ВОСЬМОЙ ДЕНЬ ОТДЫХА

Вы будете стоять?

— Я? Буду.

— Скажите, пожалуйста, что я за вами.

Малюсенький старичок буравит Наташу взглядом недобрых блеклых глаз. Буквально расстреливает из-под густых бровей. Он как бы говорит: «Ну куда это годится? Я — пожилой человек, а вот стою. А всякие там финтифлюшки постоять не могут. Почему?» Всем и всегда недовольный старик. Скверный тип. Вполне может заговорить о том, что воевал, о фронте. Это неприятно: те, кто воевал на самом деле, никогда об этом говорить не станут. Тем более в очереди за билетами. Обратными билетами.

Сегодня состоялся неприятный разговор с Андрюшей. Она сказала:

— Можно я спрошу просто так, без всяких намеков?

— Можно. — Он даже не повернулся, великодушно разрешил потревожить себя.

Андрюша лежал и читал очерк на морально-этические темы, как он сказал, толково сработанный. Автор апеллировал к Вольтеру, Руссо, благородным девицам, доктору Споку, кукушечьим семьям. Он призывал загрузить бабушек, не загружая; развязать руки молодым, не развязывая; создать новый морально-этический климат в семье, оставив все по-старому… Андрей спохватился и обиженно, как будто его оторвали от чего-то чрезвычайно важного, заметил:

— Что ты молчишь? Я жду.

— Андрюша! Ты бы хотел детей?

— Просто так спрашиваешь?

— Просто-просто.

Ей стало неловко. Отчего неловко? Ничего дурного она же не говорила. Он привстал:

— Я и отвечу просто: не хочу. Только обойдемся без «почему»! Пожалуйста. Это может завести нас далеко. Посмотри: море, солнце, горы — красота! Разве этого мало? — Он говорил и не верил. Может, шутил? Непохоже. Неужели он способен на такое? Говорил он. Значит, способен.

Вот, Наталья. Дались тебе эти дети. Испортила настроение. У него было отличное южное настроение. Дети еще когда будут, если будут. А настроение, оно вот, его потрогать можно. Настроение — это сейчас. О сейчас надо больше думать. Что-то уж очень много начали думать о потом.

— Ты чего? Обиделась? Ну, не надо. Я же тебя обожаю. Понимаешь, о-бо-жаю!

— Не нужно меня обожать. — Она подсела к нему, взяла за руку.

«Неужели слезы? Как хорошо отдыхать одному. Сколько раз говорил себе. Сколько раз! Хочешь — спи. Хочешь — пей. Хочешь — купайся. Хочешь — кури. Хочешь — вообще ничего можешь не хотеть. Хорошая? Да. Красивая? Да. Неглупая? Да. (Умная — скорее, недостаток.) Преданная? В рамках отведенного времени — похоже, что да. Ну, чего еще надо? Чего? В самом деле, чего?» — попробовал представить он, и так и не придумал ничего путного.

— Не нужно меня обожать. Обожают фокстерьеров, пуделей, сиамских котов, Демиса Русоса, сливки в шоколаде, грибы в сметане, крабов под майонезом… Относись ко мне хорошо. Я же не говорю: люби меня безумно…

— Тем более что безнадежно уже не получится, — ввернул Лихов.

Наташа шлепнула его по спине. Обняла, поцеловала. Губы у нее были влажные и горячие, как у маленьких детей с температурой под сорок.

День пошел суматошно. Хлопоты с билетами. Потом сорвалась пансионатская экскурсия, на которую они тоже записались. Стихийно возник митинг. Оставшиеся без мероприятия путевочники клеймили культурника позором. Особенно отличился тот маленький седенький, со злющими глазами — из очереди за билетами. Культурник стоял белый как полотно. Когда старичок обвинил его чуть ли не в пособничестве мировому империализму, культурник опустился на стул, облизнул губы и тихо-тихо проговорил:

— Ну знаете, такого я от вас не ожидал. Я двадцать пять лет вожу товарищей отдыхающих в пещеры, и еще никто ни разу меня не заподозрил в этом самом. То есть в том, что вы говорите.

На стуле висел его пиджак с очень широкими лацканами, которые скрывали несколько орденских планок, оставляя лишь разноцветные концы.

Потом Лихов играл на биллиарде. Играл плохо. Его. раздражало, как партнер деловито тер кий перед каждым ударом и фальцетом приговаривал: «Сейчас мы уговорим голубчика. Уговорим, будьте покойны». И действительно уговаривал. Шары сыпались в лузы, как горох.

Оставляя поле брани, Лихов даже не взглянул на результат сражения. Восемь — два! На что же смотреть! Наташа всю игру простояла рядом со столом. «Наверное, жалеет меня?» — размышлял Лихов. Ему было приятно и неприятно одновременно.

На скамеечках, мимо которых они шли к себе из пансионатской биллиардной, сидели двое мужчин: один лысый с птичьим носом в синем тренировочном костюме с эмблемой «Динамо», у другого глаза навыкате, огромный кадык и пожелтевшие от табака усы.

