соблазнилась, я барышня. А знаете, я все-таки думала, что вы ужасно как меня любите. Не презирайте дуру и не смейтесь за эту слезинку, что сейчас упала. Я ужасно люблю плакать «себя жалеючи». Ну, довольно, довольно. Я ни на что не способна, и вы ни на что не способны; два щелчка с обеих сторон, тем и утешимся. По крайней мере самолюбие не страдает.

Сон и бред! — вскричал Николай Всеволодович, ломая руки и шагая по комнате. — Лиза, бедная, что ты сделала над собою?

Обожглась на свечке и больше ничего. Уж не плачете ли и вы? Будьте приличнее, будьте бесчувственнее.

Зачем, зачем ты пришла ко мне?

Но вы не понимаете, наконец, в какое комическое положение ставите сами себя пред светским мнением такими вопросами?

Зачем ты себя погубила, так уродливо и так глупо, и что теперь делать?

И это Ставрогин, «кровопийца Ставрогин», как называет вас здесь одна дама, которая в вас влюблена! Слушайте, я ведь вам уже сказала: я разочла мою жизнь на один только час и спокойна. Разочтите и вы так свою. впрочем, вам не для чего; у вас так еще много будет разных «часов» и «мгновений».

Столько же, сколько у тебя; даю тебе великое слово мое, ни часу более, как у тебя!

Он всё ходил и не видал ее быстрого, пронзительного взгляда, вдруг как бы озарившегося надеждой. Но луч света погас в ту же минуту.

Если бы ты знала цену моей теперешней невозможной искренности, Лиза, если б я только мог открыть тебе.

Открыть? Вы хотите мне что-то открыть? Сохрани меня Боже от ваших открытий! — прервала она почти с испугом.

Он остановился и ждал с беспокойством.

Я вам должна признаться, у меня тогда, еще с самой Швейцарии, укре­пилась мысль, что у вас что-то есть на душе ужасное, грязное и кровавое, и. и в то же время такое, что ставит вас в ужасно смешном виде. Берегитесь мне от­крывать, если правда: я вас засмею. Я буду хохотать над вами всю вашу жизнь. Ай, вы опять бледнеете? Не буду, не буду, я сейчас уйду, — вскочила она со сту­ла с брезгливым и презрительным движением.

Мучь меня, казни меня, срывай на мне злобу, — вскричал он в отчая­нии. — Ты имеешь полное право! Я знал, что я не люблю тебя, и погубил тебя. Да, «я оставил мгновение за собой»; я имел надежду. давно уже. послед­нюю. Я не мог устоять против света, озарившего мое сердце, когда ты вчера вошла ко мне, сама, одна, первая. Я вдруг поверил. Я, может быть, верую еще и теперь.

За такую благородную откровенность отплачу вам тем же: не хочу я быть вашею сердобольною сестрой. Пусть я, может быть, и в самом деле в си­делки пойду, если не сумею умереть кстати сегодня же; но хоть пойду, да не к вам, хотя и вы, конечно, всякого безногого и безрукого стоите. Мне всегда ка­залось, что вы заведете меня в какое-нибудь место, где живет огромный злой паук в человеческий рост, и мы там всю жизнь будем на него глядеть и его бо­яться. В том и пройдет наша взаимная любовь. Обратитесь к Дашеньке; та с вами поедет куда хотите.

А вы ее и тут не могли не вспомнить?

Бедная собачка! Кланяйтесь ей. Знает она, что вы еще в Швейцарии ее себе под старость определили? Какая заботливость! Какая предусмотритель­ность! Ай, кто это?

В глубине залы чуть-чуть отворилась дверь; чья-то голова просунулась и торопливо спряталась.

Это ты, Алексей Егорыч? — спросил Ставрогин.

Нет, это всего только я, — высунулся опять до половины Петр Сте­панович. — Здравствуйте, Лизавета Николаевна; во всяком случае с добрым утром. Так и знал, что найду вас обоих в этой зале. Я совершенно на одно мгно­вение, Николай Всеволодович, — во что бы то ни стало спешил на пару слов. необходимейших. всего только парочку!

Ставрогин пошел, но с трех шагов воротился к Лизе.

Если сейчас что-нибудь услышишь, Лиза, то знай: я виновен.

Она вздрогнула и пугливо посмотрела на него; но он поспешно вышел.

II

Комната, из которой выглянул Петр Степанович[757], была большая овальная прихожая. Тут до него сидел Алексей Егорыч, но он его выслал. Николай Все­володович притворил за собою дверь в залу и остановился в ожидании. Петр Степанович быстро и пытливо оглядел его.

Ну?

То есть если вы уже знаете, — заторопился Петр Степанович, казалось, желая вскочить глазами в душу[758], — то, разумеется, никто из нас ни в чем не виноват, и прежде всех вы, потому что это такое стечение. совпадение случа­ев. одним словом, юридически до вас не может коснуться, и я летел предуве­домить.

Сгорели? Зарезаны?

Зарезаны, но не сгорели, это-то и скверно, но я вам даю честное слово, что я и тут не виновен, как бы вы ни подозревали меня, — потому что, может быть, подозреваете, а? Хотите всю правду: видите, у меня действительно мель­кала мысль, — сами же вы ее мне подсказали, не серьезно, а дразня меня (по­тому что не стали же бы вы серьезно подсказывать), — но я не решался, и не решился бы ни за что, ни за сто рублей, — да тут и выгод-то никаких, то есть для меня, для меня. (Он ужасно спешил и говорил как трещотка.) Но вот ка­кое совпадение обстоятельств: я из своих (слышите, из своих, ваших не было ни рубля, и, главное, вы это сами знаете) дал этому пьяному дурачине Лебяд- кину двести тридцать рублей, третьего дня, еще с вечера, — слышите, третьего дня, а не вчера после «чтения», заметьте это: это весьма важное совпадение, потому что я ведь ничего не знал тогда наверно, поедет или нет к вам Лизаве- та Николаевна; дал же собственные деньги единственно потому, что вы треть­его дня отличились, вздумали всем объявить вашу тайну. Ну, там я не вхожу. ваше дело. рыцарь. но, признаюсь, удивился, как дубиной по лбу. Но так как мне эти трагедии наскучили вельми, — и заметьте, я говорю серьезно, хоть и употребляю славянские выражения, — так как всё это вредит, наконец, моим планам, то я и дал себе слово спровадить Лебядкиных во что бы ни стало и без вашего ведома в Петербург, тем более что и сам он туда порывался. Одна ошибка: дал деньги от вашего имени; ошибка или нет? Может, и не ошибка, а? Слушайте же теперь, слушайте, как это всё обернулось. — В горячке речи он приблизился к Ставрогину вплоть и стал было хватать его за лацкан сюр­тука (ей-Богу, может быть, нарочно). Ставрогин сильным движением ударил его по руке.

— Ну чего ж вы. полноте. этак руку сломаете. тут главное в том, как это обернулось, — затрещал он вновь, нимало даже не удивившись удару. — Я с вечера выдаю деньги, с тем чтоб он и сестрица завтра чем свет отправля­лись; поручаю это дельце подлецу Липутину, чтобы сам посадил и отправил. Но мерзавцу Липутину понадобилось сошкольничать с публикой — может быть, слышали? На «чтении»? Слушайте же, слушайте: оба пьют, сочиня­ют стихи, из которых половина липутинских; тот его одевает во фрак, меня между тем уверяет, что уже отправил с утра, а его бережет где-то в задней ка­морке, чтобы выпихнуть на эстраду. Но тот быстро и неожиданно напива­ется. Затем известный скандал, затем его доставляют домой полумертвого, а Липутин у него вынимает тихонько двести рублей, оставляя мелочь. Но, к несчастью, оказывается, что тот уже утром эти двести рублей тоже из кар­мана вынимал, хвастался и показывал где не следует. А так как Федька того и ждал, а у Кириллова кое-что слышал (помните, ваш намек?), то и решил­ся воспользоваться. Вот и вся правда. Я рад по крайней мере, что Федька де­нег не нашел, а ведь на тысячу подлец рассчитывал! Торопился и пожара, ка­жется, сам испугался. Верите, мне этот пожар как поленом по голове. Нет, это черт знает что такое! Это такое самовластие. Вот видите, я пред вами, столького от вас ожидая, ничего не потаю: ну да, у меня уже давно эта идей­ка об огне созревала, так как она столь народна и популярна; но ведь я берег ее на критический час, на то драгоценное мгновение, когда мы все встанем и. А они вдруг вздумали своевластно и без приказу теперь, в такое мгнове­ние, когда именно надо бы притаиться да в кулак дышать! Нет, это такое са­мовластие!.. одним словом, я еще ничего не знаю, тут говорят про двух шпи- гулинских. но если тут есть и наши, если хоть один из них тут погрел свои руки — горе тому! Вот видите, что значит хоть капельку распустить! Нет, эта демократическая сволочь с своими пятерками — плохая опора; тут нужна одна великолепная, кумирная, деспотическая воля, опирающаяся на нечто не случайное и вне стоящее. Тогда и пятерки подожмут хвосты повинове­ния и с подобострастием пригодятся при случае. Но во всяком случае, хоть там теперь и кричат во все трубы, что Ставрогину надо было жену сжечь, для того и город сгорел, но.

А уж кричат во все трубы?

То есть еще вовсе нет, и, признаюсь, я ровно ничего не слыхал, но ведь с народом что поделаешь, особенно с погорелыми: Vox populi vox dei[759]. Долго ли глупейший слух по ветру пустить?.. Но ведь, в сущности, вам ровно нече­го опасаться. Юридически вы совершенно правы, по совести тоже, — ведь вы не хотели же? Не хотели? Улик никаких, одно совпадение. Разве вот Федька припомнит ваши тогдашние неосторожные слова у Кириллова (и зачем вы их тогда сказали?), но ведь это вовсе ничего не доказывает, а Федьку мы сократим. Я сегодня же его сокращаю.

А трупы совсем не сгорели?

Нимало; эта каналья ничего не сумела устроить как следует. Но я рад по крайней мере, что вы так спокойны. потому что хоть вы и ничем тут не ви­новаты, ни даже мыслью, но ведь все-таки. И притом согласитесь, что всё это отлично обертывает ваши дела: вы вдруг свободный вдовец и можете сию ми­нуту жениться на прекрасной девице с огромными деньгами, которая, вдоба­вок, уже в ваших руках. Вот что может сделать простое, грубое совпадение об­стоятельств — а?

Вы угрожаете мне, глупая голова?

Ну полноте, полноте, уж сейчас и глупая голова, и что за тон? Чем бы радоваться, а вы. Я нарочно летел, чтобы скорей предуведомить. Да и чем мне вам угрожать? Очень мне вас надо из-за угроз-то! Мне надо вашу добрую волю, а не из страху. Вы свет и солнце. Это я вас изо всей силы боюсь, а не вы меня! Я ведь не Маврикий Николаевич. И представьте, я лечу сюда на бего­вых дрожках, а Маврикий Николаевич здесь у садовой вашей решетки, на зад­нем углу сада. в шинели, весь промок, должно быть всю ночь сидел![760] Чудеса! до чего могут люди с ума сходить!

Маврикий Николаевич? Правда?

Правда, правда. Сидит у садовой решетки. Отсюда, — отсюда в шагах трехстах, я думаю. Я поскорее мимо него, но он меня видел. Вы не знали? В та­ком случае очень рад, что не забыл передать. Вот этакой-то всего опаснее на случай, если с ним револьвер, и, наконец, ночь, слякоть, естественная раздра­жительность, — потому что ведь каковы же его обстоятельства-то, ха-ха! Как вы думаете, зачем он сидит?

Лизавету Николаевну, разумеется, ждет.

Во-от! Да с чего она к нему выйдет? И. в такой дождь. вот дурак-то!

Она сейчас к нему выйдет.

Эге! Вот известие! Стало быть. Но послушайте, ведь теперь совершен­но изменились ее дела: к чему теперь ей Маврикий? Ведь вы свободный вдо­вец и можете завтра же на ней жениться? Она еще не знает, — предоставьте мне, и я вам тотчас же всё обделаю. Где она, надо и ее обрадовать.

Обрадовать?

Еще бы, идем.

А вы думаете, она про эти трупы не догадается? — как-то особенно при­щурился Ставрогин.

