10. ОКНО НА ПРОСПЕКТ

Я сижу за тем самым верстаком, где прежде сидел мой отец, и смотрю в то самое окно, в которое он когда-то впервые увидел мою мать. Теперь лето, но по проспекту никто не гуляет. Нет мороженщиков. Магазины заперты. Пройдет торопливо озабоченный военный, простучит костылем инвалид, пробежит тощий студентик с конспектами под мышкой, и опять тихо. Неподалеку в витрине «Окно ТАСС» висит плакат, на котором изображен Гитлер. Один глаз фюрера прикрыт челкой, другой мальчишки перочинным ножом выколупали. Перед Гитлером бутылка и внизу подпись: «Гитлер сводки пишет с водки!»

Фашистов под Москвой остановили. Может, отец там тоже воевал, но мы ничего о нем не знаем. Тетя Шура с Софоном служат в полевом госпитале, мы надеялись, что они там на фронте где-нибудь с отцом встретятся и нам сообщат, но они его не видели. Всякий раз, когда мимо проходит старичок почтальон, я жду письма, но боюсь, как бы вместо него не сунули в ящик «похоронку». Многие уже получили. Приходила к нам заплаканная жена мастера Богохвалова. Мы с матерью ее успокаивали. Бывают ошибки. На одного знакомого прислали «похоронку», а он вскоре явился домой — отпустили по ранению.

Погиб на фронте ученик отца Леня Зубаркин. Вырос он в детдоме, семьи завести не успел, и «похоронку» принесли прямо на работу. Бынин эту бумажку долго рассматривал, потом пошел куда-то и возвратился в мастерскую пьяный. Неделю ни с кем не разговаривал.

В госпитали поступают все новые раненые. Сейчас фашисты лезут на Кавказ, к Волге рвутся. Говорят, они собираются зайти в тыл Москве, окружить ее. Из блокадного Ленинграда в детдом, где работает мать, привезли отощавших, измученных детей. Население собирало для них продукты. Последнее отдавали.

Я работаю, посматриваю в окно, а сам все думаю о веревочке. Не Садыс ли открыл ее секрет? Ведь, кроме него, наверно, никто ее не видел? Садыс сейчас на монтера-связиста учится. Ходит важный, говорит, что скоро к себе в квартиру телефон проведет и будет разговаривать с кем захочет. Я его про веревочку не спрашиваю, все равно не скажет. Я по глазам пытаюсь выяснить — его ли это работа: Но глаза у него синие, с нахальными лучиками. Ему в глаза хоть час смотри, они не моргнет даже. По таким глазам ничего не узнаешь.

Тетя Аганя считалась женщиной бедной, но оказалось, что прожить в голодное время ей легче, чем нам. У нее много родственников в деревне. Она к ним ездит, привозит лузгу для киселя, картошку. Иногда помогает родственникам продавать на базаре овощи, и они за это кое-что ей дают. То-то Садыс не худеет, а толстеет, будто никакой войны и в помине нет.

При отце я готов был целыми днями сидеть в мастерской. Я и раньше, бывало, починял часы: разбирал, собирал, чистил. Но то было вроде игры, утеряйся какая деталь или сломайся — отец рядом. А сейчас я сам за все в ответе. Когда не просто так работаешь, а по обязанности — это совсем другое дело.

Я много про часы знаю. Наслушался, насмотрелся еще при отце в мастерской.

Механизм часов сохранился почти в том же виде, как и несколько столетий назад. Пять колес: анкерное, секундное, пятидраме, средник и часовое. Ну, весельное еще есть колесо, его обычно не считают, потому что оно больше на шестерню похоже. Потому и говорят начинающим, что в часах — пять колес. Когда часы были огромными, башенными, то и колеса были такими, что часовщики, наверно, приходили их ремонтировать с топором и кувалдой, а теперь эти колеса в ручных и карманных часах только в лупу и разглядишь.

