Мы едем в Казахстан в гости. Мы породнились с эс-ку-ла-пом! Это тот самый Софрон, что жил у Прасковьевых. Он окончил медицинский институт, его направили работать в Казахстан. Перед отъездом он женился на маминой старшей сестре — тете Шуре.
Они увезли с собой и бабушку Марию Сергеевну. Дескать, молодоженам помощь нужна, я уже большой вырос, могу без бабушки обходиться. Матери очень не понравилось, что бабушку от нас увезли. Она ворчала: все, мол, для этой Шуры, — но потом успокоилась.
В последнее время Софрон часто заходил к нам. Одет он был в толстовку, которую сам сшил без машины, просто иголкой, и полосатые брюки, на ногах — тапочки. Ходил бесшумно, потому что тапочки обуты на шерстяные носки, которые ему тетя Шура связала. Я восхищался, что у Софрона тапочки блестят, а мать сказала, что в них можно заработать ревматизм. Ну и что? Софрон сам теперь врач — вылечится, а ходить в таких тапочках дешево, легко и красиво.
Родом Софрон из зауральской деревни. Родители у него от холеры померли, он мечтал стать доктором, а сам батрачил у богатого чуваша. Школу окончил только к тридцати годам и приехал в Томск, поступать в мединститут. Два раза не приняли, в третий раз приняли.
Тетя Шура хвалила Софрона, он, мол, во многом похож на Ломоносова. А мать сказала, что он ненормальный, потому что пригласил нашу семью в анатомический музей. Пришли мы, дверь открываем, а навстречу скелет протягивает руку, вроде здоровается. Это медицинские студенты блок сделали: один конец веревочки к двери привязали, другой — к костяной руке. Еще мать сказала, что брезгует, когда приходит Софрон, так как он подрабатывал по ночам в морге. Тетя Шура стала обвинять мать в непонимании научных целей. А мать назвала тетю Шуру теркой и сказала, что ей никого лучше Софрона и не найти. С неделю они не разговаривали.
У тети Шуры, действительно, все лицо в мелких ямочках. Но разве она виновата, что раньше оспу не прививали? Мать почему-то стесняется, что у нее и отца нет высшего образования. Бывало, придет к нам какой-нибудь инженер, и хоть он ходит всю зиму в демисезонном пальто, хоть шарфик у него матерчатый, а ботинки стоптаны, мать смущается, боится что-то не так сказать или сделать. Как же — человек с высшим образованием! А чего ей смущаться? Хоть и выросла в казачьей семье, в городе живет давно, любит книжки, театр. Как стол сервировать, в какой руке вилку, в какой ножик держать — все знает. И все же… Уйдет такой гость, а она сидит, сидит, задумавшись, да и скажет:
— Шурку учили — рябая. А Мотря, мол, красивая, и так замуж выйдет. Вот я и вышла…
Она любит во всем первенство. Вот что ее мучиться заставляет. И Софрона потому невзлюбила: как же — сестра не только сама образование получила, но еще и за образованного метит выйти!
Перед свадьбой отец, я и дядя целый день сидели за большим кухонным столом, лепили пельмени. Зимой-то они у нас готовые есть: настряпаем сразу много, заморозим в кладовке и, когда надо, варим. А тут пришлось на» всю свадьбу стряпать.
Отец лепил пельмени и пел:
— Породнимся с эс-ку-лапом! Эску-лапом, лапом, лапом!
А мать, хоть и стояла ко мне спиной, все же догадалась, что я ем фарш, и заругалась:
— Ты что? Хочешь, чтобы черви в животе завелись? Сколько можно говорить, что сырой фарш есть нельзя?!
А фарш из говядины пополам со свининой, с луком, с чесноком, с перцем, замешенный на молоке, издавал такой запах, что невозможно было удержаться.
