Робко и осторожно переступая башмаками, он приблизился…
Корзина на этот раз была страшно тяжела — он выбрал самую большую из тех, что у него были. Самой большой оказалась та грубая корзина из пересохших от времени ивовых прутьев — местами они полопались на сгибе ручки и отщепившиеся волокна торчали теперь из неё, подобно занозам. Он никогда раньше не брал эту корзину в город, она была слишком вместительна, слишком тяжела и громоздка для такого длинного перехода. Обычно он носил в ней картофель от поля к навесу. Для такого дела она подходила в самый раз.
Но сейчас был особый случай.
Корзина и так была тяжела, а теперь, настолько далеко от его поля — она и вовсе ощущалась неподъемной. Картофельный Боб её не тащил уже — волок, попеременно перекладывая витую дугу ручки с правого предплечья на левое и обратно. Ноги его уже подгибались в коленях — он шел, то и дело приседая от тяжести. Светлые клубни в корзине лежали плотной горкой, но он всё равно боялся их рассыпать.
Даже сама эта возможность — уронить картофель в дорожную пыль — приводило его в смятение. Он охал и внутренне поджимался, когда следующий его шаг случался особенно неловким.
— Дядюшка… — позвал Картофельный Боб с самого края площадки. — Дядюшка Чипс… Я — принёс…
Дядюшка Чипс — Картофельный Боб видел сейчас только его ноги и задранный кверху зад (все от пояса и выше скрывала в себе распахнутая пасть автомобильного капота) — шевельнул видимой частью туловища и сказал:
— Угу… Подожди немного, Боб. Сейчас я освобожусь… Не мешай пока.
Картофельный Боб несколько раз кивнул и остался ждать, не переступая границы утрамбованной колесами земли на парковке Стрезанов.
Корзина уже отламывала руки — как в холодную зиму отсыревший снег отламывает ветки яблони. Боясь от натуги издать какой-нибудь звук, что помешает дядюшке Чипсу, Картофельный Боб начал представлять себе этот снег. Вот он подтаивает и слипается в ком… гнёт книзу ветки, растущие от ствола слишком размашисто. Ветки пробуют сопротивляться, но он гнёт и тянет их к земле, пока они не коснутся липкой почвы. Тогда снег налегает еще сильнее и ложится на них животом — ветки выгибаются дугой, напряженной излучиной, и кора в месте их изгиба начинает болезненно шелушиться, а потом они лопаются вдоль основной кости — обнажая белую сырую древесину.
Корзина была очень тяжела. Картофельный Боб смирился, совсем как яблоня под снегом — тоскливо искал глазами место, куда её можно было бы поставить… Но привычной его картофелю земли нигде не было видно — парковка очень плотно укатана и влажно лоснилась даже в тех местах, где не было луж, а пол в мастерской Стрезанов густо залит машинным маслом. И пахло здесь — как на механической бойне. Картофельный Боб беспокойно крутил носом — автомобильный пот и автомобильная кровь была всюду. Картофельный Боб знал — она проливалась здесь слишком давно… так давно, что успела растворить доски и сама стать полом, а потом, вобрав всю уличную пыль и бензиновую гарь, сделалась твёрдой спёкшейся грязью.
Столько грязи…
Наверняка, подумал Картофельный Боб, здесь полным-полно особых механических микробов.
Немыслимо было — поставить корзину на такой грязный пол.
Картофельный Боб чувствовал, как клубни в корзине тревожно попискивают и едва ли не стискиваются — от страха что их поставят на пол покрываясь невкусной гусиной кожей.
— Дядюшка Чипс… — жалобно позвал Картофельный Боб.
Он совсем не видел уже дядюшки Чипса — ни ног его, ни зада, как не видел уже ничего вокруг, даже грязного пола. Он видел только корзину перед собой, которая была страшно тяжела для его рук, он чувствовал только паникующий картофель и свое чувство вины, всё нарастающей по мере того, как корзина тяжелела и опускалась книзу.
Он успел услышать, как дядюшка Чипс шумно выбирается из-под капота, задевая его загривком… швыряет на пол свои звонкие железки. Потом услышал его изумленное «ох, ты ж… мать ты моя…», услышал, как с грохотом упала перевернутая подставка, на которой он стоял, как зацокали и запрыгали по полу мелкие рассыпанные детали.
