— Один учитель в школе сказал как-то, что я взрослый не по годам, что у меня тело ребенка и голова мужчины. Понимаешь, Джонни?
Ответ не предполагался, и Кэррик промолчал. Он сидел впереди, рядом с Михаилом, и негромкий голос Вайсберга звучал у него за спиной.
— Мой отец умер рано, а мать отправилась куда-то на восток, на буровые, зарабатывать деньги стриптизом, так что я жил с бабушкой. Может быть, поэтому и повзрослел до времени. В моей жизни не нашлось места для такой роскоши, как детство. Всему, что требуется, что необходимо в жизни, меня учила бабушка. Чтобы выжить, нужно драться. Она постоянно говорила мне это. Я ведь еврей. Сомневаюсь, Джонни, что ты поймешь, каково это — быть евреем в России, как вчерашней, так и сегодняшней.
Кэррик смотрел перед собой, хотя и видел только вырванный фарами из темноты кусочек дороги. За окном пробегали городки и деревушки, поля и луга.
— Жили бедно. У нас не было ничего — ни денег, ни ценностей. Бабушка работала уборщицей, и ей, как еврейке, доставались всегда самые трудные участки — туалеты, залы ожидания. Ее не принимали на постоянную работу, и в конце каждого месяца она не знала, что будет делать в следующем. Глядя на нее, я понимал, что значит быть евреем. Каждое утро она повторяла слова, запомнившиеся мне на всю жизнь: чтобы выжить, надо драться. «Представь, — говорила она, — что тебя бросили в Каму — так называется река, на которой стоит Пермь, — и ты, чтобы не захлебнуться, должен грести, биться изо всех сил — иначе утонешь». Вот так и жилось еврею в Перми. Я дрался, я не сдавался и не пошел ко дну. У меня был один бизнес — выжить.
Кэррик слушал и молчал. Все эти люди напоминали ему случайных знакомых в баре отеля: ты проводишь с ними вечер, и все о чем-то говорят, а потом расходятся по номерам, чтобы никогда уже не встретиться. Он вспомнил себя — мальчишкой в школе, не слишком прилежным учеником, часто скучавшим на уроках. Вспомнил, как учитель читал поэму Генри Лонгфелло, привлекшую почему-то его внимание. Потом он нашел ее в антологии и выучил наизусть.
Корабли, что проходят ночью, говорят друг с другом огнями,
Лишь сигнал в темноте, лишь далекий голос,
Так и мы в океане жизни говорим, проходя, друг с другом,
Только взгляд, только голос и снова темнота и молчанье.
Немногое осталось в памяти со школьных дней, но эти строчки врезались крепко.
— В двенадцать-тринадцать лет меня записали в «нарушители дисциплины», обвинили в том, что я «оказываю негативное влияние». Несколько раз учителя били меня, но чаще просто отправляли домой. И каждый раз бабушка возвращала меня в школу. Она учила выживать, и я учился драться. Драться — это посмотреть противнику в глаза и дать ему понять, что ты не боишься — не боишься проиграть, не боишься боли, не боишься ничего. И пусть он больше тебя и сильнее, ты должен выискивать его слабости и использовать их для победы. Когда учитель бил меня, я шел ночью к его дому, разбивал окно и поджигал дверь. Я слышал, как кричит его жена и плачут дети, и знал, что утром он будет заискивать передо мной и вежливо улыбаться. Если кому-то из старших ребят не нравилось, что я отнимаю деньги у их знакомых, приходилось драться. В драке в ход идет все — ботинки, кулаки, ногти, зубы. Я никогда не проигрывал. И те, кто видел, что верх всегда за мной, переходили на мою сторону. Дети приносили деньги — крали у родителей, — и я брал их под свою защиту. У меня было много денег и только один знакомый еврей, Иосиф Гольдман. Он и распоряжался моими деньгами.
В темноте, убаюканный ровным ходом машины, Кэррик вдруг понял, что не только он живет двойной жизнью, но и Ройвен Вайсберг тоже.
— Если занимаешься бизнесом, ты должен постоянно его расширять. Стоять на месте нельзя. В Перми, в районе, где жила бабушка, я создал первую свою империю, и тот район стал полем битвы. Я создавал собственную «крышу» и переманивал под нее торговцев, которых крышевали другие. Бабушка всегда помогала мне: перевязывала и накладывала швы, делала то, что умела. Ни разу я не пришел домой, чтобы рассказать ей о поражении. Она бы презирала меня, если бы я отступил или проиграл. Потом была армия. Пришлось несладко. Мне крепко доставалось, но я никогда не плакал и никому не жаловался. В армии я тоже занимался бизнесом, покупал и продавал и каждую неделю отправлял деньги Иосифу Гольдману, который остался на гражданке, потому что у него обнаружилось плоскостопие. В армии бизнес шел хорошо. Я продавал оборудование со складов, а покупал наркотики. Даже старшие офицеры обращались ко мне, когда требовалось что-то достать, а я мог достать все и контролировал рынок. Отслужив, я вернулся в Пермь. Ты слушаешь, Джонни? Интересно?