У отца пельмени выскакивали из пальцев один за другим, аккуратные, красивые. Дядя лепил медленнее, я его мог обогнать, а вот мать взялась бы, так никто не поспел бы за ней. Она их делает по всем правилам. Слишком тугой пельмень будет не сочный, а «слепой», без дырочки, по ее мнению, некрасивый, за такую работу она выругает, а пельмень в помойное ведро бросит.
Пришли жених с невестой. На Софроне — сшитый специально к свадьбе костюм, первый в его жизни.
— Ехать пора, — сообщил жених. — Уговорили Дергуна, а вы еще не готовы.
— Сейчас! — с готовностью ответил дядя Петя, бросая вилку, поспешно снимая фартук.
Дергун — живущий у нас в ограде легковой извозчик — украинец, человек нервный и упрямый. Если он лошадь распряг и собрался в пивную или в баню, будь хоть трижды сосед, хоть тысячу давай — не повезет, У Дергуна был банный день, но Софрон его как-то уговорил.
По случаю торжества Софрон надел золотое пенсне. Хвалился:
— Преподаватели к свадьбе поднесли. Таких и в Москве не достанешь.
Бабушка утирала фартуком слезы:
— Говорила я, фату пошить. Господи! Как же это? Невеста — и без фаты.
— Бросьте вы, мама, — хмурилась тетя Шура. — Какая там еще фата? Чтоб люди смеялись?
Мать загадочно сказала:
— Баба с воза — кобыле легче.
Вышли все на крыльцо. Дергун свою лошадь в фаэтон запряг, на голове извозчика цилиндр, в каких обычно капиталистов рисуют, правда, верх оторвался, но Дергун его белыми нитками пришил.
В Томске извозчиков — тьма. Раньше, говорят, на гербе города была изображена вздыбленная лошадь. Зимой и летом на стоянках толпы извозчиков. Зимой вы сядете в высокую кошевку, застегнете полость из медвежьего меха, извозчик взмахнет кнутиком и — только свист стоит. Летом пролетка пружинная, сидеть мягко. Извозчики щеточками пыль с сиденья сбивают, зазывают клиентов с прибауточками. Это — легкачи. А есть еще ломовые, они грузы возят и сами мешки таскают. Иной ломовик кулаком быка убить может, и лошади у них особенные. Отец рассказывал: запрягут битюга, положат на телегу сто пудов, что по-теперешнему полторы тонны означает, а ехать — в гору. Битюга и стегать не надо, ломовик только чмокнет губами, скажет тихонько: «Н-но», глаза у битюга кровью нальются, рванет — и телега уже на горе.
У Дергуна лошадка небольшая, монгольской породы. Он ее целыми днями чистит, ухаживает за ней, как за часовым механизмом.
Фаэтон тронулся, выехал со двора. Юрка Садыс забежал перед фаэтоном и крикнул:
— Жили-были дед да баба, была у них курочка-ряба!
Тетя Шура так на него посмотрела, что любой другой присел бы от страха. А ему хоть бы что.
На свадьбу пришли Веркины родители. Эти Прасковьевы почти такие же старые, как моя бабушка, хотя Верка всего на три года. меня старше. Фаддей Зиновьевич — пряничный мастер. Фабрика у нас рядом, от нее дым и тот медом пахнет, Спрашивал я Фаддея Зиновьевича, много ли он конфет и пряников ест. Оказывается, терпеть их не может. А нам, помню, раз принес такого большого пряничного коня, что мы его всем двором ели. Сам сделал. Он вырезает из березы штампы, при помощи которых пряники делают, очень этим гордится.
Прасковьев поднес жениху и невесте два огромных пряника. На одном было оттиснуто: «Софрон», на другом: «Александра».
Часовщики явились в полном составе и подарили тете и Софрону настольные бронзовые часы. Зубаркин их на толкучке купил, наладил, очистил нашатырным спиртом с мылом.
Все пили водку и вино, кроме Софрона. На уговоры он отвечал:
— Сам не пью и вам не советую. Стопроцентный вред для организма — разрушаются печень, сердце, нервы и почки…
Потом началось самое интересное. Дядя Петя вдруг объявил:
— Последнее сообщение! К нам едет экспрессом артист из Одессы, любимец дам по кличке Адам!