Дядюшка Чипс сказал:
— Боб… господи, Боб… Что же ты? — и корзина стала вдруг вдвое легче. Наверное, это оттого, что дядюшка Чипс перехватил за сухую скрипящую ручку и принял на себя большую часть веса.
Каким-то чудом сообразив, чего страшится Боб, он поволок их — и Боба, и корзину, которую тот продолжал прижимать к себе — к выходу, на спасительно чистую землю.
И Картофельный Боб, чувствуя, как немеют и разжимаются сведённые судорогой пальцы, благодарно волокся следом. Последние нескольшагов он уже больше мешал, чем помогал, но выпустить корзину почему-то так и не смог — пальцы его скрючились настолько, что вплелись в ивовые прутья ручки.
— Боб… — сказал дядюшка Чипс, когда корзина была на земле. — Господи, Боб! Как же ты допёр? И куда мы всё это денем? Маманя ведь не просила у тебя столько… Эй, ты помнишь, сколько она просила?
— Да, дядюшка Чипс, — согласился Картофельный Боб. — Полторы корзины…
— Обычные корзины, Боб, — сказал Чипси. — Полторы обычные корзины — одна полная и еще немножко в другой… Или — две неполных. А в этой одной — гораздо больше, чем в трех обычных.
— Да, — с робкой гордостью подтвердил Картофельный Боб. — Здесь много…
— Мы не просили у тебя так много, Боб.
— Я помню, да… — сказал Картофельный Боб. — Я помню, дядюшка Чипс…
— Зачем же ты припёр столько? И как у тебя руки не только отвалились?
— Тяжело… — сказал Картофельный Боб. — Очень тяжело было…
— Тяжело — это совсем не то слово… — проворчал дядюшка Чипс, рассматривая собственные ладони, на которых отпечатался рисунок ивовых претьев. Он был очень молод — пушок будущих усов только-только прорезывался на его верхней губе. И там же, у самой губы, алым рубчиком выделялся еще один свежий порез — след неумелого бритья. — Ты ведь не умеешь правильно подбирать слова… да, Боб?
— Да, дядюшка Чипс, — закивал Картофельный Боб. — Совсем не умею…
— Так как ты сумел допереть такую кучу, Боб?
— Тяжело… — повторил Картофельный Боб, неловко поглядывая то на порезанную губу дядюшки Чипса, то на его мальчишески-крепкие ладони, которые тот отряхивал.
Дядюшка Чипс был моложе его настолько, насколько большая корзина вместительнее обычной… и как минимум на полголовы ниже… Но из-за мальчишеской своей худобы, или же от того, что он стоял не ссутулясь, как Боб, а наоборот — вольно расправив плечи — дядюшка Чипс казался ему высоким-высоким и прямым, как дерево… как молодой дубок, в лохматой голове которого вечно живёт ветер…
— Если тебе зачем-то надо было нести все сразу, — посоветовал ему дядюшка Чипс, — ты мог бы просто прийти и сказать мне. Я бы сам приехал к тебе.
— Нет! — поспешно отказал ему Картофельный Боб. — Нет-нет, не надо… Не надо — приехать, я сам принесу ещё…
— Что это у тебя за новая дурь? — недовольно спросил дядюшка Чипс, быстрым взглядом оценив расстояние до карликовой рощицы на краю улицы, за которой начиналось поле Картофельного Боба. — Что за охота — таскать такие тяжести по жаре и лужам? Мне было бы совсем не трудно заехать к тебе после Папашиных неотложных дел…
— Они не любят… очень не любят машин… — шёпотом ответил Картофельный Боб, оглядываясь на корзину.
Дядюшка Чипс помолчал, глядя то на него, то на почти успокоившийся к этому времени картофель… потом и сам успокоился — улыбнулся и кивнул Картофельному Бобу.
— Хорошо, Боб… Я, вроде, помню — ты и раньше говорил мне это. Не вопрос — ковыряйся в своём картофельном заповеднике…. Но, все равно — зачем ты нёс так много? Только послушай — как ты дышишь…
Картофельный Боб замолчал и удивлённо прислушался к собственному дыханию, которое до сих пор с присвистом текло через сухое горячее горло.
