Глава 1. Картофельный Боб

Никто не знал количества прожитых им лет, но он уже выглядел старым — был ссутулен работой, сморщен, как дряблый клубень, и грязь вечно селилась под ногтями его.

В густых бровях жили присохшие намертво земляные крошки — утирая с лица едкий пот, он часто и подолгу натирал брови ладонями, перепачканными землёй; и солнце, и дождь, и ветер, перетирающий в пыль частички вскопанного поля, довершали работу — его кожа вобрала в себя близость земли, вцементировала её в свои поры, и от этого всё его лицо, вся его шея и кисти рук обрели землистый оттенок — мучнисто-серый, когда он работал в поле, и с глинистой влажной прозеленью — когда лицо было умытым.

Нос его был похож на картофелину, только что вынутую из земли — сплошь в рябых щербинах и наростах. Кожа щек также вызывала в памяти разрытую весной землю, бугристую, в кустиках сухой щетины, а волосы, о… его волосы, они походили на переломанную, иссушенную морозом ботву — сросшиеся вместе пряди, колтуны… колтуны… и земля в волосах…

Если бы он, утомившись, уснул на своём поле — его бы точно приняли тогда за картофельный куст.

У него наверняка имелось нормальное человеческое имя, но кому ведомо, что там начертано в пыльной метрике на самом дне сундука?

Его называли Картофельный Боб, и у него был Талант.

День цепляется за день, год прорастает из года, полощет дождь поникшую землю, и солнце пожирает её жирный налет по утрам. Медленно, как тающий во рту мятный леденец, тлеют прошлогодние плети, утоптанные в бурт — и отдают земле эту прелую сладость. Земля становится пряной в горсти — он пробует землю языком и остается доволен её вкусом. Небо становится очень высоким, когда он делает так — словно облачный столб, словно труба со стеклянными стенами вырастает над полем, и накрывает его, как перевёрнутый вверх дном высокий стакан — и Картофельный Боб остаётся один, совсем один посреди своего поля, почти неразличимый в обществе гривастых земляных холмов, внутри которых неторопливо и медленно, как жизнь… набухают нежные клубни. Они растут и растут, тесня боками скрипящую землю, и узелки корней по капле тянут в себя — и сладость растительного тлена, и горечь близких дождей, и земную мятную соль. И плети колышутся под ветром, пересыпая земляную крупу… и разлапистые листья, трепеща бледной изнанкой, поют в это высокое небо, кричат в это высокое небо… Когда он делает так… Он набирает землю в пригоршни и, поднеся к лицу, вдыхает запах её, пробует на язык, и земля в горсти вкусна, как творог, как пар над похлебкой, как сырные хлопья… И следующий год тянется нежным ростком из мягкой картофелины воспоминаний, и тает земля, набирая силу, и прах её въедается в кожу и становится частью Картофельного Боба, выражением его лица — и только белки глаз светлеют, когда лунный свет, серебрясь, натекает в них…

Это была его жизнь, его долгая череда умираний и роста, обращений в тёплую слизь и возрождений из праха. Он закрывал глаза, слушая: как корни уходят вглубь… как полезные червяки копошатся в земле — взрыхляя, облегчая им продвижение. Он не помнил, откуда у него это поле — на дне того же, единственного сундука, наверняка хранились документы и на земляной надел, и на дом, приросший бревенчатыми корнями к щеке осинового лога. Его это не интересовало. Он в этом ничего не смыслил. Возможно даже — он не умел читать. По крайней мере, в его доме не водилось ничего, содержащего буквы. Он умел понимать землю и растить картофель — этого было достаточно.

— Это замечательно, Боб! — говорила тётушка Хамма. — Замечательно…

Её гладкая, без единого пятнышка кожа и по-девчоночьи пухлые пальцы, давали понять, что она куда моложе Картофельного Боба, но Боб все равно называл её тётушкой. Он смущенно улыбнулся тётушке Хамме, потёр распухший шелушащийся нос, и снова обнял корзину. Он всегда робел перед тётушкой Хаммой, перед её немыслимо белым передником, перед немыслимо чистой розовой кожей. Шурша юбкой, она прошла вперёд и поманила Боба за собой, и Боб пошёл, озираясь на приоткрытые — из-за жары — двери ресторанчика, пошёл за тётушкой Хаммой на задний двор, где были навесы и длинная скамья.