Ложь, объединявшая их, скрывала одиночество, изоляцию и недоверие. Кэррик мог бы спросить, куда они мчатся, к какой цели так отчаянно спешат, но не спрашивал. Он уже знал, какой сильной может быть боль одиночества, боль от осознания своей полной изолированности от людей, невозможности кому-либо довериться, завести друга.
— После возвращения из армии мне пришлось заново восстанавливать свое положение в Перми. Снова пришлось драться, но победа осталась за мной. Прежде чем браться за что-то, я всегда советовался с бабушкой. Мне удалось взять под свой контроль самый большой пермский рынок, что было огромным достижением для еврея. Тогда же ко мне пришли Виктор и Михаил. Я понял, что в Перми делать больше нечего, и уехал. Бабушка, Иосиф Гольдман, Михаил и Виктор уехали со мной. В Москве все повторилось. Никто не хотел допускать к бизнесу чужака, но потом противники поняли, что я не отступлю, и предложили компромисс. Им уже не хотелось воевать. В бизнесе, Джонни, нельзя расслабляться, отдыхать в тенечке и посматривать на все со стороны. Ты должен бежать — все быстрее и быстрее. Из Перми в Москву, из Москвы в Берлин. Бежать и не останавливаться. Понимаешь, Джонни?
Джонни понимал, что проникается симпатией к сидящему у него за спиной человеку, делящемуся с ним своим одиночеством и ищущему у него доверия. И, как ни странно, он не хотел терять его доверие.
Город с важностью носил им же самим некогда присвоенный титул «Ворота в мир» и мог похвастать крупнейшим и самым современным контейнерным портом. Гамбург стоял на реке Эльба, в шестидесяти пяти милях от Северного моря. Отсюда флотилии грузовых судов отправлялись во все точки планеты.
Прилетев из Белграда в Мюнхен, он доехал на такси до железнодорожного вокзала и купил билет до Кельна, откуда затем уже ночным поездом добрался до Гамбурга. День только начинался. Повисший низко туман сдерживал наступление утра, с серого неба падал дождик, но Ворон шел открыто, не прячась. Инструкции и график, исполнять и соблюдать которые требовалось неукоснительно, выдали раньше, и он четко им следовал. Удаляясь от Хауптбанхоффа, Ворон пересек пустынную площадь, на которой только-только разворачивались продавцы цветов и торговцы фруктами и овощами. На Штайнштрассе он, как и требовалось, свернул налево.
Машин на улицах было немного, так что призыв к первой молитве не заглушили ни рев двигателей, ни полицейские сирены. Заметив возвышающийся над каминными трубами минарет, Ворон взял курс на него. В каком-то смысле мечеть была его ориентиром. В ней молились люди, направившие затем самолеты на Башни-Близнецы и Пентагон. Думая о них, он устыдился собственной слабости и нерешительности, но тут же отогнал эту мысль. Мир не остановился, и началась новая война. Многие погибли, многие оказались за решеткой и в камерах пыток. Держа в голове схему маршрута, Ворон свернул к нужному дому, подошел к двери и нажал третью из семи кнопку сверху.
За дверью откашлялись и попросили назвать себя.
Он произнес нужное слово в спрятанный под решетку микрофон.
Щелкнул замок. Дверь открылась.
Ворон поднялся на площадку третьего этажа, подождал, пока откроется еще одна дверь, и вошел в квартиру.
Пожилой мужчина нерешительно спросил, как прошло путешествие.
Он ответил, что все прошло хорошо, и в знак благодарности за внимание склонил голову.
Его уведомили о достигнутой договоренности: переводе облигации стоимостью в один миллион американских долларов в один из банков Лейпцига, которая после введения кодового числа будет переведена на счета, открытые на имя двух русских, Олега Яшкина и Игоря Моленкова. Еще одна сумма, размером уже в десять миллионов долларов, поступила на счет для выплаты некоему Ройвену Вайсбергу, также гражданину России.
Платежи эти могли быть осуществлены для заключения сделки по купле-продаже некоего устройства, удостоверить возможности которого надлежало специалисту.
Ворон добавил, что необходимую проверку проведет квалифицированный эксперт.
Мужчины обменялись рукопожатием, обнялись, расцеловались, и Ворон снова оказался на улице, все еще окутанной туманом, поднимающимся от озера Бинненальштер, канала Оберхафен и реки Эльбы.
Усталость после бессонной ночи давала о себе знать. Тяжело, едва волоча ноги, Сак брел в сторону от Хауптбанхоффа. Во внутреннем кармане лежал британский паспорт — его пришлось предъявить перед посадкой на поезд Брюссель — Кельн, выписанный на имя Стивена Артура Кинга. Другим паспортом, согласно которому он являлся гражданином Пакистана Сиддиком Ахмедом Хаттабом, Сак воспользовался на вокзале Сент-Панкрас, откуда выехал накануне вечером. На площади, укрытые от дождика полосатыми навесами, уже стояли киоски, торговавшие цветами, фруктами и овощами.