Дядя Петя открыл вьюшку голландки, прислушался. Из вьюшки вылетел голубой шар. Дядя приставил к нему папиросу, шар лопнул, из него вывалилась картонная фигурка — усатый человечек с вытаращенными глазами. Руки и ноги фигурки в суставах скреплены ниточками.
Дядя Петя сел на пол, раздвинул ноги и поставил фигурку между ними; к моему удивлению, она не упала, хотя дядя ее не поддерживал.
— Маэстро! — крикнул дядя Петя. Отец взял гитару. Леня Зубаркин — балалайку, фигурка под музыку выделывала кренделя ногами, махала руками. Дядя Петя к ней не прикасался, только палочкой, вроде дирижерской, помахивал. Тут уж не только я, все удивлялись.
— Он на магните работает?
Дядя Петя подмигнул и показал пришитую к штанинам черную нитку. Просто! Когда дядя сел и раздвинул ноги — нитка натянулась, к ней он незаметно прицепил фигурку.
Палочкой по нитке стучал, фигурка вихлялась. Брюки черные, нитка черная, надо только подальше от всех, в темном углу, садиться.
…Приятно лежать в вагоне на полке и вспоминать. Но вдруг под нами что-то загрохотало. Я взглянул в окно, а там замелькали перекладины моста в виде больших букв «Х». Глянул вниз — река, по ней пароход плывет, из трубы дым пускает, словно закурил папиросу, люди на палубе машут руками, я тоже хочу им помахать, а их уже нет; я вижу домик, возле него стоит дядька и держит в вытянутой руке свернутый в трубку флажок.
Отец с лупой в глазу склонился над вагонным столиком. Часовщик, куда бы ни ехал, всегда при себе имеет инструмент. Он не плотник, он может свой инструмент поместить просто в кармане. Вдруг у Софрона часы испортятся или появятся новые знакомые, у которых часы будут сломаны. Узнают, что часовщик, и тотчас заводят речь о том, что им надо часы отремонтировать. Часы ведь ломаются часто. Оттого, что хрупкие, оттого, что люди не умеют с ними обращаться.
Отец не зря вывесил в мастерской правила обращения с часами. Пусть люди читают, пусть меньше денег на ремонт тратят. Мастера косились, мол, раньше за такие вещи хозяин мастерской надавал бы по шее. А отец говорит, что владелец часов — наш трудовой человек, зачем ему зря тратиться? Пусть знает, что часы надо заводить раз в сутки в одно и то же время, но не до отказа, что перед умыванием часы надо снимать, что нельзя колоть дрова, когда часы у тебя на руке. А если часы остановились, так пусть не лезет в них сам, не дает в ремонт любителю, потому что если там было ремонта на пять копеек, то станет — на двадцать рублей. И в профилактическую чистку часы надо отдавать раз в три года, даже если они идут вполне нормально.
Вообще-то отец в отпуске не собирался работать. Они с матерью решили, что ему надо полностью отключиться от всех дел. Он взял инструмент на всякий случай. Мало ли? Но ехала с нами в купе женщина — у нее из часов головка выскочила. Были тут ахи да охи. Отцу слушать надоело, там и дела-то всего — один винтик подвернуть. Он взял да и вставил головку на место. И вот та женщина давно. сошла, а к отцу все подходят клиенты изо всех вагонов, он отказывается, а они не отстают. Чтобы отвязаться, приходится брать часы, починять. А клиенты идут все новые и новые.
Вдруг я замечаю неподалеку от поезда бредущих гуськом верблюдов.
— Романс! — кричу я. — Романс! Бадридзе!
— У тебя что, жар? — осведомляется мать.
— Ничего не жар. Помнишь пластинку Бадридзе? Он там поет: «И вдаль бредет усталый караван». Помнишь? Так по смотри в окно, вон он