О СОБЫТИЯХ 19 ИЮЛЯ 1980 ГОДА

Барнс ехал домой и ни о чем не думал. Голова была пуста. Ощущение такое, как после неосторожной выпивки на следующий день, во второй его половине: жестокие симптомы похмелья прошли, ничего не болит; кажется, что и тело, и голова тебе не принадлежат; усталость в каждой клеточке, она проникает в самые потаенные уголки, струится по капиллярам вместе с кровью, по лимфатическим протокам вместе с лимфой, заползает в мозг, покрывая его ряской; вялые мысли, едва родившись, но не оформившись, тут же гибнут, вязнут в болоте усталости, иногда предпринимают попытку вырваться из плена и, потерпев поражение, исчезают в глубине, оставляя на поверхности лишь пузыри, пустые пузыри, от которых бесполезно чего-либо ждать.

Раздался вой сирены. Барнс посмотрел в зеркальце заднего вида. Вспарывая ночь четырьмя мощными фарами, к нему на огромной скорости приближалась полицейская машина. Она объехала Барнса слева, резко затормозила, преграждая путь, и остановилась. Из нее вышли двое. «Так быстро? — мелькнуло у Барнса. — Так быстро! Даже не верится». Он вцепился в руль ж с досадой подумал: «Встреть как полагается!» Как же. Поздно».

Высокий мужчина в голубой форменной рубашке с короткими рукавами подошел, нагнулся и, не выпуская изо рта сигареты, произнес:

— У вас не горят задние поворотные огни!

Барнс тупо слушал. «Какие огни? О чем это он? Или такое невинное начало? Перед тем как… Понятно: чтобы я не дергался зря. Усыпляют бдительность обычной дорожной болтовней…»

— Вы слышите меня? У вас не включены задние огни.

’ — Слышу, — ответил Барнс и не узнал своего голоса.

— Обязательно исправьте!

— Хорошо. — Барнс разжал руки, сжимающие баранку. — Это все?

— Что все? — не понял полицейский.

— Это все, что вы хотели сказать?

Полицейский странно посмотрел на доктора Барнса и ничего не ответил. Он повернулся и пошел к товарищу, что стоял в отдалении.

— Пьян, свинья, в дым. — Полицейский кивнул в сторону машины Барнса. — Но держится — не подкопаешься. Не хочется возиться. Черт с ним. Доедет.

Оба стрельнули дверьми, и их черно-белая машица умчалась вперед, расчерчивая клубившийся впереди мрак красным пунктиром габаритных огней.

Барнс ехал домой не быстрее, чем на почтовом дилижансе: медленно-медленно. Еще подъезжая, он заметил в одном

из окон своего дома свет. «Вот оно! От этого уже никуда не денешься». Он хотел было развернуть машину, как вдруг вспомнил: он сам не выключил свет впопыхах, когда поехал по вечернему вызову Лиззи Шо. «Никогда не считал себя трусом. Что со мной творится? Надо взять себя в руки. Харт не мог ошибиться. Это так. Но, может, они передумали, может, Харт не учел чего-либо, может…»

Он оставил машину на участке, проверил, заперты ли дверцы. Потом вдруг решил отвести машину в гараж. Обычно он бросал ее перед домом или на участке. Когда машины не видно, со стороны могут решить, что хозяина Нет дома. Это давало преимущества. Первое: подумав так, они отложат дело до следующего раза. Второе: решив, что хозяина нет дома, они захотят проникнуть в дом, не рассчитывая на сопротивление, — тут он и встретит их как полагается. Уже сев в любимое кресло у камина, Барнс подумал: «Идиот! Машину надо было поставить у заднего выезда с участка. В случае чего, может быть, удалось бы воспользоваться ею». Участок большой, темный. Он быстрее своих преследователей сможет добежать до машины.

Он нехотя поднялся, вышел в халате во двор. Долго возился с замком, наконец открыл гараж. Отогнал машину. Барнс возвращался домой по совершенно темному участку. Трава была мягкой и влажной. Что-то зашуршало в кустах, и маленькая черная тень мелькнула в призрачном свете на мгновение проглянувшей из облаков луны. Снова стало темно. Весь в испарине, он вошел в дом, плотно затворил входную дверь и пожалел, что не купил какой-то сверхсовершенный замок, который предложил ему несколько недель назад разбитной рыжеусый коммивояжер. «Что-то меня развезло! — решил Барнс. — Разве поможет замок? Чушь! Ничто не поможет. Если только сам себе не помогу. Да и то, скорее, утешительная помощь, чем подлинная».

Последние годы — последними он считал все после сорока — Барнс спал плохо. Подолгу ворочался в постели, и даже когда не имел ни малейших оснований для волнений, и тогда по ночам в голову лезли скверные мысли. Он, например, считал, что прожил жизнь совершенно бессмысленно, и завидовал людям, которые оставили после себя какой-нибудь след: несколько полотен, симфонию, книгу или фундаментальное открытие… Что оставит он? Окровавленные тампоны, зажимы, никелированные крючки… А люди, которых он спас? Их могли спасти и другие, так же, как и Барнс. А вот симфония была бы только его. Пусть не самая лучшая.