Он, конечно, мог бы улететь из Бирмингема прямиком в Гамбург, но те, кто планировал маршрут, такой вариант запретили. Из Лондона Сак выехал последним, ночным, поездом и потом долго, трясясь от страха, сидел на вокзале в Брюсселе. Огромный зал погрузился в полумрак, и только кое-где оставались островки света, на одном из которых и сосредоточились немногочисленные пассажиры. Сак не совсем понимал, почему ему не разрешили лететь. Освещенный участок представлялся неким оазисом безопасности. В полутемном вагоне с жесткими сиденьями компанию ему составили несколько студентов и парочка старичков.
На рассвете, когда оконные стекла перечеркнули косые ленты дождя, поезд доставил его в Гамбург.
Путь от поезда до выхода в город — по вокзальной платформе, потом по ступенькам на длинный, нависший над рельсами мост, — к серому утру, торговым палаткам и стоянке такси стал худшим этапом всего путешествия. Страх не покидал его ни на минуту, оживая каждый раз при воспоминании о визите на виллу в пригороде Кветты. Ту самую виллу, в саду которой он так неосторожно, так глупо, по-мальчишески, распинался о своей роли в структуре ядерного центра, находящегося в Олдермастоне. Его слушали внимательно и уважительно. Выходя наконец к свету, к широкой площади и уличному шуму, Сак понял, что его свободой распоряжаются теперь другие, те, с кем он познакомился в Кветте, те, что назвали его имя, те, что встали на его пути из школы домой, та молодая женщина — не в традиционной арабской одежде, а в облегающих джинсах, маечке и куртке «пуффа», с помадой на губах и крашеными волосами, — что вручила ему билеты, те, кого он еще не встречал. Их было много, тех, кто знал его имя и принял решение отправить его в это путешествие.
Страх не отпускал, пока Сак не вышел на площадь, и никто не напал на него сзади, никто не приставил к затылку холодное дуло пистолета, никто не надел на него наручники. Только тогда он попытался унять дрожь и успокоиться.
Следуя инструкции, Сак сел в автобус, идущий в западную часть города. Адрес агентства по прокату автомобилей хранился у него в голове. Не избавившись полностью, но уняв дрожь и волнение, он почувствовал, как постепенно возвращается привычное самомнение и давняя озлобленность, как уходят сомнения и крепнет вера в благополучный исход. Невозможно представить, чтобы столь тщательно разработанная, до мелочей продуманная операция потерпела провал, чтобы кто-то смог помешать ее осуществлению.
Михаил съехал с шоссе, развернулся на круге и резко затормозил. Мимо, отчаянно гудя, промчался грузовик. Михаил как ни в чем не бывало снова вывернул на шоссе.
Кэррик заглянул в зеркало заднего вида.
Разворот на круге — прием старый, испытанный, но по-прежнему надежный — помогал проверить, нет ли сзади «хвоста». Кэррик, сохранив бесстрастное лицо, ничем не выразил своего отношения к маневру. На поясе у него висела кобура с «макаровым», уже заряженным и поставленным на предохранитель. Незаконное ношение оружия… Нарушение достаточно серьезное в любой стране, но Кэррику уже было наплевать, сколько запретов он нарушил, сколько черт переступил.
Установленные в 10-м отделе правила гласили, что работающий под прикрытием офицер не имеет права переступать черту закона. Он не носил оружия со времен армии, точнее, с того дня, как самодельная бомба взорвалась под колесами их машины. Но теперешний Джонни Кэррик нарушил столько всевозможных запретов, что одним больше, одним меньше было уже не важно.
— Может быть, он тебя купит, — попытался пошутить Гольдман, но шутка не удалась.
— Я и не знал, что выставлен на продажу.
— Он может купить все, что захочет, — с грустью, как будто речь шла о чем-то дорогом, но утраченном, заметил его бывший шеф. — Все, Джонни.
— Как скажете, мистер Гольдман.
— Быть с ним нелегко, но знаешь, что самое страшное?
— Нет, сэр, не знаю.
— Самое страшное то, что слишком часто приходится спать в машине. Ненавижу спать в машине. Но приходится. Из-за него. Для него кровать — пустяк. От меня воняет?
Кэррик шумно потянул носом.
— Нет, сэр, я ничего не чувствую.