Конечно, не догадается, — решительным дурачком подхватил Петр Степанович, — потому что ведь юридически. Эх, вы! Да хоть бы и догада­лась! У женщин всё это так отлично стушевывается, вы еще не знаете женщин! Кроме того, что ей теперь вся выгода за вас выйти, потому что ведь все-та­ки она себя оскандалила, кроме того, я ей про «ладью» наговорил: я имен­но увидел, что «ладьей»-то на нее и подействуешь, стало быть, вот какого она калибра девица. Не беспокойтесь, она так через эти трупики перешагнет, что лю-ли![761] — тем более что вы совершенно, совершенно невинны, не правда ли? Она только прибережет эти трупики, чтобы вас потом уколоть, этак на второй годик супружества. Всякая женщина, идя к венцу, в этом роде чем-нибудь за­пасается из мужнина старого, но ведь тогда. что через год-то будет? Ха-ха-ха!

Если вы на беговых дрожках, то довезите ее сейчас до Маврикия Нико­лаевича. Она сейчас сказала, что терпеть меня не может и от меня уйдет, и, ко­нечно, не возьмет от меня экипажа.

Во-от! Да неужто вправду уезжает? Отчего бы это могло произойти? — глуповато посмотрел Петр Степанович.

Догадалась как-нибудь, в эту ночь, что я вовсе ее не люблю. о чем, ко­нечно, всегда знала.

Да разве вы ее не любите? — подхватил Петр Степанович с видом бес­предельного удивления. — А коли так, зачем же вы ее вчера, как вошла, у себя оставили и как благородный человек не уведомили прямо, что не любите? Это ужасно подло с вашей стороны; да и в каком же подлом виде вы меня пред нею поставили?

Ставрогин вдруг рассмеялся.

Я на обезьяну мою смеюсь, — пояснил он тотчас же.

А! догадались, что я распаясничался, — ужасно весело рассмеялся и Петр Степанович, — я чтобы вас рассмешить! Представьте, я ведь тотчас же, как вы вышли ко мне, по лицу догадался, что у вас «несчастье». Даже, может быть, полная неудача, а? Ну, бьюсь же об заклад, — вскричал он, почти захле­бываясь от восторга, — что вы всю ночь просидели в зале рядышком на сту­льях и о каком-нибудь высочайшем благородстве проспорили всё драгоцен­ное время. Ну простите, простите; мне что: я ведь еще вчера знал наверно, что у вас глупостью кончится. Я вам привез ее единственно, чтобы вас позаба­вить и чтобы доказать, что со мною вам скучно не будет; триста раз пригожусь в этом роде; я вообще люблю быть приятен людям. Если же теперь она вам не нужна, на что я и рассчитывал, с тем и ехал, то.

Так это вы для одной моей забавы ее привезли?

А то зачем же?

А не затем, чтобы заставить меня жену убить?

Во-от, да разве вы убили? Что за трагический человек!

Всё равно, вы убили.

Да разве я убил? Говорю же вам, я тут ни при капле. Однако вы начина­ете меня беспокоить.

Продолжайте, вы сказали: «Если теперь она вам не нужна, то.»

То предоставьте мне, разумеется! Я отлично ее выдам за Маврикия Ни­колаевича, которого, между прочим, вовсе не я у саду посадил, не возьмите еще этого в голову. Я ведь его боюсь теперь. Вот вы говорите: на беговых дрож­ках, а я так-таки мимо пролепетнул. право, если с ним револьвер?.. Хорошо, что я свой захватил. Вот он (он вынул из кармана револьвер, показал и тотчас же опять спрятал) — захватил за дальностью пути. Впрочем, я вам это мигом слажу: у ней именно теперь сердчишко по Маврикию ноет. должно по край­ней мере ныть. и знаете — ей-Богу, мне ее даже несколько жалко! Сведу с Маврикием, и она тотчас про вас начнет вспоминать, — ему вас хвалить, а его в глаза бранить, — сердце женщины! Ну вот вы опять смеетесь? Я ужасно рад, что вы так развеселились. Ну что ж, идем. Я прямо с Маврикия и начну, а про тех. про убитых. знаете, не промолчать ли теперь? Всё равно потом узнает.

Об чем узнает? Кто убит? Что вы сказали про Маврикия Николаеви­ча? — отворила вдруг дверь Лиза.

А! вы подслушивали?

Что вы сказали сейчас про Маврикия Николаевича? Он убит?

А! стало быть, вы не расслышали! Успокойтесь, Маврикий Николаевич жив и здоров, в чем можете мигом удостовериться, потому что он здесь у до­роги, у садовой решетки. и, кажется, всю ночь просидел; промок, в шинели. Я ехал, он меня видел.

Это неправда. Вы сказали «убит». Кто убит? — настаивала она с му­чительною недоверчивостью.

Убита только моя жена, ее брат Лебядкин и их служанка, — твердо зая­вил Ставрогин.

Лиза вздрогнула и ужасно побледнела.

Зверский, странный случай, Лизавета Николаевна, глупейший случай гра­бежа, — тотчас затрещал Петр Степанович, — одного грабежа, пользуясь пожа­ром; дело разбойника Федьки Каторжного и дурака Лебядкина, который всем показывал свои деньги. я с тем и летел. как камнем по лбу. Ставрогин едва устоял, когда я сообщил. Мы здесь советовались: сообщить вам сейчас или нет?

Николай Всеволодович, правду он говорит? — едва вымолвила Лиза.

Нет, неправду.

Как неправду! — вздрогнул Петр Степанович. — Это еще что!

Господи, я с ума сойду! — вскричала Лиза.

Да поймите же по крайней мере, что он сумасшедший теперь чело­век! — кричал изо всей силы Петр Степанович. — Ведь все-таки жена его уби­та. Видите, как он бледен. Ведь он с вами же всю ночь пробыл, ни на минуту не отходил, как же его подозревать?

Николай Всеволодович, скажите как пред Богом, виноваты вы или нет, а я, клянусь, вашему слову поверю, как Божьему, и на край света за вами пойду, о, пойду! Пойду как собачка.

Из-за чего же вы терзаете ее, фантастическая вы голова! — остервенил­ся Петр Степанович. — Лизавета Николаевна, ей-ей, столките меня в ступе, он невинен, напротив, сам убит и бредит, вы видите. Ни в чем, ни в чем, даже мыслью неповинен!.. Всё только дело разбойников, которых, наверно, через неделю разыщут и накажут плетьми. Тут Федька Каторжный и шпигулин- ские, об этом весь город трещит, потому и я.

Так ли? Так ли? — вся трепеща ждала последнего себе приговора Лиза.

Я не убивал и был против, но я знал, что они будут убиты, и не остано­вил убийц. Ступайте от меня, Лиза, — вымолвил Ставрогин и пошел в залу.

Лиза закрыла лицо руками и пошла из дому. Петр Степанович бросился было за нею, но тотчас воротился в залу.

Так вы так-то? Так вы так-то? Так вы ничего не боитесь? — накинулся он на Ставрогина в совершенном бешенстве, бормоча несвязно, почти слов не находя, с пеною у рта.

Ставрогин стоял среди залы и не отвечал ни слова. Он захватил левою ру­кой слегка клок своих волос и потерянно улыбался. Петр Степанович сильно дернул его за рукав.

Пропали вы, что ли? Так вы вот за что принялись? На всех донесете, а сами в монастырь уйдете или к черту. Но ведь я вас всё равно укокошу, хоть бы вы и не боялись меня!

А, это вы трещите? — разглядел его наконец Ставрогин. — Бегите, — очнулся он вдруг, — бегите за нею, велите карету, не покидайте ее. Бегите, бегите же! Проводите до дому, чтобы никто не знал и чтоб она туда не ходи­ла. на тела. на тела. в карету силой посадите. Алексей Егорыч! Алексей Егорыч!

Стойте, не кричите! Она уж теперь в объятиях у Маврикия. Не сядет Маврикий в вашу карету. Стойте же! Тут дороже кареты!

Он выхватил опять револьвер; Ставрогин серьезно посмотрел на него.

А что ж, убейте, — проговорил он тихо, почти примирительно.

Фу, черт, какую ложь натащит на себя человек! — так и затрясся Петр Степанович. — Ей-Богу бы убить! Подлинно она плюнуть на вас должна была!.. Какая вы «ладья», старая вы, дырявая дровяная барка на слом!.. Ну хоть из злобы, хоть из злобы теперь вам очнуться! Э-эх! Ведь уж всё бы вам равно, коли сами себе пулю в лоб просите?

Ставрогин странно усмехнулся.

Если бы вы не такой шут, я бы, может, и сказал теперь: да. Если бы только хоть каплю умнее.

Я-то шут, но не хочу, чтобы вы, главная половина моя, были шутом! По­нимаете вы меня?

Ставрогин понимал, один только он, может быть. Был же изумлен Шатов, когда Ставрогин сказал ему, что в Петре Степановиче есть энтузиазм.

Ступайте от меня теперь к черту, а к завтраму я что-нибудь выдавлю из себя. Приходите завтра.

Да? Да?

Почем я знаю!.. К черту, к черту!

И ушел вон из залы.

А пожалуй, еще к лучшему, — пробормотал про себя Петр Степанович, пряча револьвер.

III

Он бросился догонять Лизавету Николаевну. Та еще недалеко отошла, все­го несколько шагов от дому. Ее задержал было Алексей Егорович, следовав­ший за нею и теперь, на шаг позади, во фраке, почтительно преклонившись и без шляпы. Он неотступно умолял ее дождаться экипажа; старик был испуган и почти плакал.

Ступай, барин чаю просит, некому подать, — оттолкнул его Петр Сте­панович и прямо взял под руку Лизавету Николаевну.

Та не вырвала руки, но, кажется, была не при всем рассудке, еще не опом­нилась.

Во-первых, вы не туда, — залепетал Петр Степанович, — нам надо сюда, а не мимо сада; а во-вторых, во всяком случае пешком невозможно, до вас три версты, а у вас и одежи нет. Если бы вы капельку подождали. Я ведь на беговых, лошадь тут на дворе, мигом подам, посажу и доставлю, так что никто не увидит.

Какой вы добрый. — ласково проговорила Лиза.

Помилуйте, в подобном случае всякий гуманный человек на моем месте также.

Лиза поглядела на него и удивилась.

Ах, Боже мой, а я думала, что тут всё еще тот старик!

Послушайте, я ужасно рад, что вы это так принимаете, потому что всё это предрассудок ужаснейший, и если уж на то пошло, то не лучше ли я этому старику сейчас велю обработать карету, всего десять минут, а мы воротимся и под крыльцом подождем, а?

Я прежде хочу. где эти убитые?

А, ну вот еще фантазия! Я так и боялся. Нет, мы уж эту дрянь лучше оставим в стороне; да и нечего вам смотреть.

Я знаю, где они, я этот дом знаю.

Ну что ж, что знаете! Помилуйте, дождь, туман (вот, однако ж, обязан­ность священную натащил!). Слушайте, Лизавета Николаевна, одно из двух: или вы со мной на дрожках, тогда подождите и ни шагу вперед, потому что если еще шагов двадцать, то нас непременно заметит Маврикий Николаевич.

Маврикий Николаевич! Где? Где?

Ну, а если вы с ним хотите, то я, пожалуй, вас еще немного проведу и ука­жу его, где сидит, а сам уж слуга покорный; я к нему не хочу теперь подходить.

Он ждет меня, Боже! — вдруг остановилась она, и краска разлилась по ее лицу.

Но помилуйте, если он человек без предрассудков! Знаете, Лизавета Николаевна, это всё не мое дело; я совершенно тут в стороне, и вы это сами знаете; но я ведь вам все-таки желаю добра. Если не удалась наша «ладья», если оказалось, что это всего только старый, гнилой баркас, годный на слом.

Ах, чудесно! — вскричала Лиза.

Чудесно, а у самой слезы текут. Тут нужно мужество. Надо ни в чем не уступать мужчине. В наш век, когда женщина. фу, черт (едва не отплевался Петр Степанович)! А главное, и жалеть не о чем: может, оно и отлично обер­нется. Маврикий Николаевич человек. одним словом, человек чувствитель­ный, хотя и неразговорчивый, что, впрочем, тоже хорошо, конечно при усло­вии, если он без предрассудков.

Чудесно, чудесно! — истерически рассмеялась Лиза.

А, ну, черт. Лизавета Николаевна, — опикировался вдруг Петр Сте­панович, — я ведь, собственно, тут для вас же. мне ведь что. Я вам услужил вчера, когда вы сами того захотели, а сегодня. Ну, вот отсюда видно Маври­кия Николаевича, вон он сидит, нас не видит. Знаете, Лизавета Николаевна, читали вы «Полиньку Сакс»?

Что такое?