но неповторимая — только его! Пройдут десятки лет. Кто-нибудь возьмет испещренные нотными знаками листы, сядет к роялю, и польется музыка. Его музыка. На играющего нахлынут воспоминания о несвершившемся. Легкая дрожь пробежит по телу, когда, взяв последний аккорд, он откинется назад, свободно опустив руки. Он перевернет несколько страниц партитуры и на титульном листе прочтет: «Третья симфония Барнса» — и чуть ниже: «Посвящается тем, кто ушел со мной на войну и не вернулся».. Третья симфония Барнса! Прекрасно звучит, перечеркивает бессмысленность жизни. Третья симфония Барнса! Интересно, каким он был, этот Барнс, человек, в голове которого роились необыкновенные звуки. Кого он любил? Кто любил его? Страдал ли он? Он творил потому, что страдал? Почему женщина, которой он был так предан, отвернулась от него? Она не любила музыку? Или не любила Барнса? Или вообще неспособна была любить? Бог с ней, но Барнс жил и писал чудесную музыку. Он до конца дней не мог. понять, почему на бессмысленной войне бессмысленно гибли люди, которые могли бы писать музыку и слушать музыку, любить и быть любимыми, бросать и становиться отверженными.

Так часто размышлял Барнс по ночам. «Неужели меня не станет? — спрашивал он себя и с горькой усмешкой отвечал: — Профессиональному ли врачу этого не знать. Не станет! И не потому, что подошел к естественному пределу. Нет. По другой причине: мое существование ломает планы людей, которые живут, десятилетиями пребывая в твердой уверенности, что их планы никто ломать не должен. Ни за что! Ни при каких обстоятельствах! А коли это так, когда над их планами нависает угроза, ее устраняют, не испытывая ни малейших колебаний. Так делал я сам, вырезая опухоль. Я же не думал, что опухоль — тоже живые клетки, обрекаемые на умирание моим скальпелем».

Барнс еще долго ворочался, потом поднялся, нащупал тапочки. В спальной стоял старинный секретер с инкрустациями деревом. Дворянский пикник: дамы в кринолинах, мужчины в расшитых камзолах. Оленья охота: егеря с трубами, своры псов, сиятельные стрелки. Королевский выезд: карета на высоких рессорах с лилиями на дверцах, запряженные цугом лошади с плюмажами, кучер в высоких сапогах с колесиками шпор…

На одном из ящичков секретера была изображена дуэль, ее завершающая сцена. Выставив вперед правое колено, в стремительном выпаде человек с орлиным носом пронзает

шпагой противника. Несчастный уже преклонил колени, но еще не упал. Он еще не умер, но уже не жив. «Как я, точно так же, как я». Барнс повернул маленький ключик и потянул ящик на себя. В этом ящике он хранил личное оружие — два пистолета, один из которых достался еще от отца: маленький двуствольный «деррингер», напоминавший скорее игрушку, чем орудие смерти. Он вряд ли помог бы спасению Барнса. Доктор просунул руку в глубь ящика и вытащил нечто, в сравнении с чем «деррингер» казался не просто игрушкой, а, скорее, забавой из марципанов. Это был «SIC» двести десять, калибра девять миллиметров. Пистолет-чудовище.

Ближе к утру пошел дождь. Когда стало светать, Барнс поднялся. Он стоял с пистолетом в руке, всматриваясь в сплошную серую пелену. В ямках на участке бурлила вода. Стволы деревьев рядом с окном и листва блестели, как свежевымытый автомобиль. Дождь внезапно прекратился. От земли повалил пар. На цветах, подаренных Розалин Лоу, сверкали россыпи дождевых капель. Показалось солнце. Его огненный шар стремительно поднимался от земли, пронзая лучами хаос ветвей — засохших сучьев и молодых побегов.

«Красиво. Как красиво». Барнс отложил пистолет в сторону.

Неправильно он прожил жизнь. Надо было каждый день вставать в пять утра, подходить к окну, а еще лучше вылезать из сумрачного дома и смотреть, смотреть на красоту, вбирая ее, как воздух. Красота природы. А красота человеческих отношений? Тоже чего-то стоит. Харт! Старина Харт предупредил его, предупредил с немалым риском для себя. Правда, предупреждение это ничего не дает. Неважно. Он думал, нервничал, искал выход, хотел непременно облегчить участь Барнса, Барнса, который никогда не принимал Харта всерьез, считал малообразованным, дурно воспитанным, эгоистичным, ограниченным в своих желаниях человеком.

Они попали в ужасный переплет с самого начала их взро — лой жизни. Все поломала война. Если бы не она! Как сложились бы их судьбы? О чем говорили они, лежа на траве аэродрома, еще не зная, что первая А-бомба уже взорвалась на испытательном полигоне в штате Нью-Мексико? Кстати, операция называлась «Троица» — Экие богобоязненные свиньи! — и их тоже было трое. Черт возьми, ведь это случилось шестнадцатого июля, ровно тридцать пять лет назад. Может быть, справедливо, что он уйдет из жизни в том же месяце? Кто-то должен отвечать. Почему бы не он? Погибнуть в юбилей свинства. В юбилей трагедии. Символично. Трагедии не для него одного…

Харт хотел семью, кучу детей, и чтобы все девочки, и все блондинки. Харт прожил всю жизнь один. Куда он дел тепло, с которым начал жизнь, на кого излил? О чем он думает по вечерам, уставившись в мерцающий экран, после стрельбы и пинты ледяного пива? Может быть, Харт тоже хотел бы смотреть на утренние деревья в пелене дождя? Может быть.

Сол хотел денег ж не скрывал этого. «Без денег ничего не выйдет, ребята, я слишком люблю своего несуществующего малыша, я слишком люблю свою еще не найденную жену, чтобы представить: моя семья будет без денег». Что теперь? Жена, которую нашел и любил Сол, давно потеряна. Он так хотел малыша — получилась малышка. Дочь! Что дочь? Песчинка со склона горы под названием Неудавшиеся женские жизни. Деньги? Их нет. Есть старость, болезни, смутно различимый впереди финиш.