Гольдман только фыркнул. Перед Люблином они съехали с шоссе и свернули на бетонку, которая вела к какой-то ферме. Там и устроились на ночлег — на сиденьях. Трое мужчин — Вайсберг, Михаил и Кэррик — испускали далеко не самые приятные запахи. Он подумал, что раз они не стали размещаться в отеле, то до места назначения уже недалеко. Припарковались на боковой улочке возле главной площади. Улочки недавно замостили — городок Хелм выглядел так, словно его списали с почтовой открытки. Установленный на площади знак гласил, что город получил европейский целевой грант — на модернизацию и перестройку. По обе стороны улицы расположились аккуратные магазинчики. Когда Вайсберг вышел из машины и направился к центру площади, Кэррик собрался было последовать за ним, но его остановил резкий свист. Обернувшись, он увидел, что Михаил жестом показывает ему вернуться. Ройвен Вайсберг, человек, боровшийся за выживание, занимавшийся бизнесом и ставший мишенью для СИС, остался один.
Кэррик подошел к Гольдману.
— Знаешь, почему мы здесь, в этом захолустье?
— Не знаю, сэр, но мне и не нужно знать.
— Сюда, в Хелм, приезжала, когда была еще девочкой, его бабушка. Здесь и тогда была площадь. Евреи составляли треть местного населения. Их культура была заметна повсюду. Родители привозили сюда его бабушку, Анну, по особенным дням, вроде как на праздник. Ройвен пытается жить ее жизнью. Понимаешь почему?
Кэррик мог бы ответить, но промолчал.
— Ему одиноко. Посмотри. — Ройвен Вайсберг подошел к ветхому на вид строению. Дверь открылась, и за спиной появившейся в проходе женщины Кэррик увидел полки с конфетами, шоколадками и жевательной резинкой.
— Давным-давно на этом месте стояла эта же самая лавка. Когда они приезжали в Хелм, отец Анны покупал в этой лавке напечатанную на идише газету и сладости для дочери. От того, еврейского, Хелма здесь почти ничего не осталось — вот эта лавка да кладбище… хотя нет, кладбище закатали асфальтом — теперь там лечат наркоманов. Ройвен боится двух вещей, и какой больше, я не знаю. Во-первых, он боится, что умрет — например, его подстрелят на улице, — и тогда его бабушке придется доживать в одиночестве, и никто о ней не позаботится. Во-вторых, он боится, что умрет она — а ей уже восемьдесят пять, — и тогда ему будет некого любить и не с кем разговаривать. Вот такие в его жизни два страха.
Наблюдая за Вайсбергом, Кэррик вспомнил о старухе, словно заточенной в берлинской квартире, далекой от городской жизни, не чувствующей бьющегося внизу пульса улицы. Вайсберг вышел из лавки и остановился у начала другой улочки, круто сбегающей вниз. Проследив за взглядом человека, о тайных страхах которого ему поведал Гольдман, Кэррик увидел большую вывеску со словами «Салун Маккензи». Наверно, когда-то это здание было украшением городка.
— Ребенком бабушка Ройвена приезжала сюда с родителями, которые водили ее в синагогу, святое место, обитель культуры и знаний. Потом здесь помещался банк. Теперь — бар. Она — прошлое, пережиток. И вся его жизнь контролируется этим прошлым. Будь с ним поосторожнее, Джонни. Анна контролирует его, а он контролирует других. Думаю, ты человек слишком честный, чтобы поддаться отраве. А он — отрава. И таким его сделала она. Ты уж мне поверь.
Вайсберг все еще стоял в начале узкой улочки. На первом этаже бара какой-то человек мыл окна. Кэррик думал об Анне и видел молодую женщину с ребенком на руках и автоматом на плече. Женщину с серебряными волосами.
— Он уже рассказал, как воюет с миром? Еще расскажет. Борьба, страдания, боль — этих историй у него множество. Она рассказывала их ему, когда он еще сидел у нее на коленях, а он запоминал. Он — ее творение. Больше всего ему нравится история о том, как она сражалась. Останешься с ним — услышишь.
Я не знала, где он. Весь день я искала Самуила, но нигде его не видела.
Я сделала то, что он сказал. Оделась потеплее, натянула все, что только могла. Без зазрения совести забрала шерстяную кофту у больной в нашем бараке. Украла. Подумала, что ей кофта уже не понадобится, сил у нее уже не осталось, и из лагеря ей было не уйти. Кофта пригодилась бы ей потом, в холодное время, но я не заглядывала так далеко. У другой женщины я «позаимствовала» сапоги. Обещала вернуть на утро. Сапоги были крепкие, с прочными подошвами, и мне пришлось пообещать отработать за нее лишнюю смену. На завтрак я попросила третий кусочек хлеба, и мне его дали.
Время шло, а я никак не могла найти Самуила.
Время тянулось невыносимо медленно. Я знала тайну и, наблюдая за некоторыми мужчинами, видела — что-то готовится. Но где же Самуил? Из лесу вернулся рабочий отряд, но Самуила среди рабочих не было. Я не знала, что случилось, и сходила с ума от беспокойства.
В тот день шел дождь. Смеркаться начало рано.
На вышках вспыхнули прожектора, и на колючках проволоки как будто заблестели брильянты. Рядом с каждым прожектором стоял часовой-украинец с пулеметом. Я видела все — колючую проволоку, пулеметы, немцев — и никак не могла представить, что мы, безоружные, изнуренные, сумеем вырваться из лагеря. Чем больше я думала, тем сильнее овладевало мною отчаяние. И вдруг я увидела Самуила.