— Ты же хрипишь и булькаешь, совсем как перегретый мотор, Боб… — веселясь, сказал дядюшка Чипс. — У тебя будто клапана раскалились и звенят внутри. Как будто ты — Фиат с деревянной кабиной, которому пришлось тянуть на буксире континентальный бус. Вот как ты сейчас выглядишь, Боб!
— Бус, — на мгновение даже перестав дышать, вспомнил вдруг Картофельный Боб.
— Так зачем ты тянул бус на буксире, Боб? — с величайшим терпением переспросил его дядюшка Чипс. — Зачем ты принес нам столько, что хватит до Дня Благодарения?
А Картофельный Боб всё отдувался, всё смотрел на него, перекладывая туда-сюда картонный сухой язык в раскаленном рту, и мучительно вспоминал то слово, которое нёс дядюшке Чипсу через всё утро.
Хорошее и сложное слово.
Он слышал его от тетушки Хаммы однажды, и с тех пор периодически его вспоминал. Даже повторял вслух иногда. А сейчас — оно никак не хотело вспоминаться… Красивое сложное слово, которое наверняка понравится дядюшке Чипсу, как нравится ему картофель, выращенный Бобом. Картофельный Боб нёс его старательно, это слово — снова и снова вспоминая, и повторяя его на ходу.
Если бы корзина не оказалась такой тяжелой — он ни за что бы его не забыл.
— Ну, давай! Не сдавайся! — подбадривая его, сказал дядюшка Чипс. — Вспоминай, Боб. Постарайся…
Картофельный Боб постарался изо всех сил и вспомнил утреннюю дорогу — серый и сырой свет, напитывающий небо… снова дорогу, уже не шоссе, а проселок, ведущий с его поля прямиком в городок. Вспомнил пухлую коричневую пыль под ногами… ноги тонули по щиколотку в этой пыли, было ещё свежо, еще слишком холодно дня настоящего дня — картофельные плети лежали, как обморочные. Да, корзина была тяжела — та рука, которой Боб её нес, сначала затекла до мурашек, потом начинала болеть и выворачиваться в локте. Он останавливался и перекладывал корзину в другую руку — и это отвлекало его от слова, которое он нёс дядюшке Чипсу.
— Персент… — неуверенно выдавил Картофельный Боб.
— Что? — удивился дядюшка Чипс.
— Брезент… — поправился Картофельный Боб и совсем приуныл.
Слишком сложным и красивым было слово, которое он не донёс. Он обронил его где-то в коричневой пыли на утренней дороге. Оно упало в эту пыль и сразу же потерялось в ней.
Бус, — подумал тогда Картофельный Боб, потеряв всякую надежду. — Вот о чём я хотел спросить дядюшку Чипса.
Это выглядело еще безнадежнее — столько незнакомых сложных слов, следующих одно за другим. Откуда они и куда они — эти прозрачные аквариумы, полные таких странных и сонных людей, и таких красивых звуков? Что они вообще такое? Как им удается отъехать так далеко — туда, где даже видно, как небо придавливает землю сверху… придавливает так сильно, что деревья не могут вырастать выше его, Боба, ладони? Как солнечный огонь не сжигает их вместе людьми, что спят внутри бусов — ведь солнце встаёт так низко. И вечерами — оно закатывается в эти крохотные чахоточные деревья, словно картофелина в траву, и Кртофельный Боб сам видит тогда, как поднимается над низеньким лесом красное зарево… Деревья горят там, пока… не погаснут, а потом, по сумеркам нового утра — белая пелена дыма прячет от взгляда закорючки крохотных сосен. Но там, в глубине его, подолгу тлеет розовато-оранжевое, пока не запалится от него солнце и снова не полезет в небо…
Боб видит это каждое утро, пока рыхлит землю на своём поле…
Почему эти… бусы — совсем не страшатся ездить прямо сквозь солнце?
И ещё… почему дядюшка Израил задел своей шляпой солнечный диск и не только не сгорел, но и не подпалил фетр?
И почему в ресторанчике тетушки Хаммы всякий раз гораздо больше людей, чем могут вместить дома, стоящие поблизости?