Барнс хотел стать настоящим ученым. Не вышло. Вместо этого кромсал тела: делал резекции желудков, удалял аппендиксы и желчные пузыри, откачивал кровь из плевры, иногда брался и за косметические операции, старательно обходя лицевой нерв и потом накладывая шов Донатти.

Ничего не вышло. Ни у кого из них. Еще неизвестно, кому больше не повезло: Барнсу, который скоро приведет в порядок все свои дела, или его друзьям — Харту и Розенталю.

Утреннее время летело быстро. В восемь зазвонил телефон. Незнакомый женский голос был слышен как будто из соседней комнаты:

— Вы еще помните меня, доктор Барнс?

«Неужели у них такие идиотские методы? — изумился Барнс. — Шуточки распущенных старшеклассниц…»

— Не узнаете, — объяснил его заминку голос. — Миссис Уайтлоу, помните такую?

— О! Миссис Уайтлоу! — Барнс искренне обрадовался.

Эта женщина была из жизни до записки со словами «Час пробил». Теперь уже, в отличие от прежнего, Барнс делилсвою жизнь на два периода: до записки и после.

— Конечно, заезжайте! Что мне делать особенного? Нет, обычные дела. Для вас всегда найду время.

«Зачем она приедет? Что-нибудь спросить. Я не испытываю никакого зла к ней. Странно! Мои несчастья начались с ее расследования. Глупости, при чем здесь она? Мои несчастья начались, когда ее еще и в мыслях у родителей не было. Пускай спрашивает, если надо. Какая разница. Буду просто смотреть на нее и получать удовольствие, как от деревьев и цветов в каплях дождя. — Барнс усмехнулся. — Совсем забыл: я мужчина. Пока еще. Наслаждаться, как цветами? Почему? Разве я не могу заинтересовать ее? Конечно, я не молод. Часто трудно понять, почему женщина отдает предпочтение одному, не удостаивая ни малейшим вниманием другого. Я нравлюсь интеллигентным женщинам. Они видят во мне нечто, чего я сам не вижу. Бог с ними. Если они видят, я могу только радоваться за них. Может быть, налить вина и сказать: «Вы не поверите, миссис Уайтлоу, — а тем не менее, я абсолютно искренен, — жить мне осталось не более двух-трех дней. Понимаю, мое предложение прозвучит необычно, но согласитесь, и я оказался в необычных обстоятельствах. Мне нечего терять, осталось так мало времени, что я могу предложить вам руку и сердце. Именно так. Я никогда бы не позволил себе домогаться вас. Ни в коем случае. Я не беден, я одинок. Кому все достанется? Почему бы не жене? Законной жене! Первая брачная ночь будет, вполне вероятно, последней моей ночью. Ну, что? Принимаете предложение?*

Барнс даже взмок от внезапно возникшей решимости. Он расставил кресла, посмотрел, есть ли в холодильнике что-нибудь подходящее к изысканным винам, и, удовлетворенный результатами осмотра, пошел в ванную, встал под душ—

Он растерся жестким полотенцем, взглянул в зеркало на красное пятно, потом опустил взгляд на точно такое же пятно на бедре. В который раз подумал: «Лучше бы оба пятна были на бедре». Всю жизнь ему портил кровь этот незначительный дефект. Какая чушь! Только теперь стало ясно, какая чушь.

Барнс облачился в привезенный из Италии костюм, повязал галстук, стоя напротив зеркала, потрогал пятно и все это время размышлял: «Насчет предложения миссис Уайтлоу — шутка? Или сделать на самом деле? Неужели сейчас, за считанные часы до… до решения всех моих проблем, я способен испытывать чувство стеснения? Способен. Вот что удивительно. Условности. Кажется иногда: жизнь человека кончится, а условности, которым он придавал такое большое значение, продолжат существование сами по себе, невзирая на кончину владельца.

Элеонору он истрепал у входа. Она была бледнее обычного, и поэтому помада па губах казалась несколько ярче, — Боже! — рассмеялась опа, — Вы так элегантны сегодня. Уж не собираетесь ли вы сделать предложение какой-нибудь счастливице?

Элеонора знала, что Барнс холост, знала, что такие люди никогда но женятся. Но она по подозревала, сколь убийственен для хозяина ео обычный светский комплимент. Пет, Барнс по считал обязательным для миссис Уайтлоу быть оригинальной в выражении каждой мысли, пришедшей ей в голову. Однако банальная фраза, которой гостья откликнулась па его тщательную подготовку к тому, что должно было, как он надеялся, кратковременно связать их, показалось ему оружием, выставленным против него в качестве самозащиты.

Сердце Барнса дрогнуло. Он быстро взял себя в руки и мысленно утешил: «Все равно никакого предложения я бы не сделал. Буду смотреть па пее, слушать, что-то отвечать и думать: как хорошо, что опа появилась. Спасибо, господи. Этого же могло нс случиться. И лица, которые мне пришлось бы увидеть в последний день, были бы всего лишь рожами наемных убийц. Как много останется после моего ухода: деревья, Харт, миссис Уайтлоу, цветы, море, Дэвид Лоу (если немного переживет меня, хотя вряд ли), всегда изнывающая от желаний старушка Розалии. Вот кому надо было сделать предложение».

