16. КОГДА ВСЮ НОЧЬ СКРИПЯТ ДЕРЕВЬЯ

Перед моим отъездом Витька пошутил, мол, едешь, туда, где молочные реки и кисельные берега. Я еще до Новосибирска не доехал, но уже убедился, что добраться до этих берегов — непросто. Два дня никак не мог закомпостировать билет. Шатался по вокзалу, думал о том, что же будет, если придется здесь еще задержаться? Ведь я съем все взятые в дорогу продукты!

Радио передавало хорошие новости. Наша армия не только остановила фашистов под Сталинградом, но и взяла в кольцо большую вражескую группировку. Наконец-то! Только бы не вырвались гады из этого кольца!

Как томительно длится время в ожидании поезда! Я бродил по улицам, разглядывал дома. Новосибирск, наверное, тоже неплохой город, но Томск лучше, потому что я там каждую дыру в заборе знаю.

Неподалеку от вокзала толпились люди. Я заглянул в центр круга, увидел старика, который играл на гармошке, не сняв рукавиц. Казалось, что гармонь сама играет, так как не было видно пальцев, которые бегали внутри рукавиц. Он пел на мотив «Раскинулось море широко» очень жалостливые слова. Понятно: чем жалобнее поешь, тем больше денег набросают в засаленную ушанку, распластавшую уши по земле. Руки ознобить старик, видимо, боялся, а вот за голову не беспокоился.

Он с хронта домой возвернулся без ног,

Стоит у крыльца дорогого,

Ему сообщает про маму сынок,

Что вышла она за другого! —

пел старик. Женщины всхлипывали, бросали в ушанку рубли.

А я подумал: на чем же стоит инвалид «у крыльца дорогого», если у него ног нет! Моя мать отца с фронта ждет, все женщины мужей ждут. Может, был какой один случай, так зачем же сразу его в песню тащить? Да что со слепого возьмешь? Беда в том, что такие песни иногда и зрячие поют. Нет, по мне, если ты зрячий, пой, как тот артист в госпитале, он мне на всю жизнь запомнился, потому что пел не про случайное, а про главное, и не ради денег.

Я не дал гармонисту ничего. Прошел еще дальше, а там была площадь, и на ней строили огромное здание. Один новосибирец сказал мне, что это будет самый большой в Сибири дворец-театр. Громадина, в которую двадцать наших драматических театров могло бы вместиться, верхушка круглая, вроде цирка, только значительно больше… И несмотря на войну, на трудное положение, дворец этот весь в строительных лесах, по ним лазают, ведут отделку, достраивают эту громадину. Значит, никто не сомневается в нашей победе, верят люди, что придет время и вспыхнут в этом дворце огни, выйдут артисты и споют, как тот дядька, в госпитале, что-нибудь про обыкновенного русского человека. И еще много-много в этом здании прозвучит песен и арий о любви и прочем, жаль только, что про нас ничего не споют, потому что оперы про всех написать невозможно.

Находился я, устал. А места, чтобы присесть, в вокзале не мог найти. Ночь уже настала, очень хотелось спать. Я пробрался в тоннель и там нашел местечко возле лестницы. Привалился к стене и сразу заснул.

Проснулся я от толчков и крика:

— Разлегся на дороге! Билеты компостируют в восьмой кассе!..

Но закомпостировать билет — только полдела. Самое трудное в поезд сесть. Все лезли в вагоны, отталкивали друг друга. Следующий поезд будет только через неделю, если бы я не сел, все это время пришлось бы питаться только кипяченой водой.

В вагоне мы — как шпроты в банке. Я был притиснут к спине жирной тетки, у нее в руке мешок с чем-то твердым и острым, и это твердое и острое уперлось мне в бок, с другой стороны меня давил тощий дядька, кости которого были еще тверже и острее теткиного мешка. Поезд двинулся, в открытую дверь веяло ветерком, пахнувшим степью и первым снегом. Хотя давка была немилосердная, люди немного успокоились, потому что знали, что наконец-то едут куда надо, стали разговаривать, жаловаться на жизнь, войну.

Ночью на неведомом полустанке в наш вагон влез военный с фонарем, в котором догорал стеариновый огарок. Тут выяснилось, что мучились мы по вине безбилетников, их в нашей теплушке оказалось больше, чем тех, у кого имелись билеты. Было много шума, но безбилетников все же высадили, и в вагоне сразу стало просторно, вольготно, я даже место на нарах для лежания захватил.

