К осени в нашем городе с продуктами стало еще труднее.
Прасковьев еле передвигался. Верка Прасковьева еще больше вытянулась и похудела, хотя казалось, что худеть ей уже было некуда. А Дергун — помер. У него, наверное, был туберкулез, но он об этом не беспокоился, никому не говорил. Теперь в его доме окошки крест-накрест заколотили, и никто туда не селится, потому что дом на ладан дышит, а вот стайка, где у Дергуна когда-то лошадь стояла, почти новая.
Мать все никак не могла поправиться, хотя сначала я думал, что болезнь ее быстро пройдет. Мы решили, что я съезжу за сухофруктами и мукой в Щучье, к бабушке. По слухам, в Северном Казахстане до сих пор на базаре муку стаканами продают. Мы с матерью стали хлопотать, чтобы мне дали отпуск. Штаневич согласился. Только сказал, что сначала придется съездить на уборочную в колхоз: артель должна выделить несколько человек.
Нашу группу возглавил сам Штаневич. Ехали мы за реку на допотопном катеришке. Казалось, его вытащили из музея, немного почистили, приделали трубу от самовара, и он запыхтел, зашевелился. На противоположном берегу Томи, на лугах шел сенокос, и ветер доносил запахи чуть подсохшей скошенной травы. На каждом стогу стоял мальчишка или старик, они ковыряли вилами вершины стогов. Штаневич пояснил, что эти люди вершат стога. Очень важно хорошо макушку сделать, чтобы сено не промокло от дождей. Ясно, что в каждом деле есть свои хитрости.
Стогов на лугах множество. Иные еще зеленые, другие уже подсохли и стали светло-желтыми, золотистыми. Много людей с косами и серпами окашивали кусты, края болот, чтобы ни одна травинка зря не пропала. Иногда мимо проплывали березы, а вокруг них все словно подстрижено под машинку. Под иной березой вкопан в землю стол, сработанный из жердей, иногда даже печка стоит около такого стола, прямо под открытым небом.
От того места, где мы сошли, до старинной татарской деревни Томышево, где нам предстояло работать, — километров пять по болотам и лугам. Я шел вместе с Андроном, кассиршей из парикмахерской Тамарой и Витькой Кротенко.
Я пошарил в зарослях и нашел на берегу болота пучки — растение, ствол которого похож на дудку. Кожуру со ствола очистишь — и можно есть, немножко даже сладкое. Андрон полез за мной, хватал эти пучки, жадничал и все повторял:
— Умм! Витаминоз! Умм! Витаминоз!
Я знал, что много пучек есть нельзя, но Штаневичу не сказал: пусть ест, потом узнает. И, действительно, вскоре он схватился за живот и давай выть, даже на землю лег, стал кататься. Вот тебе — витаминоз! Не жадничай.
Деревня Томышево вытянулась в одну длинную улицу возле берега Томи. Здесь в незапамятные времена поселились томские татары, а потом и наши казаки. От такого соседства выиграли и те и другие: русские научили татар копать колодцы, строить бревенчатые избы, сеять пшеницу, а татары показали им грибные и ягодные места, научили охотиться и рыбачить.
Я сказал Витьке, что хочу, в первую очередь, найти в деревне дом, где жил мой дед, где родились моя мать и дядя Петя. Хорошо бы еще найти избу, через которую мой дед хотел переехать зимой и об которую убился.
В Томышево главным оказался бригадир — Садык Садыкович. Вида у него — никакого, у нас Бынин представительнее выглядит с часами на руке и в черном пиджаке. Бригадир был в шапке с торчащим ухом. Я думал, что ему лет сорок, оказалось — все шестьдесят. Андрон по этому поводу заметил, что люди здесь не знают городских забот, едят натуральную пищу, в ней сплошь витамины, потому все такие моложавые.
Я спросил Садыка Садыковича, где находится дом моего деда Ивана Ивановича Коруны.
— Ай ты внучка! — удивленно сказал бригадир. — Вон дома дедкина! — показал на длинное деревянное здание со множеством окошек. Я подошел, заглянул в одно окно и увидел телят возле кормушки. — Твой дедкин дом старый стал, мы раскатал, два бревна, которые хорошие, в телятник клал, вот она! — указал мне на бревна бригадир.
Бревна толстые и старые. Вот и попробуй представь себе по двум бревнам, как твои предки жили!
Садыкович привел нас в избу к татарке и велел пораньше ложиться спать. Татарка уже укладывалась, нас это удивило, на улице было еще совсем светло. Мы в городе раньше двенадцати не ложимся. Отправились погулять. Сквозь черные прибрежные кедры проглядывала река.
— Томь — воскликнула Тамарка. — Моим именем реку назвали!