Интересно, знал ли Дэвид о его романе с матерью? Нет. Не знал. Не мог же он держать в голове чудовищное количество фактов, так или иначе связанных с бурной жизнью мамаши. Как много останется после него: море и птицы, полицейские па тихих улицах и шепот пересудов, похоронное бюро, в котором уже не видно возмутительно смазливой физиономии Марио Лиджо… Да мало ли о чем можно сейчас вспомнить. Зачем? Его не будет! Значит, останется не его море, не его цветы, не его Харт. Какое-то, пусть отдаленное, отношение к нему будет иметь только похоронное бюро. Хорошо, что Лиджо сбежал. Хорошо, что не он будет впихивать гроб с Барнсом в катафалк. Ему неприятно думать о руках Марио Лиджо, державших в объятиях Розалии, которую когда-то сжимали руки Барнса. Руки хирурга из красивой легенды: его пальцы как будто видят. «Какие руки», — говорила Розалин тысячу лет назад и тяжело вздыхала.

— Что-то случилось? Вы странный сегодня.

Барнс обнял Элеонору за талию, подвел к окну и сказал: — Посмотрите, какая красота. Мы часто не замечаем

этого. Непозволительно часто. Прошу вас, как можно чаще смотрите вокруг себя, иначе когда-нибудь пожалеете.

— Я недавно была на морс и удивлялась — неземная благодать.

«Странно он ведет себя. Маскарад со строгим костюмом а ля ривьора рано утром в собственном доме. Проявилась неведомая — или незамеченная раньше? — одухотворенность. Лицо осунулось, заострилось, еще подчеркнув благородство черт». Барнс молчал. Он смотрел на цветы и деревья так пристально, будто видел впервые или подозревал, что они могут внезапно исчезнуть навсегда.

«Опа постареет и умрет. Как цветок, один их тех, что подарила Розалин. Чудовищная несправедливость. Сначала создать такую прекрасную женщину, потом уничтожить ее, предварительно обезобразив, высушив кожу, испещрив тело и лицо тысячами морщин».

— Я, собственно, заехала задать всего один вопрос, — .нарушила молчание миссис Уайтлоу.

— Всего один? Жаль! — Барнс удивился, что не утратил еще способности шутить. «Впрочем, ничего удивительного. Даже самые краткие миги жизни бесценны».

Один ученый рассказывал ему па отдыхе: «Видите ли, меня заинтересовало, что люди, обреченные на смерть, па казнь, за редким исключением, не оказывают сопротивления мучителям. Они идут к виселице, к плахе, к стенке и спокойно принимают смерть. Они же могли попробовать хоть что-то предпринять: выбить оружие из рук конвоиров, ударить их, попытаться бежать. Нет, они идут, как будто согласившись с приговором. Потом я объездил весь мир и разговаривал со многими людьми, приговоренными к смертной казни и, по той или иной причине, избежавшими ее в последние секунды. Я задавал всего один вопрос (вот почему Барнс вспомнил об этом, Элеонора тоже хочет задать всего один вопрос): «Почему вы не оказали никакого сопротивления? Терять вам было печего! А шансы спасти себя, пусть и невелики, все же какие-то были, хоть самые незначительные!» В один голос, не сговариваясь, в разных странах и на разных континентах мне отвечали: «Поймите, когда вас ведут на эшафот, когда остались считанные минуты вашей жизни, стремительно изменяется масштаб времени. И вам становится так же важно прожить двадцать секунд, как двадцать лет; вам становится так же важно сделать двадцать шагов, как познать самую прекрасную женщину мира; вам становится

так же важпо сделать двадцать глотков воздуха, как выпить море человеческих наслаждений». Теперь вы понимаете, Варис, почему так мало людей идет на риск потерять последние секунды жизни?»

— Так можно? — повторила Элеонора. — Всего одни вопрос.

— Конечно, — кивнул Барнс и подумал, каким же будет последний вопрос, который задаст ему женщина в этой жизни.

— Прошу только об одном, дайте слово — вы скажете правду.

Барнс подумал: в его положении он не стал бы лгать, даже не проси она об этом, а теперь ответит на любой вопрос, ответит только правду, как на страшном суде. Он кивнул и приготовился слушать.

— Мистер Барнс, — она смотрела прямо в глаза, — у вас была когда-то другая фамилия?

— Уиллер.

Он ответил сразу, не раздумывая. Миссис Уайтлоу подошла к нему, привстала на цыпочки — Барнс был высок — о поцеловала. Он быстро отвернулся к окну: то ли опять захотел посмотреть на цветы, то ли…

Конечно, миссис Уайтлоу могла бы сказать что-либо вроде: «Всего хорошего, я так вам признательна»; или: «Я никогда не забуду вашей доброты»… Она была достаточно умна, чтобы понять: есть ситуации, в которых лучшие слова — молчание.

Когда Барнс отвернулся от окна, миссис Уайтлоу в комнате уже не было.

«Конечно, мать узнает обо всем в последнюю очередь. Кому она нужна, мать? Не сынишке же с сединой на висках! Сбежал из больницы! Мальчик?! Где-то пропадал до вечера, потом исчез на сутки. Теперь, по прошествии бог знает скольких дней, звонит, чтобы я приехала! Я приеду. Конечно, приеду, потому что мое положение не менее ужасно, чем его: брошена на растерзание одиночеству, брошена не только любовниками (которые были совсем недешевы) — от них и ждать ничего иного не приходится, — но и собственным сыном. Ему, видите ли, не нравится, как я живу. Мне тоже не нравятся его увлечения — и женщинами, и охотой, и тем, на что тратится состояние. Виданное ли дело, чтобы миллионер принимал у себя в доме людей, каждая вторая фраза в устах которых начинается со слова «справедливость»? Легко быть либералом, когда у тебя столько денег на счету, что ты и сам не знаешь, сколько их. Но это же я постаралась, чтобы у тебя было столько денег, а не эти твои дружки из всяких комитетов, которые, наверное, окуривают тебя фимиамом благодарности: «Мистер Лоу, такие, как вы, гордость нации, вы — человек будущего!» И черт его знает, какие еще придумывают слова, когда надо урвать денег для своих делишек!»