Он вышел из барака, того, что стоял у кухни, где пекли хлеб, оглянулся и, увидев меня, отвел глаза, словно не хотел привлекать к себе внимания. Когда он проходил мимо, я раскрыла ладонь и показала тот цветок, что он подарил мне. Он протянул руку, и я увидела на его пальцах свежую кровь и заметила, какие безумные у него глаза.
Я поняла все без слов и пошла за ним.
В бараке, где мы ели, собралось человек тридцать. Я узнала Фельдхендлера, нескольких рабочих, что были в лагере уже давно, и всех русских. Печерский стоял у стола и что-то говорил. Я услышала только конец: «День наступил… Большинство немцев уже убиты… Умрем с честью… Помните: если кто-то выживет, он должен будет рассказать, что здесь творилось».
Никто не аплодировал. Я обвела их взглядом. Все были полны решимости. На руках у многих была кровь, некоторые держали пистолеты, другие ножи и топоры.
«Первым был Вульф, — прошептал мне Самуил. — Его убили в швейной мастерской. Потом Хаим зарезал Бекмана. Он бил его ножом и при каждом ударе кричал ему в ухо имя своего убитого родственника. Унтершарфюрера Рыбу убили в гараже. Не отходи от меня».
Мы вышли в сумерки. Было, наверно, часов пять. Мы построились в шеренги. Началась перекличка. Я смотрела на ворота и ограждения. Как они думают вырваться отсюда? Женщины стояли отдельно от Самуила, и я не сводила с него глаз. Он стоял рядом с Печерским. И вдруг кто-то крикнул: «Ein Deutsch kaput». Началась стрельба.
Кто-то побежал к воротам.
Кто-то остался стоять.
Кто-то метнулся к ограждению.
Несколько немцев были убиты. Но Френцель уже собирал силы у главных ворот.
Самуил подбежал и схватил меня за руку. Все вокруг кричали. Свистели пули. Самуил потащил меня к проволоке. Забраться по ней было трудно из-за еловых лап. Мы оказались между двумя башнями. Колючки цеплялись за одежду, рвали. Те немногие, у кого было оружие, стреляли по украинцам на вышках. Я оглянулась — многие так и остались на месте, как статуи. На что они надеялись? Неужели думали, что немцы помилуют их, если победят? Или им недоставало смелости? Думаю, лагерь разделился пополам, одна половина осталась на месте, другая побежала.
Перелезая через заграждение, я упала на землю. Самуил схватил меня за руку. Перед нами лежало открытое поле, а дальше темнел лес. К нам присоединялись другие. Люди падали, вставали и бежали.
Рядом громыхнул взрыв. Самуил кричал что-то мне на ухо, но я не слышала. Пулеметы били по беглецам. У проволоки остались только мы вдвоем. Впереди гремели взрывы, но люди все равно бежали, метались в лучах прожекторов. Я видела оторванные руки и ноги, вспоротые животы, видела, как кому-то начисто срезало голову. Самуил потянул меня за руку, потом посмотрел на мои ноги и на свои. Мы были в аду. Строчили пулеметы, ухали мины, свистели осколки. Самуил стоял, пригнувшись, потом вдруг толкнул меня вперед. Только человек, доведенный до отчаяния, может решиться бежать по минному полю. Для нас пути назад не было.
Несколько человек все же достигли деревьев, но большинство остались на минном поле. Взяв пример с Самуила, я побежала — на мысках. Потом я увидела впереди Печерского. Он бежал по следам тех, кто прошел раньше. Здесь и там лежали убитые и раненые.
Лес был уже близко, и мы помчались к нему напрямик. Я упала один раз, и Самуил остановился, протянул руку, помог подняться и потащил за собой.
Мы вбежали в лес и помчались дальше.
Стрельба, лагерь, мир смерти и зла — все это осталось позади. Мы бежали, пока хватало сил, пока не стали задыхаться.
«Что дальше? — спросила я. — Что мы будем делать?»
«Надо найти Печерского, — ответил Самуил. — Печерский нас спасет».
Он сказал решительно и твердо. Он верил. А я верила ему.
— Мистер Лоусон, нужно поговорить.
— Если есть, что сказать, выкладывайте.
«Объект» пересек площадь, прошел мимо покосившегося деревянного строения, вернулся к машине и, шепнув что-то на ухо агенту, потрепал его по плечу. Мимо них проехал и встал неподалеку Эдриан.
Больше всего беспокоил Лоусона фактор усталости. Вымотались все, но более других нуждались в отдыхе Эдриан и Деннис. Ситуация, однако, складывалась так, что передать агенту маячок не удавалось.
— Я имею в виду язык тела. — Шринкс выжидательно посмотрел на шефа.