И куда подевались из города племянники тетушки Митты — Картофельный Боб видел со своего поля, как те шли пешком к стеклянной будочке у самой асфальтовой полосы. Он думал, что они скоро опять вернуться, но племянники больше не попадались ему на глаза… А ведь Картофельный Боб караулил их возвращение, поглядывая на дорогу. Чтобы успеть спрятаться — племянники тетушки Митты, идя мимо, вечно подначивали его… вечно спрашивали: «Правда ли он спит с картофельным мешком вместо бабы?». Боб не понимал их и не знал, что ответить, а потому обычно прятался — но племянники тетушки Милы прошли туда и не вернулись обратно в тот раз…
Так много я хотел спросить у дядюшки Чипса, — подумал Картофельный Боб. — Но не могу — потому что забыл это сложное слово… Как обидно…
Солнце всё больше и больше вылезало из-за холмистого края доступного его взгляду мира — пока бесформенный, только наливающийся жаром горб округлился, раскалил свою кромку до белого калёного свечения, брызнул в сырое небо бахромистыми жгучими лучами, и небо зашипело чуть слышно… и стремительно начало светлеть…
Утра заканчивалось и начинался день — самое опасное время, по мнению Картофельного Боба.
Я уже не успею ничего спросить, — с досадой на самого себя подумал Картофельный Боб.
Ничего толком не узнать — солнце уже слишком высоко, и нужно ещё оставить себе времени на безопасный обратный путь…
Ведь чем дальше он отходит от своего поля — тем стремительнее и неумолимее несётся время. Это было ещ одной загадкой, о которой он не успеет спросить. Только на поле, среди неумолчного шелеста картофельных листьев — времени всегда достаточно…
Он открыл было рот, чтобы сказать дядюшке Чипсу, что ему нужно поскорее вернуться. Что всё остальное, сколько дядюшка Чипс только захочет, Картофельный Боб принесёт ему после…, а сейчас нужно идти…, но дядюшка Чипс внезапно переменился в лице — оно сделалось вдруг обрадованным и удивленным — и сказал вдруг вслух то самое слово, которым Картофельный Боб хотел его обрадовать.
Это было очень неожиданно, и Боб почувствовал такое сумасшедшее облегчение, словно время оборотилось вспять и солнце попятилось обратно за горизонт.
— Да! — обрадованно подтвердил Картофельный Боб. — Презент! Так нужно было сказать…
Так ему говорила тетушка Хамма, иногда добавляя к тому продуктовому пакету, что занимал в корзине Боба место принесённого ей картофеля, ещё один пакетик — маленький, из белой вощёной бумаги. Миль презент, Боб… В пакетике всегда оказывалось лакомство — Картофельный Боб очень радовался, когда слышал от тетушки Хаммы это слово: миль презент, Боб!
— Миль презент, дядюшка Чипс… — сказал он.
Дядюшка Чипс, всё так же ошарашенно улыбаясь, переводил взгляд то на преисполненного робкой радости Боба, то на огромную тяжеленную корзину у его ног, потом сказал кому-то в сторону совершенно не понятое Бобом «ничего себе „миль“…» и, наконец, выражение на его лице сменилось растроганным умилением. Он ободряюще хлопнул Боба по плечу, почему-то сказав при этом:
— Ну, ты и силен, дружище…
Картофельный Боб был так обрадован, что дядюшка Чипс считает его другом и угадывает забытые им приятные слова, что совсем перестал переживать насчёт солнца. Да оно и замерло вдруг — до половины выглядывая из-за холма, как наказанный родителями вредный мальчишка выглядывает из-за забора… и вроде пока не собиралось вылезать дальше.
Теперь они оба стояли под навесом у западной части дома — солнце сюда не добиралось ещё даже в виде отраженных от дороги лучей — тяжёлая черепичная кровля, пыльная и пустая, как панцирь давным-давно подохшей черепахи, держалась на четырех угловых столбах, соединенных снизу струганными перилами.
Картофельный Боб, никогда не бывавший в этой части двора, с удивлением рассматривал хозяйство Стрезанов. Вверх от перилл к брусу у притолоки кровли были растянуты струны из тонкого шпагатного шнура, по которым, обнимая их вялыми слабыми листьями, оползали плети вьющихся растений. Это был девичий виноград, наверное… высаженный для тени, но так и не прижившийся. Картофельный Боб жалел их болезненные побеги. Они были при смерти, эти растения.