Знать-то я много о часах знаю, но одно дело знать, а совсем другое — делать своими руками. В этом я теперь убеждаюсь каждый день. Вот починял я карманные большие часы дореволюционного выпуска «Павел Буре», там в серебряном корпусе мелкими буквами написано: «Поставщик двора Его Императорского Величества». Механизм простой, довольно крупный, любой подмастерье починит. Захватил я пинцетом винтик и чуть нажал — он вылетел из пинцета, как пуля, сверкнул, а куда делся — неизвестно. Стал я все с пола сметать щеточкой на бумажку. Полдня под верстаками лазил, еле нашел. Бынин потом подошел, взял мой пинцет, который часовщики называют корнцангами, посмотрел на концы пинцета в лупу и покачал головой:

— А еще сын Николая Николаевича Николаева!

Вдруг, р-раз — у меня волос выдернул! Я разозлился:

— Если я винтик потерял, так можно за волосы дергать? Не старые времена!

Бынин положил мой волосок на часовое стекло и попробовал его захватить корнцангами. Ничего не вышло. Он кивнул:

— Ну вот. Если корнцанги волос не берут, значит у них концы не параллельны, испорчены. Простым глазом и даже в лупу этого не увидишь. Дядя за тебя будет концы корнцангов править? Так дядя твой на фронте сейчас…

Стало стыдно, Я ведь концы эти правил, но, видимо, плохо выправил. Знаю, что надо править, а не умею, не получается. Я постеснялся Бынину в этом признаться. Подвигал концами корнцангов по стеклу, сделал вид, что выправил, а сам продолжал этим негодным пинцетом работать.

Потом Бынин заметил, что я отвертки и маслоподавки, маленькие иголочки, которым в часы масло пускают, вытираю о рубаху, и опять меня выругал. Очищать отвертки и маслоподавки от грязи можно только в контейнере с бузиной. Это маленькая коробочка, а в ней прутики бузины вертикально торчат, один к другому прижатые. О мягкую сердцевину бузины и чистят мелкий часовой инструмент. А у меня бузины не было. Ведь у нас весь отцовский инструмент украли. Конечно, я мог бы себе нынче летом бузины нарезать, но я как-то не догадался. Бынин пояснил, что, когда я вытираю маслоподавку или отвертку о рубаху, то на них остаются невидимые глазу волокна ткани, потом я эти волокна на инструменте в часовой механизм занесу.



Да, долго я на часовую работу в мастерской смотрел, но многого разглядеть не сумел. Теперь это с каждым днем все больше выясняется. Вот сейчас ко мне должна одна клиентка за часами прийти, а я у ее часов волосок спутал и распутать не могу. К Бынину же мне неудобно уже обращаться. Не будет же он каждый раз за меня работу делать.

Дамские малюсенькие часы в продолговатом корпусе мастера называют «гробиком» не зря, их очень легко «угробить». Ах, не брать бы мне их, да хотелось заработать. Скоро клиентка придет, что я ей скажу?

Бынин сидит на высоком табурете с лупой в глазу, ничего не зная о моих переживаниях, точит ось и напевает:

Все говорят, что я ведра починяю,

Все говорят, что недорого беру!

Беда! Были б это «кировские», так я, может, сам бы наладил. Их раньше выпускали только карманные, а теперь и в ручной корпус стали вставлять. Смех! Механизм здоровенный, словно к руке чайное блюдце привязано. Но у моей клиентки часы швейцарские, вот и мучайся теперь с ними. Не могла себе «штамповку» завести. Бынин «штамповки» в руки не берет. Сразу клиента спрашивает:

— У вас помойка есть?

Тот удивляется:

— Есть. А что?

— Выбросьте туда вашу американскую штучку.

«Штамповки» нам американцы прислали в качестве помощи, Их так и называют, потому что они — из-под штампа. Голая латунь, без полировки, без камней, гнезда для осей насверлены и все. Баланс простейший, как у будильника, на конусах. Идут со страшным шумом. Год пройдут — выбрасывай, гнезда для осей разносятся — и все.