Проснулся я под утро от громкого крика. Тетка, в которую я был вдавлен, стыдила тощего мужчину. А тот оправдывался:

— Учитель я… из Ленинграда… Извините — оголодал… Вот и съел ваши сухари…

Потом он начал корчиться, извиваться, тетка ругалась, говорила, что он притворяется, чтобы избежать ответственности. Многие сначала тоже так думали, но на следующей остановке явились медички, осмотрели мужчину и сказали, что у него заворот кишок. Его тотчас унесли, что с ним сталось — мы никогда не узнаем. Он ночью потихоньку доставал у тетки из мешка сухари и ел до самого утра. Медички объяснили, что если бы у него была вода — сухари запивать, то, может, ничего бы и не было.

На крупных станциях наш вагон снова переполнялся так, что казалось — лопнет по всем швам. Потом постепенно становилось свободнее. Последний день пути я почти ничего не ел и очень обрадовался, когда увидел маленький вокзальчик и вывеску с надписью «Боровое».

Быстро прошел я по тихой длинной улочке к сопкам.

Вот они сосны, корни которых наполовину высунулись из песчаной почвы, шиферная крыша, вместо забора — плетень. Сколько я здесь ни был, а все осталось по-прежнему. Только Софрона и тети Шуры нет, а бабушку я сейчас увижу.

Я пролез между жердями и увидел на дверях большой висячий замок. Я остановился в растерянности, и тут из соседних домов повыскакивали женщины, и все — ко мне.

— А Софронихи дома нетути! Она в мангазею побегла!

— К нам заходить, обождить немного!

— Софрониха прибегить сейчас!

Зачем они бабушку Софронихой зовут, когда ее фамилия Коруна? Правильнее было бы ее Корунихой зваль. Видно, из уважения к Софрону.

Вон и бабушка Мария Сергеевна из-за угла показалась. Пролезла сквозь жерди, меня сразу увидела и ничуть не удивилась, просто протянула мне руку и сказала:

— Ну, здравствуй, внучонок!

Никаких поцелуев, объятий или других нежностей — суровая, как моя мать. На ней длинное допотопное казачье платье, кирзовые сапоги, шагает твердо, словно строевой солдат.

Мало того, что даже не заплакала, не спросила, каково мне после дальней дороги, еще и топор мне в руки сунула:

— Вот хорошо, что мужичок приехал, поколи-ка там чурочки на растопку.

Я колол, она из ларя в ведро угля набирала. Это, видно, в честь моего приезда, потому что с ларем рядом целые штабеля сушеных кизяков лежали. Вбежал с дровами в дом, она у меня их приняла и сказала:

— Ты стой там, у порога, не двигайся!

Она печь раскочегарила, вода в большом котле моментально булькать начала. Бабушка успевала и уголь подбрасывать, и тесто месить, «крак» — яйца раздавливала, в тесто выливала, р-раз — тесто разделила на несколько полосок, хлесь — они все в каральки завились, дзень! — сковорода в духовке. Бабушка обернулась.

— Раздягайся!

Снял кепку, телогрейку, хотел на вешалку повесить, а она:

— Ку-да! Я те дам! — Взяла кончиками пальцев мою телогрейку и в котел — бух! Снова: — Раздягайся!

Вот привязалась!

— Кому говорю? Долго ждать?!

Отвернулся, снял трусы, она их тоже в котел отправила, насыпала в воду что-то белое, пояснила:

— С хлоркой уварится, ото будет суп!

А стежонки мои стоптанные, в грязи, взяла и прямо в топку, в огонь кинула. В чем я теперь ходить буду? Могла бы тоже — с хлоркой…

Бабушка успокоила:

— Старые сапоги тебе выдам. От тех стежонок только срам, у нас никто такого по станице не носит… Письма-то от отца так и не было?

Я рассказал, что на все наши запросы пока отвечают, что отец пропал без вести. Мы надеемся на лучшее, но от тревожных мыслей давно житья нет. Мать к тому же заболела, расстраиваться ей нельзя. А как не расстраиваться? От отца известий нет. Дядя пишет, но очень коротко, как Суворов.

Бабушка усмехнулась:

— Петро не писучий, он деловой.

Она, показала мне газету «Красная звезда», в которой написано, что военный хирург Софрон Сергеевич Сергеев провел уникальную операцию — залатал раненому бойцу череп металлической пластинкой. На Софрона это похоже. Не зря он так предан своему делу. Ну, а тетя Шура, конечно, ему помогла, она же вместе с ним на фронт отправилась.