— Что в мире творится, Мих Михалыч! Что творится! Кто сжигает себя, кто голодает до смерти, кто самолеты угоняет. Жуть, — сказал лысый в тренировочном.

Мих Михалыч покрутил ус, вынул свернутую газету из-за пояса, постучал ею по колену и ответил:

— Жуть! И то сказать. Чистейшей воды жуть. Вот, прочел вчера. Газета пишет, а газета врать не будет.

Мих Михалыч сделал такое лицо, что Лихов невольно остановился.

— Что делают, сукины дети! Что делают! Дима, ты посмотри, — он ткнул лысого в бок.

— Кто делает? — спросил Дима, не заслуживший даже отчества.

— Я ж сказал — сукины дети! Придумали новый способ убийства, Дима. Называется чалеко.

— Что чалеко?

Подходила Димина очередь играть, и он уже весь по уши в свояках, дуплетах, мазаных…

— Чалеко! Способ убийства. Сначала человеку отрубают кисти рук. Потом руки, обе руки до плеч. Потом и голову отрубают мачете — огромным тесаком. Наносят два удара буквой V, слева и справа от шеи. Все, Дима!

Наташа тянет Лихова за рукав. Они выходят. За дверью Наташа тихо спрашивает:

— Это правда? Правду говорил пучеглазый?

Лихов смотрит на нее внимательно, как будто впервые. Ему казалось, такие вещи ей не интересны. Вот кончики воротничков, каблуки, супружеские отношения Лино Вентура — сколько угодно.

— Тебе интересно? С каких пор?

Он видит перед собой не красивую молодую женщину, а серьезного, озабоченного, чем-то обескураженного собеседника. Наташа спокойна и искренна, так кажется Лихову.

— С тех пор как ты начал рассказывать про события в Р октауне, про Элеонору, про тех, кого загоняют в угол…

— Почему? Какая связь? — Он недоволен собой: устроил экзамен. ' ''

«Чего его разбирает? С какой стати? До чего противны иногда мужчины. Особенно, когда уверены, что нравятся».

— Ты же сам сказал: все связаны, всюду, все и все. Я правильно поняла?

J — Правильно, — соглашается он.

В этот момент ему становится ясно: у них уже общее прошлое, общие взгляды, они на многое смотрят одинаково. Приглашая ее поехать, он не рассчитывал, что так случится. Даже опасался такого исхода. Как, впрочем, и отчуждения. То есть любого мыслимого завершения их романа — и положительного, и отрицательного.

Зато после биллиарда он выиграл. В пинг-понг! (По дороге обнаружился свободный столик, а Андрей жаждал реванша.) Лихов не любил, когда пинг-понг его студенческих лет называли теннисом, застенчиво опуская якобы принижающее его слово «настольный». С ним играла совсем молоденькая девушка, длинноногая, с неразвитой грудью и густо намазанными глазами, которые не только не делали ее взрослее, а, наоборот, не оставляли ни малейших сомнений в том, что она очень юна. Она смотрела на Лихова с нескрываемым восторгом. Еще бы? Седые виски, руки с вспухшими венами, которые, как дельта мощной реки, ветвились на кистях. Морщинки — следы былых разочарований, чуть опущенные в иронической усмешке уголки губ, и, главное, неотступно следующая за ним по пятам красивая женщина. Женщина так преданно смотрела на Лихова, что молоденькое создание пропускало даже те мячи, парировать которые не составило бы никакого труда.

Лихов выиграл два раза, положил ракетку на стол, поклонился и сказал:

— Спасибо за доставленное удовольствие. Вы — прекрасный партнер.

— Неужели? — вырвалось у нее. Она, вспыхнула и растерянно добавила: — Большое спасибо!

После победы, хотя и нетрудной, Андрей предложил пройтись. Они гуляли по аллее, густо усыпанной сухими сосновыми иголками. Справа тянулся пляж, слева кусты туи. Прошло полчаса: игра в пинг-понг казалась далеким прошлым. Вдруг Наташа со странной интонацией заметила:

— Видишь! Тебе еще большое спасибо говорят. Молоденькие девочки…

— Вижу…

Лихов шел и думал: «Что ни говори, а чертовски приятно, когда тебя ревнуют. Казалось бы, проявление низменных страстей и как там еще все это называют. А вот ведь как получается. Беда с этими низменными страстями».

На аллею выскочил лохматый фокстерьер с квадратной мордой и тремя медалями — двумя золотыми и одной серебряной— на ошейнике. Лихов остановился, посмотрел на собачонку.

— Таких фоксов, по-твоему, обожают?