Розалин Лоу находилась в точке квартиры, которая удостаивалась ее посещения чаще других. Она стояла в метре от огромного зеркала-псише. В зеркале отражалась немолодая женщина со следами былой привлекательности и без следов явного увядания. «Меня никто не любит. Почему? Потому, что я всю жизнь жила для себя? Какая чепуха! Хотела бы я хоть раз в жизни взглянуть на того, кто живет для других. Кто же в это поверит в здравом рассудке? Кто? Только дурочки со школьной скамьи, у которых в голове мешанина из обрывков античных поэм, псалмов, рассчитанных на выжимание слез, и любовных эпизодов из готических романов для слабоумных. Не помню, чтобы мужчины обхаживали меня из-за того, что я на каждом углу кричала: обожаю ближних, не тронь слабого, пощади поверженного, пойми отринутого… Ничего подобного. Они сходили с ума, потому что видели: я могу переступить через условности, пренебречь моралью и общепринятыми нормами поведения. Они понимали: для меня важнее всего мои желания, а не то, что скажет мистер Смит своей придурковатой жене, когда они увидят меня в течение недели с пятым обожателем».

Розалин Лоу опустила вуаль шляпки на лицо. Она знала, вуаль делает ее лицо скорбным, но не скрывает морщины на шее. И то, и другое никак не могло повредить при встрече с сыном.

Ехала Розалин Лоу быстро. Машина была новая. Дорога в прекрасном состоянии. Жил Дэвид Лоу не более чем в двух милях от матери. На звук машины миссис Лоу вышла Лиззи Шо. Розалин сухо поздоровалась.

«Ну что, мышка, овдовели мы с тобой? Тебе в двадцать легче решить свои проблемы, чем мне… скажем, в сорок йять. А уж если бы ты догадывалась, сколько мне на самом деле, голова пошла бы кругом. Плохо ты меня знаешь, если думаешь, что я их не решу. Интересно, когда он шел к твоей кровати, он тоже сообщал о своем скверном самочувствии или начинал срывать предметы твоего скромного туалета

молча и пыхтя, как паровозы моей молодости? — Она в нерешительности остановилась перед дверью, — Сыночек мог бы выйти встретить мать. Ах, простите, он неважно себя чувствует. Шляться целыми сутками не так обременительно для здоровья, как встретить мать. Разве это по-человечески? Во-первых, я мать, давшая тебе жизнь. Во-вторых, женщина, которая позаботилась, чтобы ты не родился нищим. Наконец, в-третьих, я никогда не лезла в твою частную жизнь. Верхом моего вмешательства была рекомендация одеваться теплее. Эта рекомендация, сформулированная, когда тебе было десять лет, так и не претерпела существенных изменений за прошедшие тридцать лет. Так можно было меня встретить или нет?»

Розалин поднялась по лестнице, указательным пальцем проверила, хорошо ли вытерта пыль на перилах. Ни пылинки. Миссис Лоу скорчила недовольную гримасу и неприязненно посмотрела на Лиззи Шо:

— Пыль надо вытирать, милочка, ежедневно! Если нужно — ежечасно. Вы тут зарастете скоро с моим сыном.

— Простите, миссис Лоу, — пролепетела Лиззи и бросилась на кухню.

Розалин осталась перед дверью, ведущей в комнаты Дэвида. Она проверила, сможет ли заплакать в случае необходимости-глаза ее сразу увлажнились, — и осталась довольна результатами проверки: то ли железы были расположены как-то необычно, то ли благодаря долголетней тренировке, но Розалин могла, как высокопрофессиональная актриса, расплакаться в любой момент. Расплакаться так искренне, что потом не понимала, играла ли она или не смогла, при всем желании, сдержать рыданий. Миссис Лоу потянула ручку на себя…

— Мама!

Дэвид шел навстречу. Он наклонился и сухими губами коснулся шеи чуть ниже уха.

— Ты как будто и не был там, — она махнула рукой в сторону, где, по ее мнению, должна была находиться больница, и почувствовала, как из глаз побежали слезы.

— Не надо, мама, — Лоу сжал кисть ее руки, — не надо, все утряслось.

Розалин опустилась в кресло, потом передвинулась на самый краешек, как бедная родственница, обиженная и всеми забытая. Лоу сел напротив. «Мама необыкновенная женщина. Сколько бы лет ни прошло, не меняется. Та же скорбь, та же преувеличенная материнская тревога, те же ресницы, с трудом выдерживающие груз краски, те же драгоценности, тот же запах… Смешанный запах утонченного салона и портового притона. Мама… напрасно ты думаешь, что я к тебе безразличен, вовсе нет. Просто всегда растерян от бессилия хоть что-нибудь изменить в тебе и в твоей жизни».

— Как себя чувствуешь? — «Неужели настолько плохо, что нельзя было спуститься встретить мать?» — хотела бы уточнить она, но благоразумие победило.

— Хорошо. — Он потянулся. — Знаешь, неожиданно хорошо. Барнс считает — я выскочил без потерь. Редкая удача.

— Ты молод. — Розалин раздраженно пожала плечами. — При чем здесь удача?