Я спросил, как Пеструха доится. Мария Сергеевна вздохнула:

— Отдала я ее, Пеструху-то… в фонд обороны…

Бабушка говорила, но успевала между тем и каральки стряпать, и мое белье стирать. То что-то в ступке толчет, то в кладовку метнется, зафыркавший чайник с плиты снимает, сахар в вазочку сыплет.

В дверь постучали.

— Обождить! — крикнула бабушка. Достала из сундука старое платье и сунула мне: — Одягайся!

Мальчику, почти мужчине, в платье щеголять? А бабушка сама на меня его надела, протянула мои руки в рукава. Я сказал, что оно мне длинно, она набрала в рот иголок с шишечками на концах и раз-раз но одной их изо рта мечет, платье подкалывает.

— Ото ж франт нашелся, впору ему требуется!

Я засомневался, что какая-нибудь из иголок мне в тело вопьется, а она:

— То не иголки, то англицкие булавки… Заходить!

Вошла тетка с ведром и кувшинчиком, стала у порога, подняла глаза в угол и быстро перекрестилась. Одета, как и бабушка, в такое же длинное платье и тоже в сапогах.

— Ой, да у вас гостенечки! И кто ж они вам будуть?

— Младшенькой моей чадушка — внучоночек, — пояснила бабушка.

— Ой, да какие тощенькие, да смазливенькие! — тянула тетка нараспев. — Да как же тебя, девчоночка, кличуть? — и рассматривала меня в упор, словно в музее находилась, а я не человек, а скульптура или экспонат. Я отвернусь, а она зайдет с другой стороны и смотрит:

— Да как же твое имечко, девочка?

Я ей сказал:

— ля-Ко!)

— Ой, это что ж за Ляка такая? Ото ж имечко дали девочке!

Меня зло взяло, и я сказал нарочно басом:

— Может, кому девочка, а кому и мальчик!

Тетка изумилась. Бабушка смеялась:

— Та я ж гутарю — внучоночек. Одежку его после дороти провариваем, а ему свою на время дала.

Тетка, оказывается, к бабушке не в гости пришла, а молоко сепарировать. Бабушка сняла тряпку с машины, взяла с припечка металлические чашечки с дырочками в донцах, нанизала на стержень. Грузики, ось с противовесами. Тоже — механизм. Мне пришлось ручку крутить, а я так есть хотел. Но нельзя же ныть, если ты мужчина. А к бабушке заходили все новые тетки.

Они говорили:

— Все знають: Софрониха машинку кипятком обдаст, тряпицы у ее белые… Да еще таку чистоту найдешь? Посля ее сепаратора хоть молочко, хоть сливочки в рот приятно взять…

Тетки молоко сепарировали, чтобы потом из обрата делать варенец, из сливок масло сбить и все это продавать на базаре. Бабушке за сепарирование каждая отливала или маленькую чашку сливок или большую кружку обрата. Получалось, что сепаратор не хуже Пеструхи доился, только ручку тяжело крутить да мыть потом все детали надо долго и тщательно. Что ж, тоже работа, а бабушка в ней — мастер. Не зря тетки даже с дальних улиц идут только к ней на сепаратор. Это я понимаю. К хорошему мастеру клиент за тридевять земель отправится.

Когда ушла последняя молочница, я рассказал бабушке, что приехал зарабатывать питание для матери. Бабушка задумалась, потом сказала:

— Если бы не Софронов дом, я бы, может, к вам теперь переехала. Но нельзя в такое время дом без присмотра оставить. Что Софрон Сергеевич подумает? Да и зачем вам лишний рот? А продукты заработать я тебе помогу. У нас тут «сарафанное» радио знаешь как работает? Ото ж и есть…

Мы попили чаю, поели вкусных ватрушек, и она отправилась по знакомым рассказывать, что приехал в Щучье молодой, но очень хороший часовой мастер. Потом мы легли спать.

На другой день я с утра тщательно протер кухонный стол, застелил его белой бумагой и прикрепил к краю кнопками белую тряпку, которая должна свисать во время работы мне на колени, чтобы выскочившие из пинцета детали могли в ней зацепиться.

На бумаге я расположил плоскогубцы с различными концами, в строгом порядке — корнцанги, отвертки, масленку, наковаленку-нитбанк, другие инструменты. Я боялся — вдруг никто не придет?