Ветер, столетиями проносившийся над домом Стрезанов, над их авторемонтной мастерской и этим навесом, насеял тонкой перетертой пыли на черепицу — у самой кровли курился запах разворочанной разогретой земли. Растения тянулись к этому запаху — тянулись так, как тянется, должно быть, к воде умирающий от жажды путник, свалившийся без сил у самого берега. Медленно и жадно. Картофельный Боб жалел их и видел их будущее — они умрут, не пройдя и половины пути.
— Это все жара, Боб, — говорил между тем дядюшка Чипс. — Жара и ветер.
Картофельный Боб кивал ему — да, ветер… горячий и сухой среди асфальта и черепицы.
— Летние месяцы — это испытание для всех. — продолжал дядюшка Чипс. — У Мамани ничего не выходит ни с клумбами, ни с этими вьюнами. Ей привезли семена, какие-то специальные, они должны одинаково терпеть и жару, и холодный дождь. Специальные семена, Боб… жутко дорогие… Папаша отвалил приезжему агроному за них целое состояние, он ведь любит Маманю и не пожалел денег…, а они всё равно ни черта не растут. Вытягиваются до половины и отсыхают, как язык матершинника в святую неделю. Маманя вся измучилась со своими клумбами — поливает их чаще, чем Папаша ходит до ветру… и всё напрасно… А кто тебе привозит семена, Боб? — спрашивал он, хитровато прищурясь…
Картофельный Боб смотрел на него, не понимая.
— Ну, семена картошки, Боб… — снова спрашивал дядюшка Чипс. — Семена, клубни, черенки… ну что ты там закапываешь в землю, прежде чем выкопать такую прелесть? — и он показывал на картофель в корзине. — Ты ведь не можешь поливать такое огромное поле, как твое? У тебя ведь даже же нет ручной колонки, Боб. Да и вряд ли бы ты справился с мотопомпой…
Картофельный Боб только пожимал плечами на такое…
— Признаюсь тебе, — доверительно говорил дядюшка Чипс. — Маманя не может пройти мимо, чтобы не оглянуться с дороги на твоё поле. Она так и говорит: «Боб не может его поливать, этого никто не сможет — одной парой рук». Тем более — под такими ветрами, как у нас тут. А земля у тебя всегда чёрная… Почему?
Картофельный боб разводил руками…
— Когда стоят летние месяцы — жара словно прижигает Маманины клумбы. Земля на них становится такой твёрдой, что аж звенит… Тогда она приходит ко мне и говорит: «Чипси, а вот у Боба все поля чёрное и аж блестит от жира… С чего бы это?»
Картофельный Боб слушал с беспомощным непониманием.
— Я хочу сказать, Боб, — продолжал дядюшка Чипс, — это настоящее чудо. Я пытался объяснить это Мамане, но… Никто не верит, что ты берёшь обычный картофель — такой же, как в федеральной столовой для бродяг — закапываешь его в землю, не поливаешь ничем таким… А потом достаешь из земли еду, которую в ресторанчике Хаммы приезжие готовы сожрать вместе с тарелками. Ты понимаешь меня, Боб? Все судачат между собой: «Не иначе, как Боб бросает в землю не просто картофельный клубень, разрезанный надвое.»
— Честно, говоря, — сказал дядюшка Чипс, так и не дождавшись ответа, — мне на это вообще наплевать. Я вырос на твоей картошке, Боб. Я ведь лопал ее всё детство, напропалую — обожал, когда Маманя жарила мне тонкие ломтики на горячем масле. Я таскал их в кулаке с собой, вместо леденцов — они просто таяли на языке… и при этом так забавно хрустели. Ты же знаешь, что это из-за твоей картошки у нас в городке напрочь забыли моё настоящее имя?
Картофельный Боб хлопал глазами, а дядюшка Чипс, расчувствовавшись — совал ему узкую ладонь, сизую от въевшегося в кожу машинного масла:
— Я так благодарен тебе, Боб! За своё детство, за этот веселый хруст за ушами… И я верю в то, что человек вроде тебя может и не уметь объяснить другим секреты того дела, в котором сам преуспевает… Это я и пытался втолковать Мамане — что, если он просто не мешает делу развиваться саму собой. Умеет услышать, что хотят его растения… и не перечит им. Так ведь, Боб? А что ты хотел у меня узнать?