Задний двор был столь же чист и ухожен, как и фартук тётушки — Картофельный Боб шагал осторожно… привычно пугаясь, когда просыпал со штанин земляную труху. Небо над задним двором тётушки Хаммы висело низко, и Боб сутулился больше обычного, опасаясь задеть небо головой и испачкать. Он поставил корзину на землю перед скамьей, развязал полотенце, прикрывающее корзину, и постелил его на скамью, соорудив по краям бережные складки, затем — опустился коленями на землю и стал осторожно выкладывать картофелины на полотенце… Одну за другой… Бока картофелин были теплы. А также чисты и гладки — совсем как кожа тётушки Хаммы. Картофельный Боб счастливо улыбался, выкладывая их… Одну за другой… Он даже не удержался и погладил одну из картофелин. Им всем здесь нравилось, чувствовал Боб. Нравилось у тётушки Хаммы. Они напевали и мурлыкали тихонько, лежа на полотенце.

Он выложил все… поправил пару последних, уложив их поудобнее, и поднялся, не отряхиваясь. Небо нависало совсем рядом над его макушкой. Он повернулся к тётушке Хамме, которая подобрала висящие полы полотенца, укрыв картофельную пирамиду от солнца, и протянула Бобу другое — свежее…

Пока он с трепетом принимал его, она опустила ему в корзину бумажный пакет с продуктами.

— Замечательно, Боб, — повторила она. — Как всегда, впрочем…

Картофельный Боб смотрел на неё, обнимая корзину.

— Боб… — сказала тётушка. — Ты слышишь меня?.. Мне будут нужны ещё четыре корзины до конца недели. Боб… Четыре… Ты успеешь?

— Да, тётушка Хамма… — сказал Боб, сосредотачиваясь на этом числе. — Четыре…

— Ты ещё кому-нибудь обещал принести? — спросила она.

— Дядюшка Чипс просил две корзины к завтрашнему дню, тётушка Хамма… — сказал Боб.

— Чипс Стрезан? — уточнила она. — Молодой Чипси?

— Да, тётушка Хамма…

— Хорошо, Боб, ступай… — отпустила его тетушка Хамма. — И не забудь — четыре…

Картофельный Боб шёл к своему полю — небо становилось выше с каждым сделанным шагом, и это было хорошо, потому что утро уже кончилось и низкое солнце могло обжечь ему темя, как дно горячей сковородки. Картофельный Боб всерьёз опасался низкого солнца, поэтому старался относить корзины в утренние часы, когда оно ещё было слабым.

На ходу он думал о небе и удивлялся. Почему всё так устроено — над его полем небо всегда высоко, а стоит отойти на тысячу шагов, как оно начинает опускаться — да так, что приходится пригибать голову? Почему, думал он, люди селятся в таких местах? Из-за низкого неба они, наверное, не могут выпрямиться в полный рост. Хотя… Он вспомнил вдруг дядюшку Израила — высокого, прямого как жердь, старика в бархатной чёрной шляпе. Он был на две головы выше Картофельного Боба — находясь рядом с ним и не выворачивая шею до самого предела Картофельный Боб мог видеть только суконное плечо дядюшки Израила и, изредка, строгий, словно насупленный, подбородок.

Картофельный Боб побаивался дядюшки Израила — тот нарушал уже сложившуюся в его голове картину мира. Высокий, прямой, да ещё и в шляпе, прибавляющей к росту добрых две ладони — он словно не замечал низко надвинувшегося неба. Картофельный Боб видел однажды, как спускаясь со ступеней ресторанчика тётушки Хаммы, дядюшка Израил неловко качнулся, переступая с ноги на ногу, и вдруг угодил своей шляпой в самую середину солнечной накаленной сковороды.