Есть такая повесть, «Полинька Сакс». Я еще студентом читал. Там какой-то чиновник, Сакс, с большим состоянием, арестовал на даче жену за неверность.[762] А, ну, черт, наплевать! Вот увидите, что Маврикий Николаевич еще до дому сделает вам предложение. Он нас еще не видит.

Ах, пусть не видит! — вскричала вдруг Лиза как безумная. — Уйдемте, уйдемте! В лес, в поле!

И она побежала назад.

Лизавета Николаевна, это уж такое малодушие! — бежал за нею Петр Степанович. — И к чему вы не хотите, чтоб он вас видел? Напротив, посмо­трите ему прямо и гордо в глаза. Если вы что-нибудь насчет того... девичье­го. то ведь это такой предрассудок, такая отсталость. Да куда же вы, куда же вы? Эх, бежит! Воротимтесь уж лучше к Ставрогину, возьмем мои дрожки. Да куда же вы? Там поле. ну, упала!..

Он остановился. Лиза летела как птица, не зная куда, и Петр Степанович уже шагов на пятьдесят отстал от нее. Она упала, споткнувшись о кочку. В ту же минуту сзади, в стороне, раздался ужасный крик, крик Маврикия Никола­евича, который видел ее бегство и падение и бежал к ней чрез поле. Петр Сте­панович в один миг отретировался в ворота ставрогинского дома, чтобы по­скорее сесть на свои дрожки.

А Маврикий Николаевич, в страшном испуге, уже стоял подле подняв­шейся Лизы, склонясь над нею и держа ее руку в своих руках. Вся невероятная обстановка этой встречи потрясла его разум, и слезы текли по его лицу. Он видел ту, пред которою столь благоговел, безумно бегущею чрез поле, в такой час, в такую погоду, в одном платье, в этом пышном вчерашнем платье, теперь измятом, загрязненном от падения. Он не мог сказать слова, снял свою ши­нель и дрожавшими руками стал укрывать ее плечи. Вдруг он вскрикнул, по­чувствовав, что она прикоснулась губами к его руке.

Лиза! — вскричал он, — я ничего не умею, но не отгоняйте меня от себя!

О да, пойдемте скорей отсюда, не оставляйте меня! — и, сама схватив его за руку, она повлекла его за собой. — Маврикий Николаевич, — испуган­но понизила она вдруг голос, — я там всё храбрилась, а здесь смерти боюсь. Я умру, очень скоро умру, но я боюсь, боюсь умирать. — шептала она, крепко сжимая его руку.

О, хоть бы кто-нибудь! — в отчаянии оглядывался он кругом, — хоть бы какой проезжий! Вы промочите ноги, вы. потеряете рассудок!

В ту же минуту сзади, в стороне, раздался ужасный крик, крик Маврикия Николаевича, который видел ее бегство и падение и бежал к ней чрез поле.

Ничего, ничего, — ободряла она его, — вот так, при вас я меньше бо­юсь, держите меня за руку, ведите меня. Куда мы теперь, домой? Нет, я хочу сначала видеть убитых. Они, говорят, зарезали его жену, а он говорит, что он сам зарезал; ведь это неправда, неправда? Я хочу видеть сама зарезанных. за меня. из-за них он в эту ночь разлюбил меня. Я увижу и всё узнаю. Ско­рей, скорей, я знаю этот дом. там пожар. Маврикий Николаевич, друг мой, не прощайте меня, бесчестную! Зачем меня прощать? Чего вы плачете? Дайте мне пощечину и убейте здесь в поле, как собаку!

Никто вам теперь не судья, — твердо произнес Маврикий Николае­вич, — прости вам Бог, а я ваш судья меньше всех!

Но странно было бы описывать их разговор. А между тем оба шли рука в руку, скоро, спеша, словно полоумные. Они направлялись прямо на пожар. Маврикий Николаевич всё еще не терял надежды встретить хоть какую-ни­будь телегу, но никто не попадался. Мелкий, тонкий дождь проницал всю окрестность, поглощая всякий отблеск и всякий оттенок и обращая всё в одну дымную, свинцовую, безразличную массу. Давно уже был день, а казалось, всё еще не рассвело. И вдруг из этой дымной, холодной мглы вырезалась фигура, странная и нелепая, шедшая им навстречу. Воображая теперь, думаю, что я бы не поверил глазам, если б даже был на месте Лизаветы Николаевны; а между тем она радостно вскрикнула и тотчас узнала подходившего человека. Это был Степан Трофимович. Как он ушел, каким образом могла осуществиться без­умная, головная идея его бегства — о том впереди. Упомяну лишь, что в это утро он был уже в лихорадке, но и болезнь не остановила его: он твердо шагал по мокрой земле; видно было, что обдумал предприятие, как только мог это сделать лучше, один при всей своей кабинетной неопытности. Одет был «по­дорожному», то есть шинель в рукава, а подпоясан широким кожаным лаки­рованным поясом с пряжкой, при этом высокие новые сапоги и панталоны в голенищах. Вероятно, он так давно уже воображал себе дорожного человека, а пояс и высокие сапоги с блестящими гусарскими голенищами, в которых он не умел ходить, припас еще несколько дней назад. Шляпа с широкими поля­ми, гарусный шарф, плотно обматывавший шею, палка в правой руке, а в ле­вой чрезвычайно маленький, но чрезмерно туго набитый саквояж довершали костюм. Вдобавок, в той же правой руке распущенный зонтик. Эти три пред­мета — зонтик, палку и саквояж — было очень неловко нести всю первую вер­сту, а со второй и тяжело.

Неужто это в самом деле вы? — вскричала Лиза, оглядывая его в скорб­ном удивлении, сменившем первый порыв ее бессознательной радости.

Lise! — вскричал и Степан Трофимович, бросаясь к ней тоже почти в бреду. — Chere, chere, неужто и вы. в таком тумане? Видите: зарево! Vous etes malheureuse, n'est-ce pas?[763] Вижу, вижу, не рассказывайте, но не расспра­шивайте и меня. Nous sommes tous malheureux, mais il faut les pardonner tous. Pardonnons, Lise[764], и будем свободны навеки. Чтобы разделаться с миром и стать свободным вполне — il faut pardonner, pardonner et pardonner!3

Но зачем вы становитесь на колени?

Затем, что, прощаясь с миром, хочу, в вашем образе, проститься и со всем моим прошлым! — Он заплакал и поднес обе ее руки к своим заплакан­ным глазам. — Становлюсь на колена пред всем, что было прекрасно в моей жизни, лобызаю и благодарю! Теперь я разбил себя пополам: там — безумец, мечтавший взлететь на небо, vingt deux ans![765] Здесь — убитый и озябший ста­рик-гувернер. chez се marchand, s'il existe pourtant ce marchand...5 Но как вы измокли, Lise! — вскричал он, вскакивая на ноги, почувствовав, что промо­кли и его колени на мокрой земле, — и как это можно, вы в таком платье?.. и пешком, и в таком поле. Вы плачете? Vous etes malheureuse ?[766] Ба, я что-то слы­шал. Но откуда же вы теперь? — с боязливым видом ускорял он вопросы, в глубоком недоумении посматривая на Маврикия Николаевича, — mais savez- vous l'heure qu'il est!7

Степан Трофимович, слышали вы что-нибудь там про убитых людей. Это правда? Правда?

Эти люди! Я видел зарево их деяний всю ночь. Они не могли кончить иначе. (Глаза его вновь засверкали.) Бегу из бреду, горячечного сна, бегу ис­кать Россию, existe-t-elle la Russie? Bah, c'est vous, cher capitaine!8 Никогда не сомневался, что встречу вас где-нибудь при высоком подвиге. Но возьмите мой зонтик и — почему же непременно пешком? Ради Бога возьмите хоть зон­тик, а я всё равно где-нибудь найму экипаж. Ведь я потому пешком, что Stasie (то есть Настасья) раскричалась бы на всю улицу, если б узнала, что я уезжаю; я и ускользнул сколь возможно incognito. Я не знаю, там в «Голосе» пишут про повсеместные разбои, но ведь не может же, я думаю, быть, что сейчас, как вы­шел на дорогу, тут и разбойник? Chere Lise[767], вы, кажется, сказали, что кто-то кого-то убил? О mon Dieu10, с вами дурно!

— Идем, идем! — вскричала как в истерике Лиза, опять увлекая за собою Маврикия Николаевича. — Постойте, Степан Трофимович, — воротилась она вдруг к нему, — постойте, бедняжка, дайте я вас перекрещу. Может быть, вас бы лучше связать, но я уж лучше вас перекрещу. Помолитесь и вы за «бед­ную» Лизу[768] — так, немножко, не утруждайте себя очень. Маврикий Никола­евич, отдайте этому ребенку его зонтик, отдайте непременно. Вот так. Пой­демте же! Пойдемте же!

Прибытие их к роковому дому произошло именно в то самое мгновение, когда сбившаяся пред домом густая толпа уже довольно наслушалась о Став- рогине и о том, как выгодно было ему зарезать жену. Но все-таки, повторяю, огромное большинство продолжало слушать молча и неподвижно. Выходи­ли из себя лишь пьяные горланы да люди «срывающиеся», вроде как тот махавший руками мещанин. Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел, если что-нибудь известным образом поражало его. Я не видел, как прибыли Лиза и Маврикий Николаевич. Впер­вой я заметил Лизу, остолбенев от изумления, уже далеко от меня в толпе, а Маврикия Николаевича даже сначала и не разглядел. Кажется, был такой миг, что он от нее отстал шага на два за теснотой или его оттерли. Лиза, про­рывавшаяся сквозь толпу, не видя и не замечая ничего кругом себя, слов­но горячечная, словно убежавшая из больницы, разумеется, слишком скоро обратила на себя внимание: громко заговорили и вдруг завопили. Тут кто- то крикнул: «Это ставрогинская!» И с другой стороны: «Мало что убьют, глядеть придут!» Вдруг я увидел, что над ее головой, сзади, поднялась и опу­стилась чья-то рука; Лиза упала. Раздался ужасный крик Маврикия Никола­евича, рванувшегося на помощь и ударившего изо всех сил заслонявшего от него Лизу человека. Но в тот же самый миг обхватил его сзади обеими ру­ками тот мещанин. Несколько времени нельзя было ничего разглядеть в на­чавшейся свалке. Кажется, Лиза поднялась, но опять упала от другого удара. Вдруг толпа расступилась, и образовался небольшой пустой круг около ле­жавшей Лизы, а окровавленный, обезумевший Маврикий Николаевич стоял над нею, крича, плача и ломая руки. Не помню в полной точности, как про­исходило дальше; помню только, что Лизу вдруг понесли. Я бежал за нею; она была еще жива и, может быть, еще в памяти. Из толпы схватили меща­нина и еще трех человек. Эти трое до сих пор отрицают всякое свое участие в злодеянии, упорно уверяя, что их захватили ошибкой; может, они и пра­вы. Мещанин, хоть и явно уличенный, но, как человек без толку, до сих пор еще не может разъяснить обстоятельно происшедшего. Я тоже, как очеви­дец, хотя и отдаленный, должен был дать на следствии мое показание: я за­явил, что всё произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя, мо­жет быть, и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку. Такого мнения держусь и теперь.

Глава четвертая

ПОСЛЕДНЕЕ РЕШЕНИЕ I

В это утро Петра Степановича многие видели; видевшие упомнили, что он был в чрезвычайно возбужденном состоянии. В два часа пополудни он за­бегал к Гаганову, всего за день прибывшему из деревни и у которого собрал­ся полон дом посетителей, много и горячо говоривших о только что проис­шедших событиях. Петр Степанович говорил больше всех и заставил себя слу­шать. Его всегда считали у нас за «болтливого студента с дырой в голове», но теперь он говорил об Юлии Михайловне, а при всеобщей суматохе тема была захватывающая. Он сообщил о ней, в качестве ее недавнего и интимнейшего конфидента, много весьма новых и неожиданных подробностей; нечаянно (и, конечно, неосторожно) сообщил несколько ее личных отзывов о всем извест­ных в городе лицах, чем тут же кольнул самолюбия. Выходило у него неясно и сбивчиво, как у человека не хитрого, но который поставлен, как честный чело­век, в мучительную необходимость разъяснить разом целую гору недоумений и который, в простодушной своей неловкости, сам не знает, с чего начать и чем кончить. Довольно тоже неосторожно проскользнуло у него, что Юлии Ми­хайловне была известна вся тайна Ставрогина и что она-то и вела всю интри­гу. Она-де и его, Петра Степановича, подвела, потому что он сам был влюблен в эту несчастную Лизу, а между тем его так «подвернули», что он же почти проводил ее в карете к Ставрогину. «Да, да, хорошо вам, господа, смеяться, а если б я только знал, если б знал, чем это кончится!» — заключил он. На раз­ные тревожные вопросы о Ставрогине он прямо заявил, что катастрофа с Ле- бядкиным, по его мнению, чистый случай и виновен во всем сам Лебядкин, показывавший деньги. Он это особенно хорошо разъяснил. Один из слуша­телей как-то заметил ему, что он напрасно «представляется»; что он ел, пил, чуть не спал в доме Юлии Михайловны, а теперь первый же ее и чернит, и что это вовсе не так красиво, как он полагает. Но Петр Степанович тотчас же за­щитил себя: «Я ел и пил не потому, что у меня не было денег, и не виноват, что меня туда приглашали. Позвольте мне самому судить, насколько мне быть за то благодарным».