Они повернулись лицами к шоссе и долго смотрели, как начинает поблёскивать, оплывая на солнце, асфальт на ней. Картофельный Боб впервые видел эту дорогу днём со столь близкого расстояния, и теперь без труда мог бы представить себе, что она чувствует… Как размякает под солнцем битумная основа, как возносится отвесно ток разогретого воздуха, искажая далёкую перспективу, как ночной конденсат выпаривается сквозь поры асфальта, и как начинает плавать на ртутных шариках вскипающей влаги пыль и мелкие камушки.
Дорога была безлюдна — Картофельный Боб сказал бы «безмашинна» — на всём видимом протяжении.
— Мы, Стрезаны… — сказал ему дядюшка Чипс незнакомым тяжёлым голосом, — уже сто лет живём около этой дороги.
Он посмотрел прямо на Картофельного Боба и помолчал некоторое время, чтобы Боб как следует почувствовал — насколько это долго.
— Ты понимаешь, Боб? — спросил он потом. — Сто лет, а? За сто лет мягкий дубовый жёлудь вырастает в угрюмого великана, у которого пушистые звери живут в дырявых щеках. Все прочие деревья, ещё помнившие его жёлудем — за этот срок обращаются в сырую труху, которая светится по ночам. В пиршество для скользких грибов. Сто лет — это больше человеческой жизни. Говорят, что за сто лет полностью обновляются три поколения.
Он поскреб пальцем верхнюю губу, на которой топорщился отрастающий пушок.
— Даже память — обновляется за столько времени, — сказал он. — Мой дед открыл эту мастерскую, потому что правительство было заинтересовано в развитии дорожной сети и выдавало беспроцентные ссуды всем, кто был согласен селиться у обочины. Не важно, каким делом ты хотел заниматься — ресторанчик или же заправочная станция, или автомастерская. Правительство обещало списать часть долга, если твоё дело будет связано с обслуживанием проезжающих по федеральному шоссе. Оно сдержало слово — мой дед полностью списал заём, ремонтируя континентальные бусы, если тем угодно было ломаться где-нибудь поблизости. Они были тогда не такими огромными — эти бусы, но коптили они — изо всех щелей. Ты знаешь, Боб, они ведь работали на угле… или попозже — на сырой нефти, и надо было видеть эти прокопченные насквозь утробы! Когда Папаша родился — он был белым только до тех пор, пока дед впервые не взял его на руки. Так шутила Бабуля… А эти бусы… ломались они очень часто. Так что долг моего деда перед правительством — растаял, как пачка масла на сковородке. Хотя дед и сорвал себе пупок, катая пудовые запчасти для бусов в ручной тележке по такой жаре. Эти первые бусы были такие гиппопотамы — если такой уж встанет, то как на якорь, его ничем с места тогда не сдвинешь. Эй, Боб… ты меня слушаешь?
Картофельный Боб слушал.
— Они были медлительны… правда, как больные бегемоты… ещё они слишком часто ломались и тогда стояли в ремонте дольше, чем находились в движении. Они жрали уйму топлива! Бренчали на ходу, как тележки механика, набитые инвентарем… Господи — да они, можно сказать, рассыпались прямо на ходу. Да-да, Боб, ты не ослышался, в самом прямом смысле — болты и гайки сыпались из них так, будто они увозили Гензеля и Гретель подальше от дома… Дед помнил те времена, когда шоссе сплошь устилали гайки и болты. Словно козьи катышки, Боб, после того, как через шоссе перегонят стадо… Каждый проезжающий бус оставлял на дороге что-нибудь этакое. Дед мне так рассказывал — ветер и колеса следующих бусов откатывали всё это железное добро за обочины, и он тихо гнил там, рассыпаясь. Ты видишь, Боб, какая трава растет вдоль обочин? Как проволочная щетка — её пучком вполне можно содрать краску с металла. Эта трава даже ржавеет под дождем, Боб. Ни черта она не боится — ни снега, ни солнца, и сотня лет для неё — тьфу… Вот так…, а у Мамани ничего не выходит с клумбами, несмотря на все её старания…
Дядюшка Чипс опять посмотрел на него в упор и сказал:
— Знаешь, Боб, что говорит Папаша, если Маманя, завозившись с клумбами, не уследит за ним, и ему тогда повезёт надраться, как следует?