Вошла женщина. Как назло, она принесла маленькие ручные часики — «гробик», точно такие, как те, что я не мог починить в Томске. Меня это озадачило. Первый клиент! От него все зависит. Как ты ему часы починишь, такая и репутация у тебя будет на новом месте. Принесла бы она ходики, я бы ей их в два счета наладил, и она разнесла бы по всему Щучьему весть, что приехал замечательный мастер. А «гробик» этот, может, пустить на ход не удастся, и тогда по Щучьему разнесется совсем другая весть: приехал какой-то заморыш, который ничего не умеет. И я останусь без заработка. Но отказаться — нельзя.

В часиках оказался спутанным волосок. Надо было его выправить. А это — самая сложная часовая работа, я ее до сих пор как следует не освоил. Я вдел в глаз лупу и склонился над кухонным столом. Тетка сидела тут же, рядом, и во все глаза глядела на меня.

Осторожненько я надавливал на волосок корнцангами. Руки дрожали, глаза застилал пот, хотя в кухне еще не топили и было не так уж жарко. Тетка расправляла шаль и болтала:

— Как же это ты, такой молоденький, такое хитрое мастерство усвоил? Это ж надоть так! Это ж надоть! Винтики все махонькие, как козявочки!.. А ты там не спортишь, случаем, чего? А?

— С мастерами во время работы разговаривать категорически воспрещается! — сказал я как можно солиднее и строже. Она испуганно умолкла, только глаза раскрыла широко.

А я подумал: вот сломаю сейчас волосок, как буду тогда выкручиваться? Бынина-то рядом нет!

Бабушка бесшумно скользила по кухне, потихоньку растапливала печь, старалась мне не мешать. И тут я вспомнил мать, мысленно сказал себе: спокойно! В этом волоске — продукты для матери, в этом волоске, может, ее жизнь! Ты не имеешь права волноваться и спешить. Надо делать все осторожно, по всем правилам, неспеша, тогда получится.

Руки у меня стали дрожать меньше, пинцет коснулся спирали в нужном месте, и прядь волоска приобрела необходимую форму. Часы затикали. Я услышал, как стучит у меня в груди сердце. Оглянулся и сказал бабушке:

— Подайте воск!

— Это какой же воск? — удивилась бабушка.

— Ну, свеча восковая у вас есть?

Бабушка вышла в сени и принесла мне свечу. Я отколупнул от свечи крохотный кусочек, расплавил его на спичке и горячим воском заделал прорези корпусного кольца часов. Так делают хорошие мастера после того, как вставят механизм в корпус. Теперь в отремонтированные часы ни влага, ни одна пылинка не попадет. Эта женщина будет долго носить часы, и они будут ей исправно показывать время. Она будет вспоминать меня добрыми словами. Я подал ей ее «гробик».

— Пожалуйста!

Она прислонила часы к уху, потом надела на руку, опять послушала:

— А не остановятся?

Я не стал ей ничего говорить, только пожал плечами, — дескать, о чем разговор. Она посмотрела на меня уважительно и спросила про оплату. Я сказал, что хотел бы получить сухофруктами, если можно. Она сказала, что можно, осторожно, на цыпочках, удалилась, а через несколько минут принесла мне не только мешочек с сухофруктами, но и изрядный ломоть сала.

— Благодарствуйте! Там еще двое часы принесли, можно им войтить?

Так началась у меня в Щучьем работа. Повалили клиенты, несли и ручные часы, и карманные, и ходики, и будильники…

А однажды явился мужчина в кирзовых сапогах, овчинном полушубке и зеленой велюровой шляпе, заломленной пирожком, и было видно, что он этой шляпой гордится так, что лопнуть готов. Человек, не сняв шляпы, обратился ко мне:

— Можно часы проверить?

— Минуточку, — сказал я, — посмотрим.

Взял ножик, поддел крышку часов, а она не поддалась.

Может, с резьбой? Бывают иногда у новейших швейцарских часов крышки с резьбой для пыленепроницаемости. Кладу часы на ладонь, прижимая кусочком замши, начинаю вращать — не получается. Может, правая резьба? Вращаю в другую сторону — тот же результат. У меня пот на лбу выступил, а этот, в шляпе, весь сияя, гордо заявил:

— Не старайтесь зря. Кроме меня, никто мои часы открыть не может… Позвольте отверточку.