— Говорите, не заставляйте меня вас подгонять. Господи…
— Конечно, мистер Лоусон. Я говорю о языке тела агента. Наблюдаются явные признаки стокгольмского синдрома.
— Конкретнее.
— Да, мистер Лоусон. Речь идет об устойчивой модели поведения жертв насилия. К таковым относятся заложники, женщины, подвергшиеся избиению со стороны супругов, жертвы инцеста, проститутки. Во всех случаях жертвы начинают отождествлять себя с агрессором или даже симпатизировать ему. Первый предвестник синдрома — жертва убеждена в существовании угрозы, реальной или только воспринимаемой как таковая. Второй указатель — облегчение, испытываемое жертвой при малейшем проявлении доброты или милосердия со стороны агрессора; иногда это может быть всего лишь улыбка или мягкое слово. Третий, наиболее часто встречающийся предвестник синдрома, — это сама ситуация, в которой находится жертва: изоляция от привычного, знакомого окружения, отрезанность от мира и обычных контактов. И, наконец, последний — вера жертвы в невозможность побега.
Все эти факторы наличествуют сейчас в паре Ноябрь — «объект». Угроза, гуманное отношение и изоляция, невозможность переменить ситуацию коренным образом, то есть взять и уйти, образно выражаясь, к залитым солнцем вершинам. Короче говоря, ваш человек, мистер Лоусон, видит в Ройвене Вайсберге фигуру более значимую, чем вы.
Сидевшая за рулем Кэти Дженнингс увела микроавтобус с площади. Лоусону понравилось услышанное, но виду он не подал.
— Ваш человек, разумеется, опытный, хорошо подготовленный, мотивированный офицер. Осмелюсь, однако, предположить, что к данной ситуации он может оказаться неготовым. Факторы стресса чрезвычайно высоки, а мотивация ослаблена вследствие отсутствия регулярного контакта с нами. Нам следует…
— Короче.
— Постараюсь, мистер Лоусон. Ваш агент вступил в своего рода сговор со своим противником, а это и есть классический симптом стокгольмского синдрома. Будущее видится ему не с точки зрения полицейского, а с точки зрения этого самого противника. Жертва, как мы с вами выяснили, становится восприимчивой к потребностям обидчика.
— И вы пришли к такому заключению на основе наблюдения с расстояния в сотню ярдов? Вам это рассказал язык тела? — Лоусон саркастически усмехнулся.
— Да. Агент не может сейчас оставить «объект» — как избитая женщина не может оставить жестокого супруга. Более всего ваш человек боится сейчас утратить единственную позитивную связь. Он отрицает объективную реальность. Все просто.
Шринкс, похоже, боялся его. Посмотрев в зеркало, он увидел на лице девушки выражение с трудом подавляемой злости. Сидевший рядом с ней Дэвис тоже изо всех сил старался не взорваться. Оба определенно ненавидели его. Он расположился позади, места перед ним занимали Багси, Стрелок, Шринкс и багаж. Лоусон вытянул ноги. Автобус катился вниз от площади, удаляясь от уютного старинного городка в сторону однообразных бетонных строений.
— Весьма полезная информация. Хотите, чтобы я упомянул о вас в донесении?
— Я всего лишь пытаюсь делать свою работу, мистер Лоусон. Мы ведь приближаемся к развязке, не так ли? И чем ближе, тем сильнее стресс. В его положении с таким стрессом справиться нелегко.
— В ближайшее время, Шринкс, стресс испытают все, — бодро заметил Лоусон. — Это я вам гарантирую. Струны натянутся до предела, до разрыва, и каждая сыграет свою партию.
Моленков облизал губы. Молчать больше не было сил.
— Где мы сейчас? В чернобыльской зоне?
— Я знаю то же, что и ты.
В этот день им предстояло проехать от Гомеля до Пинска. Один из самых длинных перегонов. По карте выходило примерно триста шестьдесят пять километров. Трассе М13 Яшкин предпочел боковые дороги, уходившие дальше на юг. Та, по которой они ехали сейчас, проходила по узкому мосту через Припять. По обе стороны от дороги лежали невозделанные поля, редкие леса и застывшие, заболоченные озера. От прежних деревень почти не осталось следа. Взрыв ядерного реактора случился через два года после смерти жены Моленкова и за год до смерти его сына.
— Я мало знаю о Чернобыле. Только то, что заражению подверглась зона к северу от станции, что зона отчуждения весьма велика и что радиоактивное заражение продержится еще сотни лет. А…
— А уровень радиации в Чернобыле, который находится южнее, достигает 1,21 миллирентгена, что в сто раз выше естественного фона.
— Оказывается, и ты что-то знаешь.
— Я знаю, что заболеваемость раком щитовидной железы в зоне превышает средний показатель на две тысячи процентов, что врожденные дефекты отмечаются здесь в два с половиной раза чаще, а случаи лейкемии — ровно в два. Здесь выпадали зараженные осадки. Я разговаривал однажды с коллегой из Белоруссии, и он сказал, что российские территории заражению не подверглись, потому что наша авиация распылила специальный реагент, вызвавший преждевременные дожди. Ну, достаточно?