Она не любила упования на удачу и упоминания имени Барнса. Барнс был одним из немногих мужчин, который ушел от нее, а не наоборот. К тому же Барнс когда-то сказал ей в глаза: «Ты самая обыкновенная дура! Только жадная дура, вот и вся разница». Она недавно вспомнила об этом и подарила ему очень дорогие цветы. Очень! Потом спохватилась. Поняла, что этим подарком, быть может, отметала обвинение в жадности, зато подтверждала дурость. Роман кончился более десяти лет назад. Кончился ожесточением сторон. Какие уж тут цветы? Какие знаки внимания? С тех пор Барнс стал свидетелем многих ее приключений, а появление Марио Лиджо, безусловно, лишило Розалин Лоу остатков симпатии со стороны доктора. Розалин ненавидела Барнса не только потому, что он оставил ее, а скорее потому, что он открыто сказал ей то, о чем другие, как она надеялась, не смели даже подумать. Не хотела она простить Барнсу и того, что слова «жадная дура» все чаще и чаще всплывали в ее памяти, особенно когда она оставалась одна. В такие моменты ее охватывало страшное подозрение: а не прав ли он?

— Считаешь, я еще молод?

Дэвид щелкнул тумблером. Полилась тихая мелодия.

— Поскольку я молода, и это не вызывает сомнений, ты не можешь быть старым.

Розалин шутила. Она вытерла слезы платком и улыбнулась почти так же профессионально, как и плакала.

«Мамина фальшь столь высокой пробы, что кажется естественнее, чем естество». Дэвид поднялся, подошел к небольшому секретеру. Щелкнул замок.

— У меня сюрприз! — он протянул старинный итальянский веер. — Слоновая кость в серебре. Очень старая вещь, авторская. Видишь, — он ткнул пальцем куда-то вниз.

Розалин с интересом повертела веер, потом раскрыла его, зашелестели костяные пластинки, тонкие, пожелтевшие, кое-где выщербленные. По всему полукружью веера шла латинская надпись: Nil gratins protervo libro1.

— Что там написано? — спросила Розалин.

— Дорогой маме от любящего сына.

Дэвид сложил веер, опустил в футляр и спрятал в сумку матери.

— Не успокоюсь, пока миссис Уайтлоу не найдет тех, тех… — волнение душило Розалин, — тех, кто хотел тебя убить.

— Убить?

— А разве нет?

Розалин даже привстала от напряжения.

Лоу повернул какую-то ручку, и музыка залила всю комнату, вырвалась в окно и понеслась по саду.

— Что думаешь делать дальше?

— Я?

Дэвид выключил музыку, посмотрел на клумбы за окном и проговорил:

— Пит прекрасный садовник. Таких цветов у меня не было никогда.

— 3 Таких неприятностей тоже, — отчеканила Розалин.

В ней боролись чувство материнства, не погребенное под обломками десятилетий беспутной жизни, и жадность. Простая человеческая жадность. Как раз та, о которой говорил когда-то Барнс. С Дэвидом они будут встречаться, как и раньше, не чаще раза в месяц на полчаса. Она будет жаловаться на безденежье, он будет кисло улыбаться или делать ей подарки. Какие? Как сегодняшний веер. Подарки за несколько сотен долларов. «Так много говорят о материнстве, — размышляла она. — Не знаю, может, когда он родился, у меня и были какие-то чувства. А потом?..»

Потом, чем старше он становился, тем прохладнее делались их отношения. Почему? Деньги! Только они. Можно вспомнить массу других поводов для раздоров, мелких и существенных, досадных, смехотворных… Была бы причина — повод всегда найдется. Это утверждение — немногое, что вынесла Розалин из короткого романа с профессором, имя которого уже не помнила. Слова казались ей чрезвычайно мудрыми, и не исключено, что и были таковыми на самом деле. Неужели нельзя понять ее? Десятилетиями зависеть от сына. Хотелось роскоши и независимости — они постоянно ускользали из рук. Не было денег. Хотелось подавить своим богатством — в глазах недруга она видела только смех и сожаление. Не было денег, и тот, кого она хотела унизить, прекрасно это знал. Сейчас финансовая свобода казалась желаннее, чем когда-либо раньше. Раньше она была молода, в ней тлела искра божья, теперь ее загасили, она еще иногда вспыхивает в зеленоватых глазах, скорее от гнева, чем в предвкушении радостей земных. Ее часы пошли слишком быстро. Их циферблат — мелкие морщинки, которые каждый день появляются на шее и под глазами. Ей кажется что щеки скоро отвиснут, как у мерзких бульдогов, она ненавидела их всю жизнь, считая псов этой породы карикатурой на нее в старости. Кто знает, какой срок отмерен ей в книге судеб? Год, пять, неделя?

— Мама, может, мне жениться?

Вопрос прозвучал в ушах Розалин Лоу как гром небесный. Она поднялась, поправила юбку и сказала:

— Я всегда мечтала о внуках. В конце концов, дети — лучшее, что есть на свете. Поверь.

— Верю, мама.

Дэвид взял ее за локоть и проводил до машины. По дороге Розалин заметила:

— Лиззи не вытирает пыль.

— Я прослежу за этим, мама.

От открыл дверцу машины, поцеловал Розалин еще эфемернее, чем в начале их встречи, и спросил:

— Тебе нужны деньги?

— Зачем? Все в порядке. Я приехала узнать, что с тобой. У меня никого нет в жизни. Никого, кроме тебя.

— У меня тоже.