— А вот и не твоим! — сказал я ей и указал на, татарочку, спускавшуюся с ведрами к реке. Татарочка была в красном платье, которое застегивается спереди, как халат, и в красных сапогах. Лицо у нее, как у всех томских татарок — белое, круглое, а глаза синие.
— Вот ее именем назвали! — кивнул я Томке на девочку. А та оглянулась и показала ряд ровных и мелких зубов:
— Мен не Тома, мен Фатима!
Почти как в придуманном нами языке.
Томь… Томышево. Вспомнилась легенда о татарской княжне Томе и княжеском пастухе Ушае. По-разному легенду эту рассказывают, складывалась она, видно, не сразу, кто-то что-то придумал, а кто-то добавил.
В легенде говорится, что. на высоком берегу большой реки жил татарский князь Тоян, дом его доставал остроконечной верхушкой до самых звезд и был окружен земляным валом. Тома подрастала, была красавицей, сватали ее разные богачи, но князь все отказывал им: не хотелось с дочерью расставаться. Тома скучала, ходила на большую реку купаться. Стража отстанет немного, отвернется, а Тома разденется и — в реку. Ныряет, плавает.
Вот однажды искупалась она, задремала и вдруг видит — стоит по пояс в воде прекрасный юноша. Она его спросила, кто вы, князь? А то был пастух, но ведь одежды на нем не было, как тут понять — пастух или знатный человек.
Стали они таким образом встречаться. Пастух стоит по пояс в воде и с ней беседует. Но однажды Тома спросила, мол, что это у него за странная манера с девушками стоя в воде разговаривать? Он и признался, что не князь он, а простой пастух, одежда у него рваная, он стыдится в ней Томе показаться. Тогда в следующий раз она принесла ему дорогие одежды и сказала:
— Ты лучше всех князей на свете!
Стали они дружить. Но кто-то из сановников подглядел и донес Тояну. Разгневался князь и послал воинов — схватить пастуха. Бросился в реку Ушай и поплыл, но стража его настигла в том месте, где в большую реку впадает маленькая. Ушай стал отбиваться камнями. А потом кинулся в малую реку и утонул. Тома все видела и бросилась в большую реку. С тех пор большую реку называют Томью, маленькую — Ушайкой, а на берегу там есть места, которые называются Первый, Второй и Третий камушек.
Я смотрел на противоположный берег: там по крутому обрыву спускались темно-зеленые ели, черно-зеленые пихты, меж ними светились березки, пунцовели, рдели и разливались кровью рябины, осины, кусты шиповника, кудрявились коричневые кедрачи и подсвечивали всю картину серебристые тополя и тальники.
Штаневич предложил половить в старице рыбу, они с Витькой принялись вырезать удилища и прилаживать к ним лески, а я все смотрел на реку, на ее берега…
Очнулся от спора. Андрон спорил с Витькой из-за пескаря. Этот пескарь будто бы хотел на андроновскую удочку клюнуть, а Витька рядом забросил свою снасть, и пескарь сдуру за нее ухватился. Я-то знал, что Витька просто везучий, он поймает рыбу и там, где ее сроду не было.
Андрон поворчал и затих, сердито глядя на поплавок. Тамарка не решалась шуметь, сидела, покусывая тальниковую ветку. И вдруг с другой стороны протоки какой-то парень что-то швырнул в воду и тотчас в кустах спрятался.
— Хулиганы, понял! Всю рыбу пораспугают… за такое дело… — договорить Андрону не пришлось. Грохнуло, словно земля раскололась, вверх поднялся фонтан воды. Андрон начал икать, Витька в воду свалился, а Тамарка упала на траву и от страха задрыгала ногами. Я тоже сильно испугался, но всё же успел заметить, что сразу после взрыва в воду бросились женщина, старик и парень, они были в трусах, плавали, хватали всплывшую кверху брюхом рыбу, бросали на свой берег. Все это они делали очень быстро. и ловко. Когда у нас в ушах перестало звенеть, в протоке уже никого не было, только два-три пескаря поблескивали брюшками в лучах заката.
Витька тотчас скинул штаны и поплыл за этими пескарями. Андрон порывался куда-то бежать, бормоча что-то.
Тамарка сказала:
— Лучше молчите. В чужой монастырь со своим уставом не ходят. Мы отработаем и уйдем, а они со своей протокой пусть что хотят, то и делают… Да мы и не узнаем их в лицо…
Мы отправились спать. Засыпая на русской печке, я пытался вспомнить лицо парня, который бросил в реку взрывчатку. Я видел его мельком, но он мне почему-то показался знакомым.
Мне кажется, я не успел и уснуть, как в окно затарабанили:
— Кончай ночевать! Здесь вам не шалтай-болтай, надо работай!