Картофельный Боб замотал головой.
— Он делается тогда жутким зазнайкой, когда надерется, мой Папаша Стрезан… вспоминает все книжки, что прочитал в юности. Он говорит тогда: «Чипси, когда я был таким же жидкоусым и тощезадым сопляком, как ты, то думал, что человек — это семя, носимое ветром…» Он пьёт и повторяет мне: «Так ведь однажды и задумывала природа — стручок созревает и лопается, коричневая пыльца облаком расходится в воздухе, и ветер… вечный и неугомонный ветер… несёт её куда-то… Как споры!» Ты знаешь, что такое споры, Боб?
Картофельный Боб думает-думает…, но ему снова приходится крутить головой.
Тогда дядюшка Чипс уходит на пустырь за домом и срывает там одуванчик. Приносит и дует на него поверх госматой головы Картофельного Боба:
— Это такие маленькие семечки, Боб. Как эти…
Картофельный Боб и дядюшка Чипс, который только что назвал его другом — смотрят на их полёт.
Маленькие семечки будущих цивилизаций под белыми пушистыми парашютиками — поднимаются всё выше и выше, пока с высоты не увидят то место, где им захочется осесть на землю и пустить в неё корни…
Когда дядюшка Чипс пародирует своего Папашу, то голос его становится совсем непохожим, и тогда Картофельный Боб путается — не может отличить его непонятную речь от собственных невыразимых мыслей:
— «Я хотел так думать, Чипси, — говорит мне Папаша, — и я мог позволить себе так думать — у меня тогда ещё даже волосы не везде отросли.»
— «Когда у тебя волосы только на макушке, — говорит мне он, — ты имеешь полное право побыть наивным мечтателем.»
— «Ты можешь даже посматривать время от времени на флюгер, что прибыл над крышей… Смотришь на флюгер и гадаешь, какое направление ветра тебе более по вкусу… Видишь во сне паруса… Потом, когда волосы вдруг начинают прорастать отовсюду — тебя это злит, ты чешешься с остервенением и, хотя стручок уже лопнул, ты не спешишь в путь — ты ожидаешь, когда пройдёт этот зуд, ведь не лететь же по воле ветра, непрестанно почесывая в паху, правда? И, хлоп… совершенно неожиданно — ты больше не лёгкое семечко под невесомым парашютом, ты — заскорузлое волосатое чудовище, приросшее корнями к этой автомастерской, и у тебя по горло дел, у тебя младенец, орущий из люльки, у тебя волосы даже в ушах. Ты уже не способен лететь по ветру, и ты понимаешь, что никогда не был на это способен…»
— «Вот так, Чипси, — говорит мне Папаша, — когда отрастишь себе порядочную шевелюру на мотне — начнёшь понимать многие вещи.»
— «Мы вовсе не летучие семечки, Чипси, — говорит он, — мы вовсе не дикие одуванчики, мать их… Мы — окультуренные растения. Правительство выращивает нас, чтобы пустить в дело. Кому нужны одуванчики, что растут сами по себе, а, Чипс? Ты можешь себе представить страну, где на консервной банке напишут: „Одуванчик в собственном соку“? Нет такой страны! И нет такого правительства, которое бы решилось на подобное. Это было бы сумасшедшее правительство и ни на что не годная страна! И мы тебе не какие-нибудь одуванчики, Чипси. Мы — бобы! Холодные консервированные бобы. А, как тебе такое? Вот это солидно и весомо — это делает честь стране и правительству!
— «Мы — окультуренные бобы, Чипси…» — повторяет и повторяет Папаша. В этом месте он всегда начинает плакать и лупить себя кулачищем по волосатой груди.
— «У правительства есть на нас свои агрономы. Они сажают нас в специально отрытую лунку, поливают, чтобы мы не засохли, и мы способны плодоносить только в землю подле. Твоего деда Стрезана оно посадило тоже возле обочины, окропило его беспроцентным займом, и он пророс здесь, и уронил меня подле.»