Он захлопнул дверцу, и каждый из них подумал: «Бог не карает за ложь, ему совершенно на это наплевать, иначе от меня сейчас не осталось бы и горстки пепла».

Розалин высунулась из машины и, с трудом сдерживая ярость, прошелестела:

— Учти, в нашей семье принято жениться раз и навсегда.

После обеда приглашение Жанне было передано. Вечером она пришла одетой на удивление скромно. Вела себя сдержанно, была незаметной, как мышка, и это при ее-то габаритах.

В баре Жанна пила шампанское и курила. Бездумно смотрела на расстилающуюся впереди гладь моря — бар был на верхнем этаже двенадцатиэтажной башни, — на огоньки далеких кораблей, которые везли неведомых людей в неведомые города. Через час Жанна сказала:

— Пожалуй, пойду. У стала что-то.

Лихов пригласил ее танцевать. Танцевала Жанна легко и хорошо. Когда он подвел ее к столу, она не села, обняла Наташу за плечи и таинственно прошептала:

— Пойду. Старая стала. Совсем старая. Глаза на мокром месте.

Она шла между столиками — высокая, сильная, — и большой белый платок на ее плечах, конусом опускавшийся вниз напомнил Лихову треугольную похоронку, ту, что лежала в его городской квартире, в отдельном ящике на шелковой подушкё. Подушку сделала мама. Там же последняя фотография, где отец и мама были вместе. Любительская, декабрь сорок четвертого. Отец моложе Лихова на семь лет.

— Баб и так нет! Еще одна ушла! — сокрушенно произнес пьяный голос за соседним столом.

Лихов посмотрел в сторону говорящего и увидел Диму с птичьим носом. Без тренировочного костюма, с ярким галстуком он мог в равной степени оказаться главным режиссером театра или ответственным работником плодоовощной базы, специализирующимся, скажем, исключительно на яблоках «джонатан».

Они вышли из бара часов в одиннадцать. Похолодало. Гулять не хотелось. И в угловой комнате разлилась сырость. Дно ванны наискосок пересекала омерзительная мокрица. Она взобралась вверх по мочалке из люфы. Перебирая ножками-волосками, проследовала по нераспечатанной пачке мыла, прямо по лицу улыбающейся рекламной красотки, и скрылась за сколом кафеля.

Они быстро разд елись, и легли. Сон не шел. Какое-то странное возбуждение охватило обоих, то ли от выпитого, то ли от кофе, то ли от внезапно изменившейся погоды… Наташа сложила ладони лодочкой, подложила под ухо: ее голова покоилась на плече Лихова.

— Андрюш, спишь?

— Нет.

— Думаешь?

— Думаю.

— О чем?

Он уткнулся в ее волосы, нашел губами мочку, прикусил. И прямо в ухо сообщил:

— Хоть простыни подсохли: хорошо. Влажные простыни невероятно противная штука, — Он вздохнул, — Спать не хочется, совсем не хочется.

— Мне тоже. — Она прижалась к нему.

Гулко стучало сердце. «Это мое или ее? — никак не мог решить Лихов. — Никогда бы не поверил, что нельзя понять, чье сердце стучит».

— Барнс погибнет? — Наташа приподнялась и выключила ночник.

— Погибнет.

— И никаких шансов?

— Никаких. Ему некуда бежать, и, главное, он не уверен, что следует бежать.

— Может, он просто не верит, что ему угрожает настоящая опасность?

— Верит. Дело в том, что в глубине души, даже сам не отдавая в том отчета, Барнс чувствует страшную усталость. Нет, он не хочет умирать, но и цепляться за жизнь судорожно, до исступления у него нет причин. Будь что будет, рассуждает он. Один из самых распространенных девизов бытия. Часто оказывается вовсе не худшим. К тому же не всегда очевидно, что человек живет под таким девизом. Кажется, он преследует какие-то цели, что-то прикидывает, выкраивает, предполагает, отвергает с негодованием… Такое впечатление возникает со стороны, но лишь со стороны. На самом деле человек давным-давно утратил интерес к жизни, и если и думает, что с ним произойдет дальше, то только словами: будь что будет.

Ветер за окном усиливается с каждой минутой. Чем мощнее его порывы, тем будто темнее в комнйте. Раздается звон стекла — и кромешная тьма: ветер разбил уличный фонарь, висящий недалеко от окна. Сразу словно приблизились огни пансионата.

Наташа вскакивает:

— Сниму полотенца!

Она открывает балконную дверь. Холодный воздух врывается в комнату, окутывает кровать, пощипывает кожу. Балконная дверь закрывается, и тут же становится тихо.

Наташа ложится под одеяло, ее ноги еще хранят холод ночной непогоды.

— Спишь?

— Нет. — Он лежит на спине с открытыми глазами.

— Тогда рассказывай.

Когда Элеонора ушла, Барнс долго не отходил от окна. Ни о чем не думал. Совершенно ни о чем. Взгляд его блуждал от кроны дерева к гаражу, от гаража к маленькой лягушке, прыгавшей на посыпанной гравием дорожке, от лягушки к повороту дороги, за которым начиналась одна из магистралей Роктауиа. Он очнулся, услышав колокольный звон собора. Хотя в их местах жили преимущественно протестанты, в городе был католический собор. Как раз неподалеку от дома Барнса. Барнс плохо разбирался в церковных праздниках, но грустный, протяжный звон возвращал его к далеким временам детства, когда он по воскресеньям ходил на утренние молитвы. Он сидел под сумеречными сводами и вертел головой в надежде увидеть молодую женщину, у которой задралась юбка. Однажды мать застукала его за этим неблаговидным занятием и, больно ущипнув, прошипела в ухо: «Боюсь, ты плохо кончишь!» Барнс устало усмехнулся; похоже, слова матери начали сбываться.