Моленков насупился. В голове его давно бродили самые разные мысли. Дождь хлестал по крыше и стекал струями по стеклу. «Дворники» трудились вовсю. Над дорогой, медленно, сонно махая крыльями, пролетел аист.
— Так вот куда оно дошло, — пробормотал Моленков.
— Что дошло?
— Не притворяйся, будто не понимаешь. Заражение.
— Ну да, дошло.
— А будет ли этому конец? Или оно останется навсегда?
— Смотри в карту.
Моленков тяжело вздохнул. Решение созревало постепенно, но он не знал, как выразить то, к чему пришел. Яшкин, старый друг, сосед, сослуживец, партнер в совместном предприятии, смотрел на дорогу и явно не желал помогать.
— Мы с тобой работали там, где это оружие создается. Мы знаем, что если его когда-либо применят, радиация распространится на куда большие территории, отравит и воздух, и землю. Я прав?
— Нет, не прав. Обе стороны придерживаются стратегии «гарантированного взаимного уничтожения». В таких условиях вопрос о применении ядерного оружия снимается окончательно. Это и есть гарантия от ядерной войны: мы их, они нас. Применить такое оружие равнозначно самоубийству.
Решение пришло. Моленков вдруг понял, что должен сказать и как поступить, и судорожно вздохнул. Мысли снова и снова возвращались к тому, что лежало в багажнике, под брезентом. При желании он мог бы обернуться, протянуть руку и потрогать ее. Мог бы сбросить брезент, взять отвертку, вывернуть шурупы, открыть контейнер и, прикоснувшись к ней, ощутить живое, пульсирующее, жуткое тепло. Ничего этого он, разумеется, не сделал, но по спине все равно прошел холодок.
— Та штука, которую мы везем и собираемся продать, принесет такую же беду.
— Прекрати, Моленков. Ты несешь чушь.
— Она — зло.
— Чего ты хочешь?
— Я не хочу в этом участвовать.
— Мне-то какое дело?
— А ты хочешь?
— Ты слишком поздно спохватился.
— Останови машину.
Яшкин даже не пошевелился. Не потянулся к ключу зажигания или рычагу переключения передач. Не прижал педаль тормоза. «Полонез» все так же бежал по дороге с неизменной скоростью — пятьдесят километров в час.
— Останови! — крикнул Моленков. — Развернись! Мы должны вернуться!
— Хочешь вернуться — ради Бога, — спокойно сказал Яшкин. — Выходи. А я поеду дальше. Один.
— В одиночку ты не сможешь. Сил не хватит.
— Я поеду дальше. С тобой или без тебя.
— Подумай о жене. Давай вернемся вместе.
Рука слетела с руля. Машина дернулась и сбавила ход. Яшкин вдавил педаль тормоза и, наклонившись, распахнул дверцу, потом схватил сумку Моленкова и швырнул ему на колени. Сорвал висевшую на крючке форму и бросил на сумку.
Моленков выбрался из машины и сразу же ступил в лужу. Вода моментально просочилась в ботинки. В лицо ударил дождь. Он посмотрел вправо — лес с одной стороны, озеро с другой. Посмотрел влево — домишко. Но над трубой не вился дымок, и окна зияли пустыми глазницами.
Дверь захлопнулась. Затарахтел мотор. Машина медленно поползла по дороге.
У него не было продуктов. Денег осталось немного. Моленков напомнил себе, что он не преступник, не уголовник и не предатель, что у него есть принципы. И Яшкин никуда не денется — проедет сотню метров, остановится и вернется за ним. Куда им друг без друга. Машина пропала за поворотом. Он подумал о доме, холодном и сыром. Подумал о том, как ляжет в грязную постель, как пойдет утром на рынок и будет выискивать что-нибудь подешевле. Кости, какие-нибудь овощи да скисшее молоко — ничего другого он позволить себе не сможет. Он подумал о железных воротах, стоящих у них часовых и всех тех за ними, кто презирал его, потому что он был замполитом, представителем старого режима. У него не осталось ни родных, ни друзей.
Он шагнул на дорогу и зашагал. Не назад, не к далекому Сарову, от которого его отделяло двенадцать сотен километров. Он пошел за машиной.
И, конечно, «полонез» ждал за поворотом, на обочине. И дверца, когда Моленков подошел, была уже открыта.
Он бросил на заднее сиденье сумку и форму и плюхнулся рядом с Яшкиным.
— Чтоб тебя…
— И тебя тоже.
Они обнялись. Вокруг лежали залитые водой луга и унылые болота, хранившие в себе яд Чернобыля, но Моленков об этом больше не думал.
Позвонил Эдриан. Сообщил, что потерял цель. Дэвис ответил, что они потеряли и цель, и агента. Эдриан признался, что они оба устали. Дэвис добавил, что вся группа держится из последних сил.