Зачем американцы такие часы выпускают? Бынин мне объяснил. Американский глупец приходит в магазин, смотрит: часы, корпус, стрелки, циферблат — загляденье, а стоят всего два доллара. Он берет их. Год носит, выбросит и опять такие же берет. За двадцать лет он на эти часы сорок долларов истратит. А если бы одни швейцарские за сорок долларов купил, сам всю жизнь носил бы, сын всю жизнь носил бы да и внуку, может, еще осталось бы. Американцу кажется, что он на этой «штамповке» сэкономил. Правильно один знакомый отца говорил, что он не настолько богат, чтобы покупать дешевые вещи. А фабрикантам выгодно: долго ли часы наштамповать?

Бынин все про ведра поет, а я сижу и переживаю. Что делать? Если у таких маленьких часов волосок запутан, хоть сто лет распутывай — ничего не получится.

Часы клиентка принесла, когда Бынина в мастерской не было. Модная такая, заглянула в приемное окошечко и спрашивает:

— Где мастер?

— Я мастер, что вы хотели? — отвечаю.

— Скажите, пожалуйста, такой молоденький и уже мастер, что из тебя дальше будет? — И пошла стрекотать, как сорока. Ах да ох, такие у нее хорошие часики были, так точно шли, и вдруг в них головочка стала проворачиваться, крутится и крутится без конца. Ну, мне сразу ясно, что пружина у нее в часах лопнула. Часы у нее — «гробик», мне за такие браться все равно, что слону садиться на детский стульчик. Но ремонт-то не сложный, пружину вставить в любые часы не трудно, даже в такие маленькие.

Я женщине говорю:

— У вас тут нитбанк не пружинит и цанфенфайер не работает.

Она опять ахать начала и все спрашивает, сколько будет стоить. А меня смех разбирает: нитбанк — это наковальня маленькая, а цапфенфайер — нечто вроде бархатного напильничка для полировки осей. Она опять спрашивает:

— Так сколько стоит этот… как его… цапен арйер?

— Шестьдесят три рубля, семьдесят копеек!

У мастеров есть обычай никогда не называть заказчику круглую сумму, обязательно с копейками, так убедительнее звучит.

Я ей велел через два дня прийти, хотя пружину можно вставить за пять минут. Ушла она, я барабан из часов вынул, пружину новую вставил, а когда барабан обратно вставлял, сам не знаю как, нечаянно за волосок задел, погнул его. Вот теперь выправляю, но чем больше с ним вожусь, тем больше он запутывается.

Бынин починяет точно такой же «гробик», как у меня. Пел-пел, соскочил со стула, за ширму побежал. Что он там делает? Заглядываю украдкой: Бынин наливает из бутылки синеватую жидкость:

— Во славу русского оружия!

Выдыхает из себя воздух и выпивает одним духом. На бутылке странная этикетка: череп и две перекрещенные кости. Не выдерживаю, спрашиваю:

— Дядя Вася, что эта этикетка означает?

— Смерть всем врагам! — отвечает Бынин. — А ты чего шпионишь?

— Я не шпионю; я так… — возвращаюсь к верстаку. Бынин грызет луковицу. Задумывается. Опять скрывается за ширмой. Смотрю на часы: сейчас придет клиентка. Будет скандал. На верстаке у Бынина механизм «гробика» тикает, поблескивая круглым лучиком вращающегося баланса. Что, если заменить? Попросить, объяснить? Ах, да поздно сейчас объясняться! Возьму без спроса. Бынин станет когда-нибудь старым, будет плохо видеть — у часовщиков зрение рано выходит из строя, особенно быстро слабеет правый глаз, в котором лупу держат, — вот станет Бынин старым, а я к тому времени выучусь, возьму и починю за него часы, да не один раз!

Беру с бынинского верстака тикающий механизм, на его место кладу сломанный. Быстро вставляю работающий механизм в корпус, тут и женщина входит. Выскакиваю из-за нашей перегородки ей навстречу:

— Вот, получите!

Она прикладывает часы к уху:

— Идут! И надолго?

— Гарантия — пятьдесят лет!

— Кто бы мог подумать — такой молодой и уже такой мастер!

— Всего хорошего! Заходите!

Уходит. Бынин за ширмой позвякивает тарелками, обедает, видно. Вот вышел. Карабкается на свой стул. Вставил лупу.