Оказалось, что татарки уже давно нет дома, а разбудил нас бригадир, он повел всех на поля, разбросанные среди лесов. На одних пшеница уже была скошена, на других ее только косили. Нас бригадир поставил вязать снопы и в суслоны составлять, чтобы они проветривались.
Тамарка то и дело взвизгивала, жаловалась, что ей руки колет. Андрон старался идти со снопом к суслону помедленнее. Зря. Ведь мы ставили суслоны каждый по отдельности, и бригадир каждому из нас трудодни будет начислять отдельно. У Витьки снопы получались лучше, хотя он тоже вязал их впервые. А мне было тяжелее, чем другим, физическим трудом я прежде почти не занимался, разве только снег из ограды вывозил да в огороде копался, но это куда проще и легче, чем вязать снопы.
Когда я уже чувствовал, что скоро упаду и больше не встану, откуда-то появился Садыкович, посмотрел на нашу работу и головой покачал:
— Так вы четверо за сутка трудодень не заработай! —
Подошел к одному суслону, к другому: — Ветер дунет — все расплунет. Надо вас с люди ставить, так нельзя…
Поставили нас к молотилке, снопы ей в горло пихать. Работала она от движка на приводе, стучала оглушительно. Я хоть в молотилках не разбираюсь, но сразу понял, что лет ей никак не меньше, чем нашему бригадиру. У женщин, пихавших в молотилку снопы, лица были повязаны платками до самых глаз. Вскоре я понял, почему. Я сдуру стал впереди, возле горла молотилки, где ходят зубья, которые снопы захватывают. Пылью и трухой мне моментально забило ноздри, уши и глаза. Я чихал, кашлял, и чуть не плакал, а сзади мне снопы подавали и покрикивали:
— Шевелись! Сонная муха! Кель-кель!
Я не видел, кто там кричит, не до этого было. Когда позвали завтракать и я в какой-то луже умылся, то увидел, что работали рядом со мной старухи или девчонки моего возраста. Мы сели возле ведра с картошкой и стали есть. Деревенские запивали молоком из бутылок, а мы так обходились. У меня все тело свербило от трухи, она набилась и под рубаху и под штаны. Штаневич тоже чесался. Тамарка притихла и больше петь не пыталась.
После обеда я встал с вилами ближе к скирде, снопы сбрасывать. Но и у скирды, оказывается, не мед. Помахаешь вилами, руки начинают отниматься, а надо все новые и новые снопы подавать. Те, которые у молотилки, ругаются:
— Не живой, что ли? Поворачивайся! Ты так давай, чтобы у нас куча не убывала, а то с земли тяжело поднимать..
А труха и до скирды долетала, хотя я и без нее задыхался. Я не видел, что делали Андрон, Витька и Тамарка, при такой работе про себя забудешь. Я шевелился уже автоматически и думал о том, почему деревенские после такой работы живыми остаются, как это у них получается. Молотилка все грохотала, не переставая ни на минуту. Хотелось, чтобы она заглохла, бензин бы кончился, что ли. Но она и не думала глохнуть, возле нее бегал старичок с ключами и масленкой, что-то на ходу подкручивал, смазывал.
В обед нам подали в том же ведре суп с мясом. Но я хлебнул несколько раз, упал на солому и сразу заснул. Сон был странный: я слышал все, что вокруг говорили, но в то же время мне снилось, что я стал молотилочной зубчаткой и кружусь с утра до вечера. Так не хотелось вставать, когда Садыкович вдруг оказался рядом. Он долго тряс меня за плечо, я, наконец, очнулся и попросил дать мне другую работу.
— Какой тебе другой работа! — рассердился он. — Мешка таскать?
Не знаю, как я дотерпел до ужина. Теперь я стоял не у молотилки и не около скирды, а посередине, другим снопы передавал. Руки все исколол, казалось, поясница вот-вот переломится.
На ужин опять сварили картошку. Да, такой работы при плохой еде не выдержать, это не часы, которые можно и натощак починять. Ну, думаю, поедим — и домой, спать. Тамарка с Андроном как хотят, а я сразу на полати. Только я об этом подумал, бригадир подошел:
— Седни надо другой скирда молотить, а то дождь ходить будет! Молотилка таскать на другой место будем…
Я спросил:
— Скоро стемнеет, как молотить?
Бригадир пояснил: натаскаем хворосту, разожжем костры.
Не помню, как вторую скирду домолачивали. Все было, как во сне: снопы, костры, запах гари, грохот молотилки. К утру, в самом деле, стал накрапывать дождичек, я не сразу понял, что это, казалось — по щекам букашки забегали. Я все хватал снопы, кидал, кидал, совал. И вдруг чувствую, кто-то за рубашку меня дернул. Смотрю — та девчонка, что у реки Фатимой назвалась:
— Эй, малай! Ты что? Шальной? Все ушел, молотилка не работает.