Кэти Дженнингс состроила гримасу. Сосед мрачно ухмыльнулся.
Она заметила — с лукавой ноткой, — что держат «объект» под наблюдением, и Дэвис погладил ее по руке, словно эта маленькая победа над профессионалами, пусть и измотанными недосыпанием, была поводом для поздравления. Лоусон промолчал, а Багси вставил, что время упущено и что маячок агенту следовало передать еще раньше. Стрелок сказал, что сделает это при первой же возможности. Шринкс глубокомысленно изрек, что их главный враг — усталость.
Все напряженно наблюдали за целью, когда Кэти Дженнингс услышала за спиной храп и обернулась. Позади нее сидел Лоусон — глаза закрыты, рот приоткрыт. Она ткнула в бок Люка Дэвиса и, чтобы не рассмеяться, прижалась лицом к его плечу.
Дэвис не отреагировал — он смотрел в бинокль.
Лил дождь. Они стояли у ворот.
— Он как ребенок, которому дали новую игрушку, — проворчал Михаил.
Гольдман промолчал. Он наблюдал за Ройвеном Вайсбергом, переходившим от камня к камню, и Джонни Кэрриком, верным, надежным парнем, ставшим вдруг таким чужим и как будто незнакомым.
— А про нас и не вспоминает. Мы теперь — старые игрушки.
Иосиф Гольдман ненавидел весь мир. Звонить жене ему запретили из опасения, что звонок может быть отслежен. И предстоящая сделка, на которую он возлагал столько надежд, постепенно утрачивала былую привлекательность.
— Присматривали за ним, помогали, работали — и вот результат.
— Да еще эта чертова еврейка, его бабка. Хотя бы раз улыбнулась. Мы служили им обоим, а теперь нас и не замечают.
Прислушиваясь к их разговору, Гольдман почувствовал, что вскоре окончательно утратит влияние на этих головорезов.
— Не знаю, как ты, — продолжал Михаил, — а у меня нет желания прислуживать мальчишке, забавляющемуся новой игрушкой. С меня хватит. Сам я там не был, но слышал, что Кипр — неплохое местечко.
А чего больше всего хочет он? Гольдман давно уже мечтал об иной жизни — без обмана, без фальши. О жизни, построенной на легальном бизнесе. Стоя под дождем под голыми деревьями, глядя на висящие косо ворота, он думал о тех людях, с которыми встречался на благотворительных обедах, о родителях, с которыми познакомился на школьных вечерах, о том мире, доступ в который получил благодаря лжи. Он думал, как будет стоять у окна гостиной и, глядя вниз, видеть подкатившие к подъезду полицейские машины.
— Мы все в ловушке. Вы, я. И Джонни Кэррик, кем бы он ни был — новой игрушкой или юной шлюхой, — тоже в западне. А теперь ответьте мне. Ты, Михаил, готов подойти к нему и сказать, что намерен свалить на Кипр? А ты, Виктор? Вот и я тоже. Черт, в этой проклятой стране дождь когда-нибудь кончается?
Они переглянулись, нервно закурили, но остались на месте, ожидая, как было приказано, тех двоих, что медленно, словно черепахи, переходили от камня к камню.
Ройвен шел впереди. Кэррик уже давно заметил, что все надгробья здесь, на старом еврейском кладбище, относительно новые и поставлены вместо других, перевернутых и разбитых. Спустя месяц после вторжения в Ирак и за несколько недель до того, как под колесами его машины взорвалась та злосчастная бомба, он побывал на другом кладбище, в пригороде Басры. Он шел с автоматом наготове в составе небольшого патруля, поглядывая на могильные плиты, уже заросшие травой и вдавившиеся в землю, время от времени останавливаясь и читая стершиеся, едва различимые надписи на полузнакомом языке, которому учили его парни, умершие вдалеке от дома и служившие в полках, распущенных после другой большой войны, в которой все они стали «потерями». Мы будем помнить их… Да, здесь, в Хелме, попытались исправить причиненное когда-то зло, придать хотя бы видимость приличия могилам здешних евреев. Там, на окраине Басры, о кладбище не вспоминал никто, и никто не чтил умерших.
Под ногами мертвые листья…
Они обошли кладбище по кругу и повернули к воротам, где стояли Гольдман, Михаил и Виктор.
— Ты задаешь мало вопросов, Джонни, — сказал Ройвен Вайсберг.
— Когда говоришь, трудно сосредоточиться, сэр, а если не сосредоточишься, то и работу свою не сделаешь.
— Ты не спрашиваешь, во что я тебя втянул.
— Всему свое время, сэр.
— Я пока ничего тебе не показал, Джонни. Но покажу. Покажу, что ведет меня и направляет.
— Да, сэр.
Они подошли к воротам. Михаил и Виктор смотрели на него с ненавистью, но Кэррик не обращал на них внимания, потому что теперь у него был свой, могущественный покровитель.