— Помню… все помню, как пил спиртуаль, не помню, как погнул спираль… — бормочет он. — Нет, Бынина одной бутылкой не свалишь, р-работать буду, во-во! Выправил!

А я чувствую себя, словно лягушку проглотил. Сознаться? Стыдно! Он ничего не заметил. Пусть! Ему это ничего не стоит — волосок выправить. Эх, замазал женщине очки! Она меня за человека приняла, за мастера. Как бы мне скорее научиться, чтобы не казаться человеком, а на самом деле им быть?! Сказать легко, а сделать…

Бынин соскакивает с табурета и, заложив руки за спину, нервно прохаживается по мастерской:

— Они что думают? Я в-военкому говорю — на фронт добровольно. А он мне — вы инвалид! Э-то я — инвалид?! Я в стрелковом тире заведующего нищим сделал, все призы забрал!.. Горбы мои военкому не нравятся. Нельзя таких в армию… А я — лобовик. Я ему дверь в кабинете лбом вышиб, пусть починяет… Я инвалид? С-смотри! Засе-секай время! За все три фазы берусь!

Бынин подбегает к большому трехфазному рубильнику. Этого еще. не хватало! Убьет ведь его!

Соскакиваю со стула, прошу:

— Дядя Вася! Не надо! Я верю, что ты не инвалид! Я помню, как ты в горсаду лбом доски ломал.

— Ты веришь, военком не верит. Время зас-сек?

Бынин держится за рубильник, рука у него дрожит, на скулах играют желваки.

Как его оторвать? Прикасаться к нему нельзя — последнего ударит еще сильнее, это я знаю. Что же делать? Со страха я совсем забываю, что можно вывернуть пробки. Бегу за переборку, где у нас теперь работает фотограф Пшечковский, древний старец, у которого всегда слезятся глаза.

Пшечковский, кряхтя, вылазит из своей темной лаборатории, заглядывает к нам:

— Э-э, уважаемый Василий Андреевич! Дурной пример вы показываете молодому поколению… Мы, мастера, должны быть сдержаннее, должны беречь себя, потому что наше мастерство нужно людям.

Пшечковский работал фотографом, когда не только меня, но и моего отца на свете не было. У него есть альбом, где хранятся фотографии всех знаменитостей, которые когда-либо приезжали в наш город, там и борцы, и артисты. Пшечковский заснял все крупные наводнения и пожары, губернаторов и купцов, и революционные демонстрации. Заснял он даже одного человека, который выбросился из окна четвертого этажа. Пшечковский сумел его сфотографировать, когда тот еще в воздухе летел и орал на всю улицу.

Но Бынин ему-кричит:

— Умолкни! Мастерство! Разбей свой ящик, которым ты делаешь людские тени!

Бынин отпускает рубильник и трясущейся рукой извлекает из кармана фотокарточку, на которой я узнаю отца, Леню Зубаркина, Исая Богохвалова.

— Вот! Вот твоя р-работа! Можешь ты мне воскресить Лешку? А? Мы с ним ходили, мечтали, пиво пили, он нам кино крутил. А теперь что? Тень?! Мастерство!.. Чего изволите? Прейскурант, план… А там такие люди гибнут! А я тут с тобой, старым чертом, и с младенцами разными должен сидеть!

Бынин вдруг заливается горькими слезами, горбы его часто вздрагивают, вздрагивают плечи, которые у него, по-моему, выше головы.

Пшечковский берет его под руку, ведет за ширму, к кушетке:

— Ложись, Вася! Ложись, родной, отдохни немножко… Ты устал, тебе надо отдохнуть… Поспи, и все пройдет. Поспи, и пройдет…

— Внешность моя им не нравится. Нельзя мне на фронт из политических соображений! — хрипло говорит Бынин. — Д-дубы! Все дубы! Целая роща!

Фотограф уходит. Становится тихо, в-этой тишине особенно громко стучат большие напольные часы, их оставил у нас какой-то клиент, которого внезапно призвали и отправили на фронт. Родных у него нет, и когда он вернется за своими часами, и вернется ли, неизвестно.