Вообще впечатление осталось в его пользу: «Пусть он малый нелепый и, конечно, пустой, но ведь чем же он виноват в глупостях Юлии Михайловны? Напротив, выходит, что он же ее останавливал.»

Около двух часов разнеслось вдруг известие, что Ставрогин, о котором было столько речей, уехал внезапно с полуденным поездом в Петербург. Это очень заинтересовало; многие нахмурились. Петр Степанович был до того по­ражен, что, рассказывают, даже переменился в лице и странно вскричал: «Да кто же мог его выпустить?» Он тотчас убежал от Гаганова. Однако же его ви­дели еще в двух или трех домах.

Около сумерок он нашел возможность проникнуть и к Юлии Михайловне, хотя и с величайшим трудом, потому что та решительно не хотела принять его. Только три недели спустя узнал я об этом обстоятельстве от нее же самой, пред выездом ее в Петербург. Она не сообщила подробностей, но заметила с содрога­нием, что он «изумил ее тогда вне всякой меры». Полагаю, что он просто напу­гал ее угрозой сообщничества, в случае если б ей вздумалось «говорить». Необ­ходимость же попугать тесно связывалась с его тогдашними замыслами, ей, разу­меется, неизвестными, и только потом, дней пять спустя, догадалась она, почему он так сомневался в ее молчании и так опасался новых взрывов ее негодования.

В восьмом часу вечера, когда уже совсем стемнело, на краю города, в Фоми­ном переулке, в маленьком покривившемся домике, в квартире прапорщика Эр- келя, собрались наши в полном комплекте, впятером. Общее собрание назначе­но было тут самим Петром Степановичем; но он непростительно опоздал, и чле­ны ждали его уже час. Этот прапорщик Эркель был тот самый заезжий офицерик, который на вечере у Виргинского просидел всё время с карандашом в руках и с записною книжкой пред собою. В город он прибыл недавно, нанимал уединенно в глухом переулке у двух сестер, старух мещанок, и скоро должен был уехать; со­браться у него было всего неприметнее. Этот странный мальчик отличался нео­быкновенною молчаливостью; он мог просидеть десять вечеров сряду в шумной компании и при самых необыкновенных разговорах, сам не говоря ни слова, а на­против, с чрезвычайным вниманием следя своими детскими глазами за говорив­шими и слушая. Лицо у него было прехорошенькое и даже как бы умное. К пятер­ке он не принадлежал; наши предполагали, что он имел какие-то и откуда-то осо­бые поручения, чисто по исполнительной части. Теперь известно, что у него не было никаких поручений, да и вряд ли сам он понимал свое положение. Он толь­ко преклонился пред Петром Степановичем, встретив его незадолго. Если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращенным монстром и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбой­ничью шайку и для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошел и послушался. У него была где-то больная мать, которой он отсылал половину своего скудного жалованья, — и как, должно быть, она це­ловала эту бедную белокурую головку, как дрожала за нее, как молилась о ней! Я потому так много о нем распространяюсь, что мне его очень жаль.

Наши были возбуждены. Происшествия прошлой ночи их поразили, и, кажется, они перетрусили. Простой, хотя и систематический скандал, в кото­ром они так усердно до сих пор принимали участие, развязался для них неожи­данно. Ночной пожар, убийство Лебядкиных, буйство толпы над Лизой — всё это были такие сюрпризы, которых они не предполагали в своей программе. Они с жаром обвиняли двигавшую их руку в деспотизме и неоткровенности. Одним словом, пока подали Петра Степановича, они так настроили себя вза­имно, что опять решились окончательно спросить у него категорического объ­яснения, а если он еще раз, как это уже и было, уклонится, то разорвать даже и пятерку, но с тем, чтобы вместо нее основать новое тайное общество «пропа­ганды идей», и уже от себя, на началах равноправных и демократических. Липу­тин, Шигалев и знаток народа особенно поддерживали эту мысль; Лямшин по­малчивал, хотя и с согласным видом. Виргинский колебался и желал выслушать сначала Петра Степановича. Положили выслушать Петра Степановича; но тот всё еще не приходил; такая небрежность еще больше подлила яду. Эркель совер­шенно молчал и распорядился лишь подать чаю, который принес от хозяек соб­ственноручно в стаканах на подносе, не внося самовара и не впуская служанки.

Петр Степанович явился только в половине девятого. Быстрыми шагами подошел он к круглому столу пред диваном, за которым разместилась компа­ния; шапку оставил в руках и от чаю отказался. Вид имел злой, строгий и вы­сокомерный. Должно быть, тотчас же заметил по лицам, что «бунтуют».

Прежде чем раскрою рот, выкладывайте свое, вы что-то подобра­лись, — заметил он, с злобною усмешкой обводя глазами физиономии.

Липутин начал «от лица всех» и вздрагивавшим от обиды голосом зая­вил, «что если так продолжать, то можно самому разбить лоб-с». О, они вовсе не боятся разбивать свои лбы и даже готовы, но единственно лишь для общего дела. (Общее шевеление и одобрение.) А потому пусть будут и с ними откро­венны, чтоб им всегда знать заранее, «а то что ж будет?». (Опять шевеление, несколько гортанных звуков.) Так действовать унизительно и опасно. Мы во­все не потому, что боимся, а если действует один, а остальные только пешки, то один наврет, и все попадутся. (Восклицания: да, да! Общая поддержка.)

Черт возьми, чего же вам надо?

А какое отношение с общим делом, — закипел Липутин, — имеют ин­трижки господина Ставрогина? Пусть он там принадлежит каким-то таинст­венным образом к центру, если только в самом деле существует этот фанта­стический центр, да мы-то этого знать не хотим-с. А между тем совершилось убийство, возбуждена полиция; по нитке и до клубка дойдут.

Попадетесь вы со Ставрогиным, и мы попадемся, — прибавил знаток народа.

И совсем бесполезно для общего дела, — уныло закончил Виргинский.

Что за вздор! Убийство — дело случая, сделано Федькой для грабежа.

Гм. Странное, однако же, совпадение-с, — скорчился Липутин.

А если хотите, произошло чрез вас же.

Это как через нас?

Во-первых, вы, Липутин, сами в этой интриге участвовали, а во-вторых и главное, вам приказано было отправить Лебядкина и выданы деньги, а вы что сделали? Если б отправили, так ничего бы и не было.

Да не вы ли сами дали идею, что хорошо бы было выпустить его читать стихи?

Идея не приказание. Приказание было отправить.

Приказание. Довольно странное слово. Напротив, вы именно прика­зали остановить отправку.

Вы ошиблись и выказали глупость и своеволие. А убийство — дело Федьки, и действовал он один, из грабежа. Вы слышали, что звонят, и пове­рили. Вы струсили. Ставрогин не так глуп, а доказательство — он уехал в две­надцать часов дня, после свидания с вице-губернатором; если бы что-нибудь было, его бы не выпустили в Петербург среди бела дня.

Да ведь мы вовсе не утверждаем, что господин Ставрогин сам уби­вал, — ядовито и не стесняясь подхватил Липутин, — он мог даже и не знать- с, равно как и я; а вам самим слишком хорошо известно, что я ничего не знал- с, хотя тут же влез как баран в котел.

Кого же вы обвиняете? — мрачно посмотрел Петр Степанович.

А тех самых, кому надобно города сжигать-с.

Хуже всего то, что вы вывертываетесь. Впрочем, не угодно ли прочесть и показать другим; это только для сведения.

Он вынул из кармана анонимное письмо Лебядкина к Лембке и передал Липутину. Тот прочел, видимо удивился и задумчиво передал соседу; письмо быстро обошло круг.

Действительно ли это рука Лебядкина? — заметил Шигалев.

Его рука, — заявили Липутин и Толкаченко (то есть знаток народа).

Я только для сведения и зная, что вы так расчувствовались о Лебядки- не, — повторил Петр Степанович, принимая назад письмо, — таким образом, господа, какой-нибудь Федька совершенно случайно избавляет нас от опасно­го человека. Вот что иногда значит случай! Не правда ли, поучительно?

Члены быстро переглянулись.

А теперь, господа, пришел и мой черед спрашивать, — приосанился Петр Степанович. — Позвольте узнать, с какой стати вы изволили зажечь го­род без позволения?

Это что! Мы, мы город зажгли? Вот уж с больной-то головы! — разда­лись восклицания.

Я понимаю, что вы уж слишком заигрались, — упорно продолжал Петр Степанович, — но ведь это не скандальчики с Юлией Михайловной. Я собрал вас сюда, господа, чтобы разъяснить вам ту степень опасности, которую вы так глупо на себя натащили и которая слишком многому и кроме вас угрожает.

Позвольте, мы, напротив, вам же намерены были сейчас заявить о той степени деспотизма и неравенства, с которыми принята была, помимо членов, такая серьезная и вместе с тем странная мера, — почти с негодованием заявил молчавший до сих пор Виргинский.

Итак, вы отрицаетесь? А я утверждаю, что сожгли вы, вы одни и никто другой. Господа, не лгите, у меня точные сведения. Своеволием вашим вы под­вергли опасности даже общее дело. Вы всего лишь один узел бесконечной сети узлов и обязаны слепым послушанием центру. Между тем трое из вас подго­варивали к пожару шпигулинских, не имея на то ни малейших инструкций, и пожар состоялся.

Кто трое? Кто трое из нас?

Третьего дня в четвертом часу ночи вы, Толкаченко, подговаривали Фомку Завьялова в «Незабудке».

Помилуйте, — привскочил тот, — я едва одно слово сказал, да и то без намерения, а так, потому что его утром секли, и тотчас бросил, вижу — слиш­ком пьян. Если бы вы не напомнили, я бы совсем и не вспомнил. От слова не могло загореться.

Вы похожи на того, который бы удивился, что от крошечной искры взлетел на воздух весь пороховой завод.

Я говорил шепотом и в углу, ему на ухо, как могли вы узнать? — сообра­зил вдруг Толкаченко.

Я там сидел под столом. Не беспокойтесь, господа, я все ваши шаги знаю. Вы ехидно улыбаетесь, господин Липутин? А я знаю, например, что вы четвер­того дня исщипали вашу супругу, в полночь, в вашей спальне, ложась спать.

Липутин разинул рот и побледнел.

(Потом стало известно, что он о подвиге Липутина узнал от Агафьи, ли- путинской служанки, которой с самого начала платил деньги за шпионство[769], о чем только после разъяснилось.)

Могу ли я констатировать факт ? — поднялся вдруг Шигалев.

Констатируйте.

Шигалев сел и подобрался:

Сколько я понял, да и нельзя не понять, вы сами, вначале и потом еще раз, весьма красноречиво, — хотя и слишком теоретически, — развивали кар­тину России, покрытой бесконечною сетью узлов. С своей стороны, каждая из действующих кучек, делая прозелитов и распространяясь боковыми отделе- ниями[770] в бесконечность, имеет в задаче систематическою обличительною про­пагандой беспрерывно ронять значение местной власти, произвести в селе­ниях недоумение, зародить цинизм и скандалы, полное безверие во что бы то ни было, жажду лучшего и, наконец, действуя пожарами, как средством народ­ным по преимуществу, ввергнуть страну, в предписанный момент, если надо, даже в отчаяние. Ваши ли это слова, которые я старался припомнить букваль­но? Ваша ли это программа действий, сообщенная вами в качестве уполно­моченного из центрального, но совершенно неизвестного до сих пор и почти фантастического для нас комитета?

Верно, только вы очень тянете.

Всякий имеет право своего слова. Давая нам угадывать, что отдельных узлов всеобщей сети, уже покрывшей Россию, состоит теперь до нескольких сотен, и развивая предположение, что если каждый сделает свое дело успеш­но, то вся Россия, к данному сроку, по сигналу.