Картофельный Боб тогда едва не выронил корзину от ужаса — он ожидал крика, гримасы боли, что так уродует человеческие лица, ожидал клубов плотного дыма и дурного запаха палёного фетра и волоса. Он хотел крикнуть на помощь тетушку Хамму… крикнуть, чтобы она несла скорее воды — спасать голову дядюшки Израила. Он так испугался, что даже забыл о своем обещании не шуметь возле ресторана… он хотел крикнуть — но само намерение крика вдруг заклеило ему горло, словно комком не проваренной каши… Он только нелепо взмахнул руками, будто пытаясь ими сбить пламя, потом повернулся и кинулся к дверям ресторанчика, но у самых дверей замер, сообразив вдруг, что едва не нарушил ещё более строгий запрет — никогда, ни при каких обстоятельствах не входить внутрь. Испуг сыграл злую шутку с его сознанием — он словно наяву услышал вдруг бряканье вилок о чистый фарфор, увидел бледные недоуменный овалы лиц, оборачивающиеся на него, услышал, как тетушка Хамма кричит ему через весь зал: «Боб!.. Что ты делаешь, Боб?.. Что ты, чёрт возьми, делаешь?!..», и в голосе тетушки Хаммы нет ни следа её обычной доброты к нему, голос её зазубрено-металлический, как край бачка для мытья вилок на заднем дворе… Это было ужасно… Он помнил, как отшатнулся от дверей, словно сам обжёгся, и беспомощно обернулся на дядюшку Израила, который горел… Но тот, к великому изумлению Картофельного Боба совершенно невредимый, уже спустился с крыльца и неодобрительно — с едва ощущаемой надменной брезгливостью — смотрел в его сторону… Голова дядюшки Израила была цела, и шляпа из прекрасного чёрного бархата была невредима — ни дыры, ни даже жжёного пятна… Дядюшка Израил удалялся по мощеному проулку, непостижимым образом оставаясь прямым, хотя небо здесь было настолько низким, что едва не касалось растрёпанной шевелюры Картофельного Боба.

Дядюшка Израил ушёл и унёс с собой спокойствие Картофельного Боба.

Тот начал задумываться над вполне привычными ему вещами, которые на деле оказались не так уж просты…

Ночи становились длиннее и светлее — звездный свет дробился у конька крыши, и дрожащее это марево затекало в крохотное окно, тонкими искорками брызг перепрыгивало куцый подоконник, потом роем серебристой мошкары наполняло тёмные внутренности дома и… всё более и более дробясь и истончаясь… достигало лица Картофельного Боба, его распахнутых бессонных глаз. В такие ночи что-то маленькое, спящее в голове Картофельного Боба, оживало и начинало тихонько ворочаться. Боб не знал этому названия — он садился, скребя мозолями пяток по дощатому полу, искал войлочные калоши, находил их и шёл, словно в полусне — к двери, в сиреневую лунную тень снаружи…

Небо над полем было пугающе высоким — в бездонную эту пустоту уносились, кружась, блики от изнанки картофельных листьев и там, в высокой пустоте, становились похожими на светящихся бабочек — трепеща крыльями, уносились еще выше… выше… Картофельный Боб следил за этим Вознесением — глаза были непривычно горячи, а потому ворочались с трудом.

Не было предела этой высокой пустоте и не было названия этому чувству.

Картофельное поле притихло, слушая Боба — и он почувствовал, как дрожат в такт его мыслям крохотные цветки на плетях. Картофельное поле было расстроено мыслями Боба, но никакой обиды во всеобщем мягком шелесте не обнаружилось — только смятение, только желание успокоить его и помочь. По-дружески шуршали картофельные листья — неумело, но бережно прикасаясь к войлочным калошам Боба, к его голым — до колен — ногам. Они тщились что-то объяснить Картофельному Бобу, как-то научить его справляться с этой странной и нежданной тоской, что повадилась наполнять его ночами… и он сам тщился расслышать их совета, но шёпот картофельных листьев, обычно такой внятный и доходчивый, сегодня был сплошным сумбуром — словно листья сами не вполне понимали, что и зачем советуют… Картофельный Боб в исступлении стиснул свои спутанные патлы в кулаках, пряди его волос поднялись, непривычно обнажая уши. И тогда — поле впервые заговорило с Картофельным Бобом на языке людей… Боб уже отчаялся, уже повернулся, чтобы уйти в дом, в тёплую пыльную его утробу, под скрипящее ватное одеяло, когда оно сказало:

… Мы, сказало оно, мы лежим в земле, мы укрыты и согреты ею… Смотри — небо начинается прямо над нашими листьями… Мы спросим у высоких звёзд, так как сами не знаем ответа…