— Ты что, понял-нет, сидишь, мечтаешь в рабочее время? А? — раздается у меня за спиной голос. Штаневича. Как он так тихо вошел, что я не заметил? — Мастер где?

Что ответить? Андрон все равно за ширму заглянет. Что бы такое придумать? Ничего в голову не приходит.

— Мастер заболел… нехорошо ему стало.

— Так, заболел, значит? — Андрон направляется за ширму. Вид у него строгий, а в руке большая кожаная кошелка.

Я слышал, как мычит спросонья Бынин, он никакого начальства не боится и не хочет вставать. Вот начали вполголоса переговариваться:

— Пьешь, пьешь! Ты посмотри, что пью-то! — отвечает Бынин. — Там осталось немного, возьми, попробуй.

— Ты мне зубы не заговаривай, понял-нет. Гони, что положено!

— На, подавись! — восклицает Бынин. — И катись, не гуди, голова трещит.

— Тише ты! — шепчет Андрон. — Чего, понял, при пацане разоряешься? Ты, понял, не дискредитируй, он начальство уважать должен.

Андрон появляется из-за ширмы и с масленой улыбочкой подходит к моему верстаку:

— Так-с! Осваиваем профессию? Твой папаша, молодой человек, был королем часов! Я думаю, понял, что ты весь в отца. Многому уже научился?

Мне хочется доказать этому Андрону, я гордо говорю:.

— Крупные делаю с закрытыми глазами, за мелочь вплотную берусь.

— Я так и думал, — весело говорит Штаневич и достает из кошелки немецкий будильник марки «Юнгэнс». — Вот почини, пожалуйста, только побыстрее и получше, сестра моей жены все время на работу опаздывает…

О, черт! Зачем я похвастался! Бесплатная работа. Провозишься с этим будильником дня три, да и делать надо хорошо. Начальство.

Но, оказывается, это еще не все. Андрон извлекает из кошелки будильник поменьше:

— А это племянничку сделай. Студент он, им, студентам, без точного времени никак нельзя.

— Да тут же половины колес нет! — удивляюсь я, вскрыв крышку.

— Ничего, понял, найдешь, достанешь! У тебя от бати фурнитура осталась.

— Ничего не осталось, нас обчистили.

— Ты, понял, с начальством не пререкайся! — повышает голос Андрон. — Сказано тебе, ты делай. Вот тебе еще пара старых ходиков. Наладь, приведи в божеский вид, чтобы, понял, как новые… Это… моей бабушке и тетке…

Хлопает наружная дверь. Андрон важно шествует мимо окна со своей проклятой кошелкой. Мне хочется бросить его будильники на пол и топтать, топтать… Я захожу за ширму.

— Дядя Вася! Зачем вы ему деньги даете? Давайте не будем никогда без квитанций левые заказы брать и ему ничего не дадим, чтоб он подавился, гад лысый. На собрании выступим!

— Ха! — отвечает с раскладушки Бынин. — Разоблачим! Если бы не пил я. Да и то… Начальник! Чтоб ему пельменем подавиться!

— Так неужели же товарищ Елькин тоже так делал?

— То Елькин! Товарищ Елькин — небо, Штаневич — земля. Да какая там земля, назвать его землей — для нее оскорбление, болото вонючее, вот он что!

— Так зачем его председателем сделали? Почему не снимут? Вы бы заявили, что он — болото!

— Временно его назначили, некому больше, одни старики да подростки в артели действуют или инвалиды. А он, хоть справки о болезни имеет, но здоровый бычок. А свалить его сейчас трудно. Хитер он, Штаневич-то! Наши слова к делу не пришьешь. А я вот — пью. Руки скоро трястись будут, в сторожа пойду.

— А вы бы не пили. Раньше ж вы ничего были, нормальный…

— Не пил бы, душа, брат, горит! Они думают, если у меня грудь горбом, так под ней сердца нет? Есть. Большое, как у слона. Вот оно и давит. А выпьешь — и нет его, перестает…

Загрузка...