Крышка оказалась действительно с резьбой, но он просверлил отверстие в корпусе и загнал в него штифт заподлицо. Фабриками такие фокусы не предусмотрены, откуда я мог знать? А он, надувшись от гордости, представился:

— Часовых дел мастер Григорий Пятиногин!

Ну, думаю, пока что ты себя крышечных дел мастером показал, крышка — это еще не часы, дырку просверлить и штифт загнать любой слесарь может. Настоящий часовщик никогда такими глупостями заниматься не станет. Глянул я на механизм его часов: семикамневые, а он лаком для ногтей вокруг латунных гнезд накрасил, и вид у них стал, каку пятнадцатикамневых. Это меня еще больше убедило, что передо мной халтурщик-самоучка, который настоящих мастеров и в глаза не видал. А он еще стал пыжиться:

— Не каждый сможет из семикамневых сделать пятнадцатикамневые!

— Верно, — сказал я, — не каждый захочет портить механизм часов: лак выкрошится и механизм засорится. А вот как насчет правки волосков? Брегет вы загнуть можете? Или, скажем, палеты в вилочке отрегулировать?

Очень мне захотелось с этого крышечного мастера спесь сбить, он ведь, поди, и во сне не видал, как такие работы выполняются. А он ничуть не смутился:

— Я недавно у часов «Павел Буре» волосок припаял…

Я чуть с табурета не свалился. Да разве можно в часовом механизме что-либо паять? Тем более — волосок! За это настоящие мастера руки поотбивали бы! Через полгода после пайки волосок весь перержавеет, и часы можно будет выбрасывать.

Гражданин в шляпе гордо удалился. Спросил я о нем бабушку, она засмеялась:

— Та жестянщик он! Ведра чинит. Часы тоже пробует, да недолго после его ремонта они ходят. Одно слово — Гришка Пятиногин.

Долго потом этот Пятиногин у меня из головы не выходил. Зачем люди иногда хотят показаться не тем, что они есть на самом деле? Рано или поздно кто-нибудь их выведет на чистую воду! И зачем говорить о том, чего не знаешь, ведь при этом так легко попасть впросак!

Вот я одну пьесу видел. Очень хорошая пьеса. Но есть в ней досадная несуразица. Там заключенный один часы сделал, с кукушкой. Он так рассчитал, что кукушка должна прокуковать, когда у него срок заключения кончится. И вот этот заключенный просит у начальства, чтобы ему привезли часового масла, а то, дескать, если он часы-не смажет, они отставать будут и вовремя не прокукуют. Очень хорошая пьеса. Но только автор ее не знал, что несмазанные часы не отставать будут, а наоборот, спешить. Вот так и испортил хорошую пьесу несуразицей. Потому что написал о том, чего он сам не знал.

Мне, как несовершеннолетнему, полагался месяц отдыха. Я прожил в Щучьем уже три недели и ни одного дня не был без работы. Так проходил мой отпуск. Бабушка складывала в специальный мешочек заработанные мной сухофрукты, сало, ржаную, грубого помола, с остьями, муку.

По радио передавали хорошие вести. Похоже было, что фашистам из кольца уже не вырваться. Мы много говорили о нашем отце, о дяде Пете, о Софроне, о тете Шуре. А потом…

С вечера был ужасный буран. В Томске такого сроду не бывает. Ветер, казалось, поднимает дом. А утром буран кончился — так сразу и неожиданно, словно его обрубили топором. Люди вылезали из своих избушек откуда-то снизу, из-под снега, щурились от сияющего вовсю солнца, откапывали двери, а на улице было тепло, почти как летом, снег был тяжелый и сырой. Странная зима…

Я тоже пошел откапывать наш дом. Провозился часа два. Потом затарабанил ногой в дверь, а бабушка странно приглушенным голосом ругала меня:

— Чего молотишь? Не можешь потише?! Тише говорю!.. — открыла дверь, шепнула: — Шура приехала!

Я не сразу сообразил, что за Шура. Взглянул на вешалку, увидел армейскую маленькую шинельку и понял: тетя Шура! А что ж она без Софрона? Второй-то шинели нигде не видно.

Я постучал в комнату и позвал тетю Шуру. Вышла она, узнать ее было трудно: она всегда была брюнеткой, а тут вдруг оказалась блондинкой. Но у нее не только цвет волос изменился, походка и голос тоже, кажется, стали другими. Ходила, словно пол у нас в ямах, и она боялась в одну из этих ям упасть.