— Таких тоже…

Странные вещи происходят с собаками. Один приятель рассказал Лихову: завел себе пуделя и пробил ему медаль — то ли по блату, то ли за деньги, сейчас это неважно, — одним словом, пудель этот стал чрезвычайно уважаемой личностью среди пуделиного народа. «И вот, — огорчался приятель, — представляешь, моему пуделю, если он кого-нибудь покроет, платят сорок пять рублей. А мне?.. И трояка никто не даст. А я, между прочим, доктор наук. Вот и пойми, что к чему на этом свете».

Наташа присела, взяла морду фокса в ладони и указательным пальцем дотронулась до влажного холодного носа.

— Осторожнее! Он у нас серьезный парень. Может и тяпнуть!

На аллею вышел дородный мужчина в темных очках, с лицом, побитым оспой, живот у него начинался прямо от шеи. Наташа поднялась, виновато улыбнулась хозяину собаки. Фокс стал тереться о ее ноги. Лихов не останавливался

и оказался на несколько метров впереди. Мужчина в темных очках воровато посмотрел в его сторону, потом на собаку в ногах у Наташи и тихо-тихо сказал:

— Как бы я хотел оказаться на месте моего пса!

«Это нетрудно устроить», — с холодной яростью рассудил Лихов: слух у него был тонким. Он круто развернулся на месте. Наташа уже бежала к нему. «Скажет или нет? — думал он. — Наверное, нет. Мораль служанки Лиззи Шо. Та чистосердечно призналась: если бы кто-то ее изнасиловал, никогда и никому бы не сказала. Но Лиззи окружают вздорные, совсем чужие и недоброжелательные люди. Я-то Наталье свой человек, близкий. Почему бы не сказать?» Он не выдержал:

— Синька! Ты мне доверяешь?

Он называл ее Синькой по фамилии Синельникова, называл, когда злился или когда она вызывала у него чувство всепоглощающей, даже чуть сентиментальной симпатии.

— С чего вдруг сомнения?

— Да так, — Лихов поддал ногой мягкую продолговатую шишку, — да так…

Приближалась сосна. Одинокая, с облупленным стволом и малюсенькой чахлой кроной, вознесенной на самую верхушку. Обычно они доходили до этого места и поворачивали назад. Сосна была выше всех и стояла на отшибе, выделяясь среди других и не боясь выделяться.

Лихов остановился и прочел какое-то четверостишие по-немецки.

— Знаешь, что это? — Он оперся о ствол, привлек спутницу к себе.

— Не-а. — Она смотрела ему в глаза. Шумели сосны, ветер гонял по пляжу какие-то бумажки, в воздухе пахло солнцем…

— Знаменитое стихотворение Гейне «Сосна и пальма». Смысл его в том, понимаешь, что отчуждение двоих…

Он оборвал фразу на полуслове. Ну кто же объясняет смысл стиха?

— Андрюш! Андрюш! Помнишь, Элеонора включила радио, передавали про собаку англичанина Джона Грея, которая четырнадцать лет ходила к нему на могилу? Помнишь?

Лихов кивнул.

— Тоже был терьер?

— Тоже. — Он внимательно слушал.

— Неужели собака вот этого, с рябым лицом, ходила бы на его могилу четырнадцать лет?

За время их отдыха Лихов еще никогда не испытывал к ней, такой признательности.

— Не ходила бы. Точно знаю!

— Совершенно точно?

Совершенно.

Наташа запрокинула голову. Высоко в небе плыли маленькие рваные облака, искрилось море, жаркое полуденное марево дрожало меж стволов.

— Мне никогда еще не было так хорошо. Мой первый настоящий взрослый отдых, моя первая… — Она опустила голову, ткнула его указательным пальцем в живот и продолжила, вернее, закончила по-другому: — Моя первая поездка на собственные деньги.

Но все, что она хотела сказать, было сказано, и оба это сознавали.

Они возвращались, перебрасываясь ничего не значащими словами: песок в туфле, скоро обед, жарко, кажется, лопнула бретелька, першит в горле, не сохнут полотенца, что делать вечером…

Перед стеклянной дверью пансионата на скамье — красивом деревянном сооружении с искусной резьбой и листами красноватого металла, пригнанного к тщательно обструганным плоскостям клепками, — сидела Жанна и с тоской смотрела им вслед. Жанна, в сущности, несчастная женщина. Хотела забыться в пране, маниловских мечтах, в треске сплетен и слухов… Жанна отдала бы все на свете, чтобы с кем-то вдвоем молча гулять по аллее, усыпанной иголками, доходить до одинокой сосны и поворачивать назад. Чего для этого не хватало? Аллея была, была одинокая сосна и сосновые иголки, не с кем было только идти. Не с кем! Для Жанны самое страшное представало не в виде болезни или старости, не отсутствием денег или невозможностью получить квартиру, не как служебные неприятности… Для Жанны «самое страшное» и «не с кем» были синонимами.

Они поднялись в свою угловую комнату-квартирку, и тут Дихав сказал такое, чего Наташа от него никак не ожидала:

— Возьмем Жанну вечером в бар? Пусть посидит с нами. Мне она не мешает. Совсем не мешает.

Загрузка...