Я поплелся в деревню. Витьку мысленно ругал за то, что меня не позвал. Шел я, шел, немного заплутался в сумерках, вышел не к деревне, а к заимке. Там через овражек жердочки перекинуты, а за Мостом, в остатке кедрача стояла древняя изба, возле нее в землю вкопан длинный стол, за которым сидели люди.
— Клавдея! Еще медовухи нам тащи! — раздался старческий голос. Потом стукнули кружки, и старик сказал:
— Так я, значить, те три улья богашевскому мужику загнал, Садыковичу сказал, что пчелки улетели. Я ему говорю, будут они лететь, пока солнца не достигнуть, тогда и война кончится!
И старик засмеялся, неприятно, скрипуче.
— Поверил он? — спросил голос помоложе.
— А чо? Верь не верь, где ен по нонешним временам другого пасечника найдет?
К столу подошла женщина, парень ухватил ее за руку, потянул к себе, а старик крикнул:
— Ты, Дюба, это брось! У ее муж на хронте!
Тут я сразу понял, почему на протоке парень, глушивший рыбу, мне показался знакомым. Это, выходит, Дюба со стариком и женщиной был!
Помчался я в деревню, нашел избу, разбудил Витьку и Штаневича. Андрон узнал, в чем дело, заныл:
— Ты, понял, что придумал? У меня, может, язва, я вообще старый. Я не могу жизнью рисковать, этот бугай, понял, очень опасный тип… Нет, я его вязать не пойду. Я вообще ночью из дома не выйду…
На дворе уже светало. Побежали мы с Витькой к бригадиру. Объяснил я Садыковичу. Он почесал затылок:
— Племянник пасечника это, знаем. Она весь больная, синий делается и дергается сильно.
Удивила меня эта простота:
— Я тоже могу задергаться, даже посинеть могу, если хотите. Дезертир он самый настоящий, милицию вызывать надо…
— Милисия в городе. Далеко. Сами забирать будем… — вздохнул Садыкович и надел шапку, одно ухо которой торчало вверх. Позвал он нескольких колхозников-татар покрепче, а мы с Витькой пошли за ними.
Дюба не ожидал нашего прихода и храпел на полу на собачьей дохе. Его еле разбудили — после вчерашнего еще не прошел у него хмель. Садыкович быстро и ловко скрутил ему руки вожжами. Я попросил обыскать его, чтобы вернуть часы моего отца, но часов у Дюбы не оказалось, пропил, наверное. Разве он скажет? Он только зубами скрипел, матерился изо всех сил и плевался. Посадили его на телегу и связанного повезли в город.
Вскоре мы из колхоза вернулись. Я нес домой целое ведро картошки и представлял, как мать будет радоваться. Она действительно обрадовалась! А потом вдруг полезла в шкаф, достала наш альбом и на первой странице указала на фотографию, где отец возле мастерской снят, под надписью: «Точное время г-на Бавыкина».
— Смотри!
Я эту фотографию уже тысячу раз видел. Пожелтела она немного от времени, а так все такая же. Мать спрашивает:
— Ничего не замечаешь?
Я пожал плечами. Тогда она ткнула пальцем в отцовского хозяина:
— Вот он, Никодим Никодимович!
Пригляделся я к г-ну Бавыкину, а ведь, верно, чем-то напоминает квартиранта, но только — самую малость. На фотокарточке он ровный, прямой и никаких угрей на носу нет.
— Может, не тот?
— Как же, не тот. Арестовали его. И меня несколько раз вызывали, спрашивали — как к нам попал. И фотокарточку эту с ним сличали. Бавыкин это. Он ведь за границей где-то жил. Явился, хозяйчик! И неспроста, видать…
Вот тебе фурнитура: вилочки, волоски, оси для швейцарских часов! Кто мог знать! Тихонький, матери компоту выделил. А сам тут какой компот затевал? Зубодробитель, а ягненком прикинулся. Верно в плакатах пишут: «Будьте бдительны!» Хотел старое вернуть. «Точное время г-на Бавыкина!»
На другой день я пошел в мастерскую, чтобы с Быниным перед отъездом проститься.
Его тоже вызывали. Все купленные у старика вилочки, оси, камни он в ступку сложил и собирался их истолочь пестом. Я сказал, что фурнитура не виновата. Тогда Бынин опомнился, шваркнул пестом так, что чуть ногу себе не отшиб, и заорал:
— Дали бы мне его, гада, своими руками удавил бы! То-то он тут глазами вертел, как жерновами, ведь это его мастерская была…