— Давайте, накрывайте на стол, чего уж там, — тихонько сказала она бабушке. И вдруг стукнула кулаком по столу: — Как глупо! Глупо!

Бабушка извлекла из подпола бутылку водки. И вот тетя Шура, которая никогда прежде не пила, налила себе полный стакан, стала пить, а он у нее по зубам стучал, дребезжал, как плохой будильник.

— Глупо! Дико! — повторила она, пролила себе. остатки водки на гимнастерку. Бабушка быстро перекрестила свой стакан и выпила одним духом. Утерла губы фартуком и спросила:

— Как оно было-то?

— По-дурацки было, — нахмурилась еще больше тетя Шура. — Раненого он оперировал, тут на наш поезд налетели «мессеры». Тревогу дали, все в щель бегут, а он говорит — пока швы не наложу, никуда не пойду. Раненый-то безнадежный был, все равно бы концы отдал… Ну, забилась я в щель, а когда эти мерзавцы улетели и был дан отбой, опять в вагон кинулась. Смотрю, раненого насквозь прошило, сам рядом со столом валяется… проникающее, в брюшную полость. Еще в сознании был, говорит, летальный исход неизбежен, но все же оперируй на всякий случай, хоть практика будет…

Я — что? Хирург, что ли? Три пули извлекла, сердечные ввели, кровь вливать готовились. Под скальпелем у меня и кончился. Обеспечил практикой на всю жизнь…

Пригляделся я к тете и понял, что не-блондинкой она стала, а поседела, ни одного темного волоска не осталось. Она ерошила белые волосы и говорила, что Софрона наградили посмертно. Эх, подумал я, не могли ему этот орден дней на семь раньше дать! Хоть бы с неделю поносил! Есть люди, которые умеют о своей работе рассказывать. А такие, как Софрон, как отец, делают свое дело молча. Таких чаще всего после смерти награждают, а то и вообще забывают наградить.

Выяснилось, что тете Шуре дали инвалидность. Она и в больнице уже не могла работать, ее самое надо было лечить. После первой же проведенной дома ночи она взяла ножовку, вышла в палисадник и все акации, все яблоньки, все тополя возле окон спилила. Бабушка кричала на нее, уговаривала, плакала, а она оттолкнет Марию Сергеевну и продолжает пилить. Бабушка рукой махнула. Потом, за ужином, все же спросила:

— Зачем надо было деревья губить?

Тетя Шура вся передернулась:

— Зачем-зачем! Всю ночь ветками в окно тарабанят, с ума сойти можно! Вы спите, как сурки, а я — мучайся…

Она велела нам все дверные петли смазать маслом: скрипели они, оказывается, а мы-то с бабушкой ничего не замечали! Смазали. Ей все равно звуки мешают: то у соседей слишком громко дрова колют, то где-то через улицу кто-то колодезной цепью звякнет. А уж дома мы сапоги еще на крыльце снимали и в кухню на цыпочках крались. Она все равно услышит, выскочит из комнаты, за виски хватается:

— Черт знает что! Топочут, как слоны!

Бабушка раз чайную ложку на пол уронила, так тетя потом весь день успокоиться не могла. Я простудился, ночью кашель разбирал. Знаю, что кашлять нельзя, но чем больше сдерживаешься, тем сильнее хочется. Кашлянул несколько раз, так она потом две ночи не спала и даже плакала. Сказала, что я погубить ее хочу, что человек без пищи почти месяц может жить, а без сна погибает на пятые сутки.

Жалко мне было тетю, но я ничем не мог ей помочь. И отпуск у меня кончался. В тихий морозный денек тетя Шура и бабушка проводили меня до Щучинского вокзальчика. За плечами у меня на пришитых бабушкой лямках висел мешок с продуктами. При ходьбе он тяжело похлопывал меня по спине, словно успокаивая, ободряя.

— Поправляйтесь! — пожелал я тете Шуре и прижался щекой к морщинистой бабушкиной щеке. Она хлопнула меня сильной ладошкой по макушке, так что шапка съехала мне на самые глаза:

— Ну, будь казаком! Не журысь! Матери помогай! Работы не бойся, хай она тебе боиться!

Так и осталась у меня в памяти бабушка в длинном казачьем платье, с широко расставленными ногами в новых кирзовых сапогах, в теплой шали, которая закрывает лоб до самых глаз — серых, спокойных. Мне кажется, она так много видела, что ее уже ничто испугать не сможет, а если испугает, то в глазах этого не прочтешь.

Загрузка...