… Мы, сказало оно, мы слышим, как подземные ручьи шепчут свои легенды о далеком устье, куда стремятся прийти…

… Мы чувствуем, как ветер прикасается к нашим плетям — он то тёпл, то холоден… то свеж, то отдает дымом… Мы чувствуем, что он прилетает из разных мест, но не ведаем их названий…

… Мы думаем, что наше поле — не единственное место в мире, где можно пустить корни, пусть земля здесь так сладка, а небо просторно…

… Мы слышим этот звук, Боб, сказало оно… И мы знаем, что и ты его слышишь, это он не даёт тебе покоя… Послушай же его, Боб… послушай вместе с нами…

Картофельный Боб смутился, но ослушаться своего поля не посмел — опустился на колени и приник к подножиям картофельных кустов — к шепчущим корням, к гулкой, чувствительной земляной мембране, улёгся щекой на землю, зарылся в неё ушной раковиной…

Поле сказало: слу-у-шай… и толкнуло в его ухо этот звук — далёкий… медленно, но неуклонно нарастающий гул, в котором нет-нет, да проскакивали металлические нотки, сначала звук шёл будто сразу отовсюду… потом изменился тоном и обрёл источник — из-за далеких холмов, поросших травой, из-за осиновых перелесков, из-за туманной полосы мрачноватого бора, с той стороны, где изгибалась пологой петлёй лента асфальтовой дороги, уже разбавляясь резиновым шуршанием, стуком отлетающих камушков, шипящими вздохами сжатого воздуха — накатывался волной, отодвигая небо…

Поле сказало ему: Встань!.. и Картофельный Боб, отчего-то страшно волнуясь, поднялся с колен и, вытирая перемазанную землей щеку, посмотрел в темноту, исторгавшую звук…

Поле сказало: Иди!.. и Боб пошел, осторожно ступая — в обход картофельных кустов, а потом, когда поле закончилось, и сухо захрупала под ногами трава, он побежал — небыстрой валкой трусцой… Чёрная теснота лога распахнулась перед ним и насмерть перепугала, но накрепко зажмурившись, он всё-таки проскочил её насквозь, выбрался с другой стороны, где не было уже ни высокой травы, ни деревьев. Очутившись в незнакомом месте, он опять испугался мельком — и дом, и поле были уже очень далеко… и выгляни злое солнце прямо сейчас — Боб нипочем не успел бы вернуться под свой безопасный перевернутый стакан…, но стояла ночь, и солнце спало где-то во чреве этой темноты, позабыв на время и о самом Картофельном Бобе, и о своем намерении сжечь ему голову…

Медленно он достиг подножия холма и немного постоял под ним, пребывая в мучительных раздумьях…, но гул был уже рядом и стремительно, слишком стремительно приближался… Тогда Боб решился — опустился на четвереньки и полез наверх по тёмному склону, как упрямый жук ползёт по земляному комку. Он был готов к долгому утомительному подъёму, но склон неожиданно быстро закончился — открылась широкая, ровная как стол плоская вершина и, опасливо распрямившись, Картофельный Боб увидел, что это вовсе не холм — скорее курган, насыпь… Тот её участок, что был различим хоть как-то в этой темноте — казался отполировано-гладок… Серая твёрдая корка, его покрывающая — блестела в свете луны.

Небо здесь поднималось высоко — почти как на поле… Картофельный Боб посмотрел в одну сторону, где клубилась полная темнота, глотая продолжение асфальтовой ленты, потом в другую — туда, где набухал гудящий шелест, и растворял ночь неживой, слепящий электрический свет… сначала сплошной размытой полосой, затем двумя глазастыми огнями, яркой кляксой скользящей по асфальту — Боб опять струсил и попятился в траву, за край откоса… и это огромное, светящееся изнутри ЧТО-ТО — диковинное, как аквариум, разноцветное, как вывеска на магазинчике дядюшки Джорджа, спокойное, чинное и полное людьми, как ресторанчик тётушки Хаммы — пронеслось мимо, обдав Картофельного Боба целой какофонией звуков — моторного рёва, музыкального струнного плача, шелеста колёс… так похожего на шуршание картофельных листьев, только гораздо, гораздо сильнее…

Загрузка...