— «Сто лет, Чипси… сто лет… — плачет Папаша.»
— «Мы — бобы, — повторяет он много и много раз. — Мы бобы, посаженные у обочины…»
— Потом приходит Маманя, — заканчивает свою и Папашину исповедь дядюшка Чипс. — Она начинает орать на него, и мне удается свалить сюда, на моторный двор…
Он долго молчит и смотрит, как солнце плавится, отражаясь в чёрном зеркале асфальтовой дороги.
— Я вот что думаю, Боб, — наконец говорит он. — Мы ведь не всегда были такими. В смысле — нас же не всегда растили специально. Может, когда-то давно нас действительно катило ветром по земле. Несло с песком и палой листвой, тащило течением через речные перекаты. Я тоже читал книжки, Боб — чтобы понять Папашу. Выяснить — о чего тот рыдает, когда надерётся и лупит себя кулаком. Но все книжки странные — они написаны о далёком прошлом, когда и в помине не было ещё никаких бучов. Вот как в них обычно всё бывает: «Сто вёрст вниз по реке» — мечтательно произносит кто-то один, и одно звучание этой фразы заставляет целые толпы народа срываться с места. Как же вольно жилось в те времена, Боб. «Сто вёрст вниз по реке»… и долго потом ещё мальчишки с завистью глядят вслед уплывающим, и до мозолей на ладошках долбят самодельные лодки из поваленной бурей деревьев… Когда-то такое ведь могло быть! А значит — всё наше беспокойство, все наши сны, все наши взгляды сквозь большие расстояния, пусть даже вдоль шоссе — это генетическая память о тех временах, когда и мы были дикими зернами…
Он посмотрел на Картофельного Боба и показал ему замасленные ладони.
— Я же механик, Боб… — сказал он. — Я тоже получил свою профессию в наследство. Не могу сказать, что она мне не по душе — мне нравятся моторы. Мне нравится умное железо — сейчас бусы уже совсем не такое механическое безобразие, как во времена деда. Чтобы их чинить — нужно иметь голову на плечах. И у меня это получается. Говорю тебе, Боб — техника сейчас сложнее и тоньше, даже Папаша уже не всегда в ней рубит. Кое-что могу делать только я.
Он указал рукой куда-то на парковку перед домом, которая была сплошь заставлена разнообразной тихоходной техникой.
— У нас есть тягач — вон, смотри… Нам за так предоставило его правительство, как государственным подрядчикам. Я ведь могу использовать его как захочу — но я не разу… ни разу, Боб… не отъезжал от мастерской Стрезанов дальше, чем на пять миль. Там начинается участок другого механика, и он посмотрит на меня косо, если я стану разъезжать по его территории. Может, даже стуканёт на Папашу федеральному инспектору. Так что — я и сам не знаю, что там, за поворотом дороги. Если я однажды туда сунусь — Папаша меня просто прибьёт. Нет, Боб, он вполне нормальный мужик. Но когда он трезвый — ему ничего не нужно кроме работы. А когда надирается и начинает нести эту чушь об отрастающих волосах — тогда уже я не могу бросить всё на него. Такая вот история, Боб…
— Когда я смотрю на тебя, Боб, — сказал дядюшка Чипс, провожая Картофельного Боба, — я почти тебе завидую! Ты ведь блаженный. Так все говорят. Ты имеешь возможность о таких вещах не думать, так ведь?
Картофельный Боб, очень смущенный тем, что ему опять приходится огорчать дядюшку Чипса, открыл было рот, собираясь сказать ему о Бусах, о тревожащем шёпоте картофельных листьев по ночам, и о том странном чувстве, что иногда ворочается в его, Боба, груди… Но, снова не найдя нужных слов — закрыл его. Потом попытался снова — мучительно продираясь сквозь собственное косноязычие, и дядюшка Чипс, наверное, распознав что-то знакомое в невразумительных мычаниях Картофельного Боба, сделал вдруг взрослое понимающее лицо, и тихонько проговорил на ходу:
— Значит, Папаша был прав… Раз есть человек — значит, найдётся ему и его тоска… Бедняга Боб… — сказал дядюшка Чипс. — Бедный счастливчик!