После дождя в воздухе летала паутина, и казалось, именно она издает мерный мелодичный звон, а вовсе не колокола собора.

Барнс посмотрел на часы — нужно ехать в больницу. «Переодеваться не буду, пистолет тоже брать не буду — до вечера не понадобится. Днем, на людях, не посмеют». Сейчас он проклинал себя за то, что вчера вечером отогнал машину так далеко, придется идти через весь участок, то и дело обходя лужи. Светило солнце. Он прекрасно себя чувствовал. На какой-то миг чуть было не забыл о вчерашнем визите к Лиззи Шо и записке Харта. Не верилось, что приезжал к ней и собственными глазами читал корявые буквы, в спешке начертанные рукой его друга.

Может быть, Харт преувеличил, чего-то не учел? Сгустил краски? Зачем им нужен Барнс? Ну, не доверяют ему, и правильно делают. Он ответил на вопрос Элеоноры, назвал подлинную фамилию вовсе не потому, что его дни сочтены. Нет. Даже если бы ничего не случилось, он бы рассказал все. Самое смешное: его убьют, а это ничего не даст. Информация пошла! Но если нельзя обезопасить цепь изъятием одного звена — Барнса, — придется уничтожить всю цепь, все звенья, в том числе и миссис Уайтлоу. Какая непростительная глупость — Барнс был смущен и подавлен, — ничего не рассказал ей в подробностях. Он не предупредил ее, с кем и с чем она может столкнуться. Он видел в ней только красивую женщину, а не человека, которому угрожает смертельная опасность, хотя бы потому, что она пересекла порог его

дома. ‘ Порог жилья человека, который ие сегодня завтра подвергнется чистке. Куда она могла поехать? К кому? К Лоу? К его матери? К Харту? Город невелик, просто песчинка, когда с экрана телевизора изо дня в день говорят о таких гигантах, как Мехико, Сан-Пауло, Шанхай, Токио. Но если вам понадобится найти человека, всего лишь одного, в таком городе, как Роктаун, это окажется делом совсем непростым.

Доктор запер дом, добрел до машины. Как всегда с сожалением, он посмотрел на кучи прелого листа, которые лежали с прошлого года и которые он так и не удосужился сжечь. Как всегда медленно, он повернул на магистраль, и, как всегда, приподнял шляпу маленький черноглазый парень с бензоколонки, на фуражке которого стояли две буквы — ВР. Все было как всегда.

Обычно Барнс въезжал на территорию больницы через небольшие боковые ворота, которые в любое время дня и ночи были открытыми. Он удивился: сегодня решетка из вертикальных металлических прутьев преграждала путь. Что-то не понравилось Барнсу в этом, скорее всего то, что у решетки стояли два неизвестных автомобиля. Машины врачей и сотрудников больницы он знал хорошо, а пациенты и те, кто к ним приезжал, ставили машины не здесь, а у центрального въезда. Барнс притормозил. Он искал глазами кого-нибудь из обслуживающего персонала, кто откроет ворота. Дверь соседней машины внезапно распахнулась, он увидел широкое плоское лицо человека. Тот схватил его за волосы и прижал к лицу комок влажной, резко пахнущей ваты.

В небольших городах даже днем, когда, казалось бы, нужно решать бесконечные человеческие проблемы — от добывания денег до приобретения выпивки — бывают периоды по десять, а то и больше минут, когда на улице нет ни души. Барнсу не повезло: никто не видел происшедшего с ним, исчезла и его машина. Правда, ее нашли вечером на участке его дома, когда в больнице поняли: ждать обычно пунктуального Барнса больше смысла нет.

Вечером приехал Джерри. Одет безукоризненно, вымыт и вычищен. Ни одна пылинка не нашла пристанища на тщательно отутюженных лацканах спортивного пиджака. Великан легко порхал по комнатам и все время рассказывал о каких-то удивительных инженерных идеях.

«Славный парень. Но совершенно чужой. Удивительно.

Что-то говорит. По просто первое, что придет в голову. Есть какая-то тактика. Прикидывает, какое производит впечатление. Да никакого. Как пудель. Хочется потрепать по шее. Дернуть за веревочку. Дать кусок колбасы. Все выгорело. Время идет. Хорошо, что так устроено. Какой смысл вечно убиваться? Вечно убиваться можно бы в охотку, если бы и жизнь была вечной. А так? Как хорошо все устроено».

Опи поужинали. Выпили немного. В винах Джерри понимал толк. «Вот бы свести их с Барнсом», — размышляла Элеонора. Время тянулось медленно. Оба молчали.

— Можно остаться? — спросил Джерри. Он поднялся и направился к спальной.

— Поезжай домой.

Она встала — жалко, а что делать, не насиловать же себя, — погладила его по голове, развернула за широкие плечи и легонько подтолкнула к двери.

— У тебя кто-то появился?

— Появился.

— Тебе хорошо с ним?

— Обычно. — Опа поправила цветы в вазе. — Если тебя так больше устраивает, то хорошо. Теперь иди. Иди.

— Мне можно иногда приезжать?

— Конечно. — Элеонора обняла его. — Конечно! Ты же отец моего, нет — нашего ребенка!

— И все?

— Разве этого мало?

Дверь захлопнулась за Джерри. Надсадно зазвонил телефон. Элеонора подняла трубку. Голос был незнаком…

Загрузка...