Ах, черт возьми, и без вас много дела! — повернулся в креслах Петр Степанович.

Извольте, я сокращу и кончу лишь вопросом: мы уже видели сканда­лы, видели недовольство населений, присутствовали и участвовали в падении здешней администрации и, наконец, своими глазами увидели пожар. Чем же вы недовольны? Не ваша ли это программа? В чем можете вы нас обвинять?

В своеволии! — яростно крикнул Петр Степанович. — Пока я здесь, вы не смели действовать без моего позволения. Довольно. Готов донос, и, мо­жет быть, завтра же или сегодня в ночь вас перехватают. Вот вам. Известие верное.

Тут уже все разинули рты.

Перехватают не только как подстрекателей в поджоге, но и как пятерку. Доносчику известна вся тайна сети. Вот что вы напрокудили![771]

Наверно, Ставрогин! — крикнул Липутин.

Как. почему Ставрогин? — как бы осекся вдруг Петр Степанович. — Э, черт, — спохватился он тотчас же, — это Шатов! Вам, кажется, всем уже те­перь известно, что Шатов в свое время принадлежал делу. Я должен открыть, что, следя за ним чрез лиц, которых он не подозревает, я, к удивлению, узнал, что для него не тайна и устройство сети, и. одним словом, всё. Чтобы спасти себя от обвинения в прежнем участии, он донесет на всех. До сих пор он всё еще колебался, и я щадил его. Теперь вы этим пожаром его развязали: он по­трясен и уже не колеблется. Завтра же мы будем арестованы, как поджигатели и политические преступники.

Верно ли? Почему Шатов знает?

Волнение было неописанное.

Всё совершенно верно. Я не вправе вам объявить пути мои[772] и как от­крывал, но вот что покамест я могу для вас сделать: чрез одно лицо я могу по­действовать на Шатова, так что он, совершенно не подозревая, задержит до­нос, — но не более как на сутки. Дальше суток не могу. Итак, вы можете счи­тать себя обеспеченными до послезавтраго утра.

Все молчали.

Да отправить же его наконец к черту! — первый крикнул Толкаченко.

И давно бы надо сделать! — злобно ввернул Лямшин, стукнув кулаком по столу.

Но как сделать? — пробормотал Липутин.

Петр Степанович тотчас же подхватил вопрос и изложил свой план. Он состоял в том, чтобы завлечь Шатова, для сдачи находившейся у него тайной типографии, в то уединенное место, где она закопана[773], завтра, в начале ночи, и — «уж там и распорядиться». Он вошел во многие нужные подробности, которые мы теперь опускаем, и разъяснил обстоятельно те настоящие двусмы­сленные отношения Шатова к центральному обществу, о которых уже извест­но читателю.

Всё так, — нетвердо заметил Липутин, — но так как опять. новое при­ключение в том же роде. то слишком уж поразит умы.

Без сомнения, — подтвердил Петр Степанович, — но и это предусмо­трено. Есть средство вполне отклонить подозрение.

И он с прежнею точностью рассказал о Кириллове, о его намерении за­стрелиться и о том, как он обещал ждать сигнала, а умирая, оставить записку и принять на себя всё, что ему продиктуют. (Одним словом, всё, что уже извест­но читателю.)

Твердое его намерение лишить себя жизни — философское, а по-мо­ему, сумасшедшее — стало известно там (продолжал разъяснять Петр Сте­панович). Там не теряют ни волоска, ни пылинки, всё идет в пользу общего дела. Предвидя пользу и убедившись, что намерение его совершенно серьез­ное, ему предложили средства доехать до России (он для чего-то непременно хотел умереть в России), дали поручение, которое он обязался исполнить (и исполнил), и, сверх того, обязали его уже известным вам обещанием кончить с собою лишь тогда, когда ему скажут. Он всё обещал. Заметьте, что он при­надлежит делу на особых основаниях и желает быть полезным; больше я вам открыть не могу. Завтра, после Шатова, я продиктую ему записку, что причи­на смерти Шатова он. Это будет очень вероятно: они были друзьями и вме­сте ездили в Америку, там поссорились, и всё это будет в записке объяснено. и. и даже, судя по обстоятельствам, можно будет и еще кое-что продиктовать Кириллову, например о прокламациях и, пожалуй, отчасти пожар. Об этом, впрочем, я подумаю. Не беспокойтесь, он без предрассудков; всё подпишет.

Раздались сомнения. Повесть показалась фантастическою. О Кириллове, впрочем, все более или менее несколько слышали; Липутин же более всех.

Вдруг он раздумает и не захочет, — сказал Шигалев, — так или этак, а все-таки он сумасшедший, стало быть, надежда неточная.

Не беспокойтесь, господа, он захочет, — отрезал Петр Степанович. — По уговору, я обязан предупредить его накануне, значит, сегодня же. Я пригла­шаю Липутина идти сейчас со мною к нему и удостовериться, а он вам, господа, возвратясь, сообщит, если надо сегодня же, правду ли я вам говорил или нет. Впрочем, — оборвал он вдруг с непомерным раздражением, как будто вдруг почувствовал, что слишком много чести так убеждать и так возиться с таки­ми людишками, — впрочем, действуйте как вам угодно. Если вы не решитесь, то союз расторгнут, — но единственно по факту вашего непослушания и из­мены. Таким образом, мы с этой минуты все врозь. Но знайте, что в таком слу­чае вы, кроме неприятности шатовского доноса и последствий его, навлекаете на себя и еще одну маленькую неприятность, о которой было твердо заявлено при образовании союза. Что до меня касается, то я, господа, не очень-то вас бо­юсь. Не подумайте, что я уж так с вами связан. Впрочем, это всё равно.

Нет, мы решаемся, — заявил Лямшин.

Другого выхода нет, — пробормотал Толкаченко, — и если только Ли­путин подтвердит про Кириллова, то.

Я против; я всеми силами души моей протестую против такого крова­вого решения! — встал с места Виргинский.

Но? — спросил Петр Степанович.

Что но?

Вы сказали но... и я жду.

Я, кажется, не сказал но... Я только хотел сказать, что если решаются,

То?

Виргинский замолчал.

Я думаю, можно пренебрегать собственною безопасностью жизни, — отворил вдруг рот Эркель, — но если может пострадать общее дело, то, я ду­маю, нельзя сметь пренебрегать собственною безопасностью жизни.

Он сбился и покраснел. Как ни были все заняты каждый своим, но все по­сматривали на него с удивлением, до такой степени было неожиданно, что он тоже мог заговорить.

Я за общее дело, — произнес вдруг Виргинский.

Все поднялись с мест. Порешено было завтра в полдень еще раз сообщить­ся вестями, хотя и не сходясь всем вместе, и уже окончательно условиться. Объявлено было место, где зарыта типография, розданы роли и обязанности. Липутин и Петр Степанович немедленно отправились вместе к Кириллову.

II

В то, что Шатов донесет, наши все поверили; но в то, что Петр Степано­вич играет ими как пешками, — тоже верили. А затем все знали, что завтра все-таки явятся в комплекте на место, и судьба Шатова решена. Чувствовали, что вдруг как мухи попали в паутину к огромному пауку; злились, но тряслись от страху.

Петр Степанович несомненно был виноват пред ними: всё бы могло обой­тись гораздо согласнее и легче, если б он позаботился хоть на капельку скра­сить действительность. Вместо того чтобы представить факт в приличном свете, чем-нибудь римско-гражданским или вроде того, он только выставил грубый страх и угрозу собственной шкуре, что было уже просто невежливо. Конечно, во всем борьба за существование, и другого принципа нет, это всем известно, но ведь все-таки.

Но Петру Степановичу некогда было шевелить римлян; он сам был выбит из рельсов. Бегство Ставрогина ошеломило и придавило его. Он солгал, что Ставрогин виделся с вице-губернатором; то-то и есть, что тот уехал, не видав­шись ни с кем, даже с матерью, — и уж действительно было странно, что его даже не беспокоили. (Впоследствии начальство принуждено было дать на это особый ответ.) Петр Степанович разузнавал целый день, но покамест ничего не узнал, и никогда он так не тревожился. Да и мог ли, мог ли он так, разом, от­казаться от Ставрогина! Вот почему он и не мог быть слишком нежным с на­шими. К тому же они ему руки связывали: у него уже решено было немедленно скакать за Ставрогиным, а между тем задерживал Шатов, надо было оконча­тельно скрепить пятерку, на всякий случай. «Не бросать же ее даром, пожалуй и пригодится». Так, я полагаю, он рассуждал.

А что до Шатова, то он совершенно был уверен, что тот донесет. Он всё налгал, что говорил нашим о доносе: никогда он не видал этого доноса и не слыхал о нем, но был уверен в нем как дважды два. Ему именно казалось, что Шатов ни за что не перенесет настоящей минуты — смерти Лизы, смерти Ма­рьи Тимофеевны, — и именно теперь наконец решится. Кто знает, может, он и имел какие-нибудь данные так полагать. Известно тоже, что он ненавидел Шатова лично; между ними была когда-то ссора, а Петр Степанович никогда не прощал обиды. Я даже убежден, что это-то и было главнейшею причиной.

Тротуары у нас узенькие, кирпичные, а то так и мостки. Петр Степанович шагал посредине тротуара, занимая его весь и не обращая ни малейшего вни­мания на Липутина, которому не оставалось рядом места, так что тот должен был поспевать или на шаг позади, или, чтоб идти разговаривая рядом, сбежать на улицу в грязь. Петр Степанович вдруг вспомнил, как он еще недавно семе­нил точно так же по грязи, чтобы поспеть за Ставрогиным, который, как и он теперь, шагал посредине, занимая весь тротуар. Он припомнил всю эту сцену, и бешенство захватило ему дух.

Но и Липутину захватывало дух от обиды. Пусть Петр Степанович обра­щается с нашими как угодно, но с ним? Ведь он более всех наших знает, бли­же всех стоит к делу, интимнее всех приобщен к нему и до сих пор хоть косвен­но, но беспрерывно участвовал в нем. О, он знал, что Петр Степанович даже и теперь мог его погубить в крайнем случае. Но Петра Степановича он уже воз­ненавидел давно, и не за опасность, а за высокомерие его обращения. Теперь, когда приходилось решаться на такое дело, он злился более всех наших, вме­сте взятых. Увы, он знал, что непременно «как раб» будет завтра же первым на месте, да еще всех остальных приведет, и если бы мог теперь, до завтра, как- нибудь убить Петра Степановича, не погубив себя, разумеется, то непремен­но бы убил.

Погруженный в свои ощущения, он молчал и трусил за своим мучителем. Тот, казалось, забыл о нем; изредка только неосторожно и невежливо толкал его локтем. Вдруг Петр Степанович на самой видной из наших улиц остано­вился и вошел в трактир.

Это куда же? — вскипел Липутин, — да ведь это трактир.

Я хочу съесть бифштекс.

Помилуйте, это всегда полно народу.

Ну и пусть.

Но. мы опоздаем. Уж десять часов.

Туда нельзя опоздать.

Да ведь я опоздаю! Они меня ждут обратно.

Ну и пусть; только глупо вам к ним являться. Я с вашею возней сегодня не обедал. А к Кириллову чем позднее, тем вернее.

Петр Степанович взял особую комнату. Липутин гневливо и обидчи­во уселся в кресла в сторонке и смотрел, как он ест. Прошло полчаса и более. Петр Степанович не торопился, ел со вкусом, звонил, требовал другой горчи­цы, потом пива, и всё не говорил ни слова. Он был в глубокой задумчивости. Он мог делать два дела — есть со вкусом и быть в глубокой задумчивости. Ли­путин до того наконец возненавидел его, что не в силах был от него оторвать­ся. Это было нечто вроде нервного припадка. Он считал каждый кусок биф­штекса, который тот отправлял в свой рот, ненавидел его за то, как он разевает его, как он жует, как он, смакуя, обсасывает кусок пожирнее, ненавидел самый бифштекс. Наконец, стало как бы мешаться в его глазах; голова слегка начала кружиться; жар поочередно с морозом пробегал по спине.

Вы ничего не делаете, прочтите, — перебросил ему вдруг бумажку Петр Степанович. Липутин приблизился к свечке. Бумажка была мелко исписана, скверным почерком и с помарками на каждой строке. Когда он осилил ее, Петр Степанович уже расплатился и уходил. На тротуаре Липутин протянул ему бумажку обратно.

Оставьте у себя; после скажу. А впрочем, что вы скажете?

Липутин весь вздрогнул.

По моему мнению. подобная прокламация. одна лишь смешная не­лепость.

Злоба прорвалась; он почувствовал, что как будто его подхватили и понесли.

Если мы решимся, — дрожал он весь мелкою дрожью, — распростра­нять подобные прокламации, то нашею глупостью и непониманием дела за­ставим себя презирать-с.

Гм. Я думаю иначе, — твердо шагал Петр Степанович.

А я иначе; неужели вы это сами сочинили?

Это не ваше дело.

Я думаю тоже, что и стишонки «Светлая личность», самые дрянней- шие стишонки, какие только могут быть, и никогда не могли быть сочинены Герценом.

Вы врете; стихи хороши.

Я удивляюсь, например, и тому, — всё несся, скача и играя духом, Липу- тин, — что нам предлагают действовать так, чтобы всё провалилось. Это в Ев­ропе натурально желать, чтобы всё провалилось, потому что там пролетариат, а мы здесь только любители и, по-моему, только пылим-с.

Я думал, вы фурьерист.

У Фурье не то, совсем не то-с.

Знаю, что вздор.

Нет, у Фурье не вздор. Извините меня, никак не могу поверить, чтобы в мае месяце было восстание.

Липутин даже расстегнулся, до того ему было жарко.

Ну довольно, а теперь, чтобы не забыть, — ужасно хладнокровно пере­скочил Петр Степанович, — этот листок вы должны будете собственноручно набрать и напечатать. Шатова типографию мы выроем, и ее завтра же приме­те вы. В возможно скором времени вы наберете и оттиснете сколько можно более экземпляров, и затем всю зиму разбрасывать. Средства будут указаны. Надо как можно более экземпляров, потому что у вас потребуют из других мест.

Нет-с, уж извините, я не могу взять на себя такую. Отказываюсь.

И однако же, возьмете. Я действую по инструкции центрального коми­тета, а вы должны повиноваться.

А я считаю, что заграничные наши центры забыли русскую действи­тельность и нарушили всякую связь, а потому только бредят. Я даже думаю, что вместо многих сотен пятерок в России мы только одна и есть, а сети ника­кой совсем нет, — задохнулся наконец Липутин.

Тем презреннее для вас, что вы, не веря делу, побежали за ним. и бежи­те теперь за мной, как подлая собачонка.

Нет-с, не бегу. Мы имеем полное право отстать и образовать новое об­щество.

Дур-рак! — грозно прогремел вдруг Петр Степанович, засверкав гла­зами.

Оба стояли некоторое время друг против друга. Петр Степанович повер­нулся и самоуверенно направился прежнею дорогой.

В уме Липутина пронеслось, как молния: «Повернусь и пойду назад: если теперь не повернусь, никогда не пойду назад». Так думал он ровно десять ша­гов, но на одиннадцатом одна новая и отчаянная мысль загорелась в его уме: он не повернулся и не пошел назад.

Пришли к дому Филиппова, но, еще не доходя, взяли проулком, или, луч­ше сказать, неприметною тропинкой вдоль забора, так что некоторое время пришлось пробираться по крутому откосу канавки, на котором нельзя было ноги сдержать и надо было хвататься за забор. В самом темном углу покривив­шегося забора Петр Степанович вынул доску; образовалось отверстие, в ко­торое он тотчас же и пролез. Липутин удивился, но пролез в свою очередь; за­тем доску вставили по-прежнему. Это был тот самый тайный ход, которым ла­зил к Кириллову Федька.

Шатов не должен знать, что мы здесь, — строго прошептал Петр Сте­панович Липутину.

III

Кириллов, как всегда в этот час, сидел на своем кожаном диване за чаем. Он не привстал навстречу, но как-то весь вскинулся и тревожно поглядел на входивших.

Вы не ошиблись, — сказал Петр Степанович, — я за тем самым.

Сегодня?

Нет, нет, завтра. около этого времени.

И он поспешно подсел к столу, с некоторым беспокойством приглядыва­ясь ко встревожившемуся Кириллову. Тот, впрочем, уже успокоился и смот­рел по-всегдашнему.

Вот эти всё не верят. Вы не сердитесь, что я привел Липутина?

Сегодня не сержусь, а завтра хочу один.

Но не раньше, как я приду, а потому при мне.

Я бы хотел не при вас.

Вы помните, что обещали написать и подписать всё, что я продиктую.

Мне всё равно. А теперь долго будете?

Мне надо видеться с одним человеком и остается с полчаса, так уж как хотите, а эти полчаса я просижу.

Кириллов промолчал. Липутин поместился между тем в сторонке, под портретом архиерея. Давешняя отчаянная мысль всё более и более овладева­ла его умом. Кириллов почти не замечал его. Липутин знал теорию Кирилло­ва еще прежде и смеялся над ним всегда; но теперь молчал и мрачно глядел во­круг себя.

А я бы не прочь и чаю, — подвинулся Петр Степанович, — сейчас ел бифштекс и так и рассчитывал у вас чай застать.

Пейте, пожалуй.

Прежде вы сами потчевали, — кисловато заметил Петр Степанович.

Это всё равно. Пусть и Липутин пьет.

Нет-с, я. не могу.

Не хочу или не могу? — быстро обернулся Петр Степанович.

Я у них не стану-с, — с выражением отказался Липутин. Петр Степано­вич нахмурил брови.

Пахнет мистицизмом; черт вас знает, что вы все за люди!

Никто ему не ответил; молчали целую минуту.

Но я знаю одно, — резко прибавил он вдруг, — что никакие предрас­судки не остановят каждого из нас исполнить свою обязанность.

Ставрогин уехал? — спросил Кириллов.

Уехал.

Это он хорошо сделал.

Петр Степанович сверкнул было глазами, но придержался.

Мне всё равно, как вы думаете, лишь бы каждый сдержал свое слово.

Я сдержу свое слово.

Впрочем, я и всегда был уверен, что вы исполните ваш долг, как незави­симый и прогрессивный человек.

А вы смешны.

Это пусть, я очень рад рассмешить. Я всегда рад, если могу угодить.

Вам очень хочется, чтоб я застрелил себя, и боитесь, если вдруг нет?

То есть, видите ли, вы сами соединили ваш план с нашими действиями. Рассчитывая на ваш план, мы уже кое-что предприняли, так что вы уж никак не могли бы отказаться, потому что нас подвели.

Права никакого.

Понимаю, понимаю, ваша полная воля, а мы ничто, но только чтоб эта полная ваша воля совершилась.

И я должен буду взять на себя все ваши мерзости?

Послушайте, Кириллов, вы не трусите ли? Если хотите отказаться, объя­вите сейчас же.

Я не трушу.

Я потому, что вы очень уж много спрашиваете.

Скоро вы уйдете?

Опять спрашиваете?

Кириллов презрительно оглядел его.

Вот, видите ли, — продолжал Петр Степанович, всё более и более сер­дясь и беспокоясь и не находя надлежащего тона, — вы хотите, чтоб я ушел, для уединения, чтобы сосредоточиться; но всё это опасные признаки для вас же, для вас же первого. Вы хотите много думать. По-моему, лучше бы не ду­мать, а так. И вы, право, меня беспокоите.

Мне только одно очень скверно, что в ту минуту будет подле меня гади­на, как вы.

Ну, это-то всё равно. Я, пожалуй, в то время выйду и постою на крыль­це. Если вы умираете и так неравнодушны, то. всё это очень опасно. Я выйду на крыльцо, и предположите, что я ничего не понимаю и что я безмерно ниже вас человек.

Нет, вы не безмерно; вы со способностями, но очень много не пони­маете, потому что вы низкий человек.

Очень рад, очень рад. Я уже сказал, что очень рад доставить развлече­ние. в такую минуту.

Вы ничего не понимаете.

То есть я. во всяком случае я слушаю с уважением.

Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не може­те, хоть вам и невыгодно показывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу еще полгода.

Петр Степанович посмотрел на часы.

Я ничего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас ее выдумали, стало быть, и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть, и не отложите.

Как? Меня съела идея?

Да.

А не я съел идею? Это хорошо. У вас есть маленький ум. Только вы драз­ните, а я горжусь.

И прекрасно, и прекрасно. Это именно так и надо, чтобы вы гордились.

Довольно; вы допили, уходите.

Черт возьми, придется, — привстал Петр Степанович. — Однако все- таки рано. Послушайте, Кириллов, у Мясничихи застану я того человека, по­нимаете? Или и она наврала?

Не застанете, потому что он здесь, а не там.

Как здесь, черт возьми, где?

Сидит в кухне, ест и пьет.

Да как он смел? — гневно покраснел Петр Степанович. — Он обязан был ждать. вздор! У него ни паспорта, ни денег!

Не знаю. Он пришел проститься; одет и готов. Уходит и не воротится. Он говорил, что вы подлец, и не хочет ждать ваших денег.

А-а! Он боится, что я. ну, да я и теперь могу его, если. Где он, в кухне?

Кириллов отворил боковую дверь в крошечную темную комнату; из этой

комнаты тремя ступенями вниз сходили в кухню, прямо в ту отгороженную каморку, в которой обыкновенно помещалась кухаркина кровать. Здесь-то в углу, под образами, и сидел теперь Федька за тесовым непокрытым столом. На столе пред ним помещался полуштоф, на тарелке хлеб и на глиняной посуди­не холодный кусок говядины с картофелем. Он закусывал с прохладой и был уже вполпьяна, но сидел в тулупе и, очевидно, совсем готовый в поход. За пе­регородкой закипал самовар, но не для Федьки, а сам Федька обязательно раз­дувал и наставлял его, вот уже с неделю или более, каждую ночь для «Алек­сея Нилыча-с, ибо оченно привыкли, чтобы чай по ночам-с». Я сильно думаю, что говядину с картофелем, за неимением кухарки, зажарил для Федьки еще с утра сам Кириллов.

Это что ты выдумал? — вкатился вниз Петр Степанович. — Почему не ждал, где приказано?

И он с розмаху стукнул по столу кулаком.

Федька приосанился.

Ты постой, Петр Степанович, постой, — щеголевато отчеканивая каж­дое слово, заговорил он, — ты первым долгом здесь должен понимать, что ты на благородном визите у господина Кириллова, Алексея Нилыча, у которого всегда сапоги чистить можешь, потому он пред тобой образованный ум, а ты всего только — тьфу!

И он щеголевато отплевался в сторону сухим плевком. Видна была над­менность, решимость и некоторое весьма опасное напускное спокойное резо­нерство до первого взрыва. Но Петру Степановичу уже некогда было замечать опасности, да и не сходилось с его взглядом на вещи. Происшествия и неуда­чи дня совсем его закружили. Липутин с любопытством выглядывал вниз, с трех ступеней, из темной каморки.

Хочешь или не хочешь иметь верный паспорт и хорошие деньги на про­езд куда сказано? Да или нет?

Видишь, Петр Степанович, ты меня с самого первоначалу зачал обма­нывать, потому как ты выходишь передо мною настоящий подлец. Всё равно как поганая человечья вошь, — вот я тебя за кого почитаю. Ты мне за непо­винную кровь большие деньги сулил и за господина Ставрогина клятву давал, несмотря на то что выходит одно лишь твое неучтивство. Я как есть ни од­ной каплей не участвовал, не то что полторы тысячи, а господин Ставрогин тебя давеча по щекам отхлестали, что уже и нам известно. Теперь ты мне сыз­нова угрожаешь и деньги сулишь, на какое дело — молчишь. А я сумлеваюсь в уме, что в Петербург меня шлешь, чтоб господину Ставрогину, Николаю Все­володовичу, чем ни на есть по злобе своей отомстить, надеясь на мое легкове­рие. И из этого ты выходишь первый убивец. И знаешь ли ты, чего стал дос­тоин уже тем одним пунктом, что в самого Бога, Творца истинного, перестал по разврату своему веровать? Всё одно что идолопоклонник, и на одной ли­нии с татарином или мордвой состоишь. Алексей Нилыч, будучи философом, тебе истинного Бога, Творца Создателя, многократно объяснял и о сотворе­нии мира, равно и будущих судеб и преображения всякой твари и всякого зве­ря из книги Апокалипсиса[774]. Но ты, как бестолковый идол, в глухоте и немоте упорствуешь[775] и прапорщика Эркелева к тому же самому привел, как тот самый злодей-соблазнитель, называемый атеист.

Ах ты, пьяная харя! Сам образа обдирает, да еще Бога проповедует!

Я, видишь, Петр Степанович, говорю тебе это верно, что обдирал; но я только зеньчуг поснимал, и почем ты знаешь, может, и моя слеза пред гор­нилом Всевышнего в ту самую минуту преобразилась[776], за некую обиду мою, так как есть точь-в-точь самый сей сирота, не имея насущного даже пристани­ща. Ты знаешь ли по книгам, что некогда в древние времена некоторый купец, точь-в-точь с таким же слезным воздыханием и молитвой, у Пресвятой Бого­родицы с сияния перл похитил и потом всенародно с коленопреклонением всю сумму к самому подножию возвратил, и Матерь Заступница пред всеми людьми его пеленой осенила[777], так что по этому предмету даже в ту пору чудо вышло и в государственные книги всё точь-в-точь через начальство велено за­писать. А ты пустил мышь, значит, надругался над самым Божиим перстом[778]. И не будь ты природный мой господин, которого я, еще отроком бывши, на ру­ках наших нашивал, то как есть тебя теперича порешил бы, даже с места сего не сходя!

Петр Степанович вошел в чрезмерный гнев:

Говори, виделся ты сегодня со Ставрогиным?

Это ты никогда не смеешь меня чтобы допрашивать. Господин Ставро­гин как есть в удивлении пред тобою стоит и ниже пожеланием своим участво­вал, не только распоряжением каким али деньгами. Ты меня дерзнул[779].

Деньги ты получишь, и две тысячи тоже получишь, в Петербурге, на месте, все целиком, и еще получишь.

Ты, любезнейший, врешь, и смешно мне тебя даже видеть, какой ты есть легковерный ум. Господин Ставрогин пред тобою как на лествице состоит, а ты на них снизу, как глупая собачонка, тявкаешь, тогда как они на тебя сверху и плюнуть-то за большую честь почитают.

А знаешь ли ты, — остервенился Петр Степанович, — что я тебя, мер­завца, ни шагу отсюда не выпущу и прямо в полицию передам?

Федька вскочил на ноги и яростно сверкнул глазами. Петр Степанович выхватил револьвер. Тут произошла быстрая и отвратительная сцена: прежде чем Петр Степанович мог направить револьвер, Федька мгновенно извернул­ся и изо всей силы ударил его по щеке. В тот же миг послышался другой ужас­ный удар, затем третий, четвертый, всё по щеке. Петр Степанович ошалел, вы­пучил глаза, что-то пробормотал и вдруг грохнулся со всего росту на пол.

Вот вам, берите его! — с победоносным вывертом крикнул Федька; ми­гом схватил картуз, из-под лавки узелок и был таков. Петр Степанович хрипел в беспамятстве. Липутин даже подумал, что совершилось убийство. Кириллов опрометью сбежал в кухню.

Водой его! — вскрикнул он и, зачерпнув железным ковшом в ведре, вы­лил ему на голову. Петр Степанович пошевелился, приподнял голову, сел и бессмысленно смотрел пред собою.

Ну, каково? — спросил Кириллов.

Тот, пристально и всё еще не узнавая, глядел на него; но, увидев выставив­шегося из кухни Липутина, улыбнулся своею гадкою улыбкой и вдруг вскочил, захватив с полу револьвер.

Если вы вздумаете завтра убежать, как подлец Ставрогин, — исступлен­но накинулся он на Кириллова, весь бледный, заикаясь и неточно выговари­вая слова, — то я вас на другом конце шара. повешу как муху. раздавлю. понимаете!

И он наставил Кириллову револьвер прямо в лоб; но почти в ту же минуту, опомнившись наконец совершенно, отдернул руку, сунул револьвер в карман и, не сказав более ни слова, побежал из дому. Липутин за ним. Вылезли в преж­нюю лазейку и опять прошли откосом, придерживаясь за забор. Петр Степа­нович быстро зашагал по переулку, так что Липутин едва поспевал. У первого перекрестка вдруг остановился.

Ну? — с вызовом повернулся он к Липутину.

Липутин помнил револьвер и еще весь трепетал от бывшей сцены; но от­вет как-то сам вдруг и неудержимо соскочил с его языка:

Я думаю. я думаю, что «от Смоленска до Ташкента вовсе уж не с таким нетерпением ждут студента».

А видели, что пил Федька на кухне?

Что пил? Водку пил.

Ну так знайте, что он в последний раз в жизни пил водку. Рекомендую запомнить для дальнейших соображений. А теперь убирайтесь к черту, вы до завтра не нужны. Но смотрите у меня: не глупить!

Липутин бросился сломя голову домой.

IV

У него давно уже был припасен паспорт на чужое имя. Дико даже поду­мать, что этот аккуратный человечек, мелкий тиран семьи, во всяком случае чиновник (хотя и фурьерист) и, наконец, прежде всего капиталист и процен­тщик, — давным-давно уже возымел про себя фантастическую мысль припа­сти на всякий случай этот паспорт, чтобы с помощью его улизнуть за границу, если... допускал же он возможность этого если! хотя, конечно, он и сам никогда не мог формулировать, что именно могло бы обозначать это если...

Но теперь оно вдруг само формулировалось, и в самом неожиданном роде. Та отчаянная идея, с которою он вошел к Кириллову, после «дурака», выслу­шанного от Петра Степановича на тротуаре, состояла в том, чтобы завтра же чем свет бросить всё и экспатрироваться за границу![780] Кто не поверит, что та­кие фантастические вещи случаются в нашей обыденной действительности и теперь, тот пусть справится с биографией всех русских настоящих эмигран­тов за границей. Ни один не убежал умнее и реальнее. Всё то же необузданное царство призраков и более ничего.

Прибежав домой, он начал с того, что заперся, достал сак и судорожно на­чал укладываться. Главная забота его состояла о деньгах и о том, сколько и как он их успеет спасти. Именно спасти, ибо, по понятиям его, медлить нельзя было уже ни часу и чем свет надо было находиться на большой дороге. Не знал он тоже, как он сядет в вагон; он смутно решился сесть где-нибудь на второй или на третьей большой станции от города, до нее же добраться хоть и пеш­ком. Таким образом, инстинктивно и машинально, с целым вихрем мыслей в голове, возился он над саком и — вдруг остановился, бросил всё и с глубоким стоном протянулся на диване.

Он ясно почувствовал и вдруг сознал, что бежит-то он, пожалуй, бежит, но что разрешить вопрос: до или после Шатова ему придется бежать? — он уже со­вершенно теперь не в силах; что теперь он только грубое, бесчувственное тело, инерционная масса, но что им движет посторонняя ужасная сила и что хоть у него и есть паспорт за границу, хоть бы и мог он убежать от Шатова (а иначе для чего бы было так торопиться?), но что бежит он не до Шатова, не от Ша­това, а именно после Шатова, и что уже так это решено, подписано и запечата­но. В нестерпимой тоске, ежеминутно трепеща и удивляясь на самого себя, сте­ная и замирая попеременно, дожил он кое-как, запершись и лежа на диване, до одиннадцати часов утра следующего дня, и вот тут-то вдруг и последовал ожи­даемый толчок, вдруг направивший его решимость. В одиннадцать часов, толь­ко что он отперся и вышел к домашним, он вдруг от них же узнал, что разбой­ник, беглый каторжный Федька, наводивший на всех ужас, грабитель церквей, недавний убийца и поджигатель, за которым следила и которого всё не могла схватить наша полиция, найден чем свет утром убитым, в семи верстах от го­рода, на повороте с большой дороги на проселок, к Захарьину, и что о том го­ворит уже весь город. Тотчас же сломя голову бросился он из дому узнавать подробности и узнал, во-первых, что Федька, найденный с проломленною го­ловой, был по всем признакам ограблен и, во-вторых, что полиция уже имела сильные подозрения и даже некоторые твердые данные заключить, что убий­цей его был шпигулинский Фомка, тот самый, с которым он несомненно ре­зал и зажег у Лебядкиных, и что ссора между ними произошла уже дорогой из-за утаенных будто бы Федькой больших денег, похищенных у Лебядкина. Липутин пробежал и в квартиру Петра Степановича и успел узнать с заднего крыльца, потаенно, что Петр Степанович хоть и воротился домой вчера, этак уже около часу пополуночи, но всю ночь преспокойно изволил почивать у себя дома вплоть до восьми часов утра. Разумеется, не могло быть сомнения, что в смерти разбойника Федьки ровно ничего не было необыкновенного и что та­ковые развязки именно всего чаще случаются в подобных карьерах, но совпа­дение роковых слов: «что Федька в последний раз в этот вечер пил водку», с немедленным оправданием пророчества было до того знаменательно, что Ли- путин вдруг перестал колебаться. Толчок был дан; точно камень упал на него и придавил навсегда. Воротясь домой, он молча ткнул свой сак ногой под кро­вать, а вечером в назначенный час первым из всех явился на условленное место для встречи Шатова, правда всё еще с своим паспортом в кармане.

Глава пятая

ПУТЕШЕСТВЕННИЦА I

Катастрофа с Лизой и смерть Марьи Тимофеевны произвели подавля­ющее впечатление на Шатова. Я уже упоминал, что в то утро я его мельком встретил, он показался мне как бы не в своем уме. Между прочим, сообщил, что накануне вечером, часов в девять (значит, часа за три до пожара), был у Марьи Тимофеевны. Он ходил поутру взглянуть на трупы, но, сколько знаю, в то утро показаний не давал нигде никаких. Между тем к концу дня в душе его поднялась целая буря и. и, кажется, могу сказать утвердительно, был та­кой момент в сумерки, что он хотел встать, пойти и — объявить всё. Что такое было это всё — про то он сам знал. Разумеется, ничего бы не достиг, а предал бы просто себя. У него не было никаких доказательств, чтоб изобличить толь­ко что совершившееся злодеяние, да и сам он имел об нем лишь смутные до­гадки, только для него одного равнявшиеся полному убеждению. Но он готов был погубить себя, лишь бы только «раздавить мерзавцев», — собственные его слова. Петр Степанович отчасти верно предугадал в нем этот порыв и сам знал, что сильно рискует, откладывая исполнение своего нового ужасного за­мысла до завтра. С его стороны тут было, по обыкновению, много самонаде­янности и презрения ко всем этим «людишкам», а к Шатову в особенности. Он презирал Шатова уже давно за его «плаксивое идиотство», как выражал­ся он о нем еще за границей, и твердо надеялся справиться с таким нехитрым человеком, то есть не выпускать его из виду во весь этот день и пресечь ему путь при первой опасности. И однако спасло «мерзавцев» еще на малое вре­мя лишь одно совершенно неожиданное, а ими совсем не предвиденное об­стоятельство.

Часу в восьмом вечера (это именно в то самое время, когда наши собра­лись у Эркеля, ждали Петра Степановича, негодовали и волновались) Шатов, с головною болью и в легком ознобе, лежал, протянувшись, на своей крова­ти, в темноте, без свечи; мучился недоумением, злился, решался, никак не мог решиться окончательно и с проклятием предчувствовал, что всё это, однако, ни к чему не поведет. Мало-помалу он забылся на миг легким сном и видел во сне что-то похожее на кошмар; ему приснилось, что он опутан на своей кро­вати веревками, весь связан и не может шевельнуться, а между тем раздаются по всему дому страшные удары в забор, в ворота, в его дверь, во флигеле у Ки­риллова, так что весь дом дрожит, и какой-то отдаленный, знакомый, но мучи­тельный для него голос жалобно призывает его. Он вдруг очнулся и припод­нялся на постели. К удивлению, удары в ворота продолжались, и хоть далеко не так сильные, как представлялось во сне, но частые и упорные, а странный и «мучительный» голос, хотя вовсе не жалобно, а напротив, нетерпеливо и раз­дражительно, всё слышался внизу у ворот вперемежку с чьим-то другим, более воздержным и обыкновенным голосом. Он вскочил, отворил форточку и вы­сунул голову.

Кто там? — окликнул он, буквально коченея от испуга.

Если вы Шатов, — резко и твердо ответили ему снизу, — то, пожалуй­ста, благоволите объявить прямо и честно, согласны ли вы впустить меня или нет?

Так и есть; он узнал этот голос!

Marie!.. Это ты?

Я, я, Марья Шатова, и уверяю вас, что ни одной минуты более не могу задерживать извозчика.

Сейчас. я только свечу. — слабо прокричал Шатов. Затем бросился искать спичек. Спички, как обыкновенно в таких случаях, не отыскивались. Уронил подсвечник со свечой на пол, и только что снизу опять послышался нетерпеливый голос, бросил всё и сломя голову полетел вниз по своей крутой лестнице отворять калитку.

Сделайте одолжение, подержите сак, пока я разделаюсь с этим болва­ном, — встретила его внизу госпожа Марья Шатова и сунула ему в руки до­вольно легонький, дешевый ручной сак из парусины, с бронзовыми гвоздика­ми, дрезденской работы. Сама же раздражительно накинулась на извозчика:

Смею вас уверить, что вы берете лишнее. Если вы протаскали меня це­лый лишний час по здешним грязным улицам, то виноваты вы же, потому что сами, стало быть, не знали, где эта глупая улица и этот дурацкий дом. Изволь­те принять ваши тридцать копеек и убедиться, что ничего больше не получи­те.

Эх, барынька, сама ж тыкала на Вознесенску улицу, а эта Богоявленска: Вознесенской-то проулок эвона где отселева. Только мерина запарили.

Вознесенская, Богоявленская — все эти глупые названия вам больше моего должны быть известны, так как вы здешний обыватель, и к тому же вы несправедливы: я вам прежде всего заявила про дом Филиппова, а вы именно подтвердили, что его знаете. Во всяком случае можете искать на мне завтра в мировом суде, а теперь прошу вас оставить меня в покое.

Вот, вот еще пять копеек! — стремительно выхватил Шатов из кармана свой пятак и подал извозчику.

Сделайте одолжение, прошу вас, не смейте этого делать! — вскипела было madame Шатова, но извозчик тронул «мерина», а Шатов, схватив ее за руку, повлек в ворота.

Скорей, Marie, скорей. это всё пустяки и — как ты измокла! Тише, тут подыматься, — как жаль, что нет огня, — лестница крутая, держись крепче, крепче, ну вот и моя каморка. Извини, я без огня. Сейчас!

Он поднял подсвечник, но спички еще долго не отыскивались. Госпожа Шатова стояла в ожидании посреди комнаты молча и не шевелясь.

Слава Богу, наконец-то! — радостно вскричал он, осветив каморку. Ма­рья Шатова бегло обозрела помещение.

Мне говорили, что вы скверно живете, но все-таки я думала не так, — брезгливо произнесла она и направилась к кровати.

Ох, устала! — присела она с бессильным видом на жесткую постель. — Пожалуйста, поставьте сак и сядьте сами на стул. Впрочем, как хотите, вы тор­чите на глазах. Я у вас на время, пока приищу работу, потому что ничего здесь не знаю и денег не имею. Но если вас стесняю, сделайте одолжение, опять про­шу, заявите сейчас же, как и обязаны сделать, если вы честный человек. Я все- таки могу что-нибудь завтра продать и заплатить в гостинице, а уж в гости­ницу извольте меня проводить сами. Ох, только я устала!

Шатов весь так и затрясся.

Не нужно, Marie, не нужно гостиницу! Какая гостиница? Зачем, зачем?

Он, умоляя, сложил руки.

Ну, если можно обойтись без гостиницы, то все-таки необходимо разъ­яснить дело. Вспомните, Шатов, что мы прожили с вами брачно в Женеве две недели и несколько дней, вот уже три года как разошлись, без особенной, впрочем, ссоры. Но не подумайте, чтоб я воротилась что-нибудь возобнов­лять из прежних глупостей. Я воротилась искать работы, и если прямо в этот город, то потому, что мне всё равно. Я не приехала в чем-нибудь раскаиваться; сделайте одолжение, не подумайте еще этой глупости.

О Marie! Это напрасно, совсем напрасно! — неясно бормотал Ша-

А коли так, коли вы настолько развиты, что можете и это понять, то по­зволю себе прибавить, что если теперь обратилась прямо к вам и пришла в вашу квартиру, то отчасти и потому, что всегда считала вас далеко не подле­цом, а, может быть, гораздо лучше других. мерзавцев!..

Глаза ее засверкали. Должно быть, она много перенесла кое-чего от каких- нибудь «мерзавцев».

И, пожалуйста, будьте уверены, я над вами вовсе не смеялась сейчас, за­являя вам, что вы добры. Я говорила прямо, без красноречия, да и терпеть не могу. Однако всё это вздор. Я всегда надеялась, что у вас хватит ума не надое­дать. Ох, довольно, устала!

И она поглядела на него длинным, измученным, усталым взглядом. Ша- тов стоял пред ней, через комнату, в пяти шагах, и робко, но как-то обновлен- но, с каким-то небывалым сиянием в лице ее слушал. Этот сильный и шерша­вый человек, постоянно шерстью вверх, вдруг весь смягчился и просветлел. В душе его задрожало что-то необычайное, совсем неожиданное. Три года раз­луки, три года расторгнутого брака не вытеснили из сердца его ничего. И, мо­жет быть, каждый день в эти три года он мечтал о ней, о дорогом существе, когда-то ему сказавшем: «люблю». Зная Шатова, наверно скажу, что нико­гда бы он не мог допустить в себе даже мечты, чтобы какая-нибудь женщина могла сказать ему: «люблю». Он был целомудрен и стыдлив до дикости, счи­тал себя страшным уродом, ненавидел свое лицо и свой характер, приравни­вал себя к какому-то монстру, которого можно возить и показывать лишь на ярмарках. Вследствие всего этого выше всего считал честность, а убеждени­ям своим предавался до фанатизма, был мрачен, горд, гневлив и несловоохот­лив. Но вот это единственное существо, две недели его любившее (он всегда, всегда тому верил!), — существо, которое он всегда считал неизмеримо выше себя, несмотря на совершенно трезвое понимание ее заблуждений; сущест­во, которому он совершенно всё, всё мог простить (о том и вопроса быть не могло, а было даже нечто обратное, так что выходило по его, что он сам пред нею во всем виноват), эта женщина, эта Марья Шатова вдруг опять в его доме, опять пред ним. этого почти невозможно было понять! Он так был пора­жен, в этом событии заключалось для него столько чего-то страшного и вме­сте с тем столько счастия, что, конечно, он не мог, а может быть, не желал, бо­ялся опомниться. Это был сон. Но когда она поглядела на него этим изму­ченным взглядом, вдруг он понял, что это столь любимое существо страдает, может быть, обижено. Сердце его замерло. Он с болью вгляделся в ее черты: давно уже исчез с этого усталого лица блеск первой молодости. Правда, она всё еще была хороша собой — в его глазах, как и прежде, красавица. (На са­мом деле это была женщина лет двадцати пяти, довольно сильного сложения, росту выше среднего (выше Шатова), с темно-русыми пышными волосами, с бледным овальным лицом, большими темными глазами, теперь сверкавши­ми лихорадочным блеском.) Но легкомысленная, наивная и простодушная прежняя энергия, столь ему знакомая, сменилась в ней угрюмою раздражи- тельностию, разочарованием, как бы цинизмом, к которому она еще не при­выкла и которым сама тяготилась. Но главное, она была больна, это разглядел он ясно. Несмотря на весь свой страх пред нею, он вдруг подошел и схватил ее за обе руки:

Marie. знаешь. ты, может быть, очень устала, ради Бога, не сердись. Если бы ты согласилась, например, хоть чаю, а? Чай очень подкрепляет, а? Если бы ты согласилась!..

Чего тут согласилась, разумеется соглашусь, какой вы по-прежнему ре­бенок. Если можете, дайте. Как у вас тесно! Как у вас холодно!

О, я сейчас дров, дров. дрова у меня есть! — весь заходил Шатов, — дрова. то есть, но. впрочем, и чаю сейчас, — махнул он рукой, как бы с отча­янною решимостию, и схватил фуражку.

Куда ж вы? Стало быть, нет дома чаю?

Будет, будет, будет, сейчас будет всё. я. — Он схватил с полки револь­вер.

Я продам сейчас этот револьвер. или заложу.

Что за глупости и как это долго будет! Возьмите, вот мои деньги, коли у вас нет ничего, тут восемь гривен, кажется; всё. У вас точно в помешанном доме.

Не надо, не надо твоих денег, я сейчас, в один миг, я и без револьвера.

И он бросился прямо к Кириллову. Это было, вероятно, еще часа за два

до посещения Кириллова Петром Степановичем и Липутиным. Шатов и Ки­риллов, жившие на одном дворе, почти не видались друг с другом, а встреча­ясь, не кланялись и не говорили: слишком долго уж они «пролежали» вместе в Америке.

Кириллов, у вас всегда чай; есть у вас чай и самовар?

Кириллов, ходивший по комнате (по обыкновению своему, всю ночь из угла в угол), вдруг остановился и пристально посмотрел на вбежавшего, впро­чем без особого удивления.

Чай есть, сахар есть и самовар есть. Но самовара не надо, чай горячий. Садитесь и пейте просто.

Кириллов, мы вместе лежали в Америке. Ко мне пришла жена. Я. Давайте чаю. Надо самовар.

Если жена, то надо самовар. Но самовар после. У меня два. А теперь бе­рите со стола чайник. Горячий, самый горячий. Берите всё; берите сахар; весь. Хлеб. Хлеба много; весь. Есть телятина. Денег рубль.

Давай, друг, отдам завтра! Ах, Кириллов!

Это та жена, которая в Швейцарии? Это хорошо. И то, что вы так вбе­жали, тоже хорошо.

Кириллов! — вскричал Шатов, захватывая под локоть чайник, а в обе руки сахар и хлеб, — Кириллов! Если б. если б вы могли отказаться от ваших ужасных фантазий и бросить ваш атеистический бред. о, какой бы вы были человек, Кириллов!

Видно, что вы любите жену после Швейцарии. Это хорошо, если после Швейцарии. Когда надо чаю, приходите опять. Приходите всю ночь, я не сплю совсем. Самовар будет. Берите рубль, вот. Ступайте к жене, я останусь и буду думать о вас и о вашей жене.

Марья Шатова была видимо довольна поспешностию и почти с жадно- стию принялась за чай, но за самоваром бежать не понадобилось: она выпила всего полчашки и проглотила лишь крошечный кусочек хлебца. От телятины брезгливо и раздражительно отказалась.

Ты больна, Marie, всё это так в тебе болезненно. — робко заметил Ша- тов, робко около нее ухаживая.

Конечно, больна, пожалуйста, сядьте. Где вы взяли чай, если не было?

Шатов рассказал про Кириллова, слегка, вкратце. Она кое-что про него

слышала.

Знаю, что сумасшедший; пожалуйста, довольно; мало, что ли, дураков? Так вы были в Америке? Слышала, вы писали.

Да, я. в Париж писал.

Довольно, и пожалуйста, о чем-нибудь другом. Вы по убеждениям сла­вянофил?

Я. я не то что. За невозможностию быть русским стал славянофи­лом, — криво усмехнулся он, с натугой человека, сострившего некстати и че­рез силу.

А вы не русский?

Нет, не русский.

Ну, всё это глупости. Сядьте, прошу вас, наконец. Что вы всё туда-сю­да? Вы думаете, я в бреду? Может, и буду в бреду. Вы говорите, вас только двое в доме?

Двое. внизу.

И всё таких умных. Что внизу? Вы сказали внизу?

Нет, ничего.

Что ничего? Я хочу знать.

Я только хотел сказать, что мы тут теперь двое во дворе, а внизу прежде жили Лебядкины.

Это та, которую сегодня ночью зарезали? — вскинулась она вдруг. — Слышала. Только что приехала, слышала. У вас был пожар?

Да, Marie, да, и, может быть, я делаю страшную подлость в сию минуту, что прощаю подлецов. — встал он вдруг и зашагал по комнате, подняв вверх руки как бы в исступлении.

Но Marie не совсем поняла его. Она слушала ответы рассеянно; она спра­шивала, а не слушала.

Славные дела у вас делаются. Ох, как всё подло! Какие все подлецы! Да сядьте же, прошу вас, наконец, о, как вы меня раздражаете! — и в изнеможе­нии она опустилась головой на подушку.

Marie, я не буду. Ты, может быть, прилегла бы, Marie?

Она не ответила и в бессилии закрыла глаза. Бледное ее лицо стало точно у мертвой. Она заснула почти мгновенно. Шатов посмотрел кругом, поправил свечу, посмотрел еще раз в беспокойстве на ее лицо, крепко сжал пред собой руки и на цыпочках вышел из комнаты в сени. На верху лестницы он уперся лицом в угол и простоял так минут десять, безмолвно и недвижимо. Просто­ял бы и дольше, но вдруг внизу послышались тихие, осторожные шаги. Кто-то подымался вверх. Шатов вспомнил, что забыл запереть калитку.

Кто тут? — спросил он шепотом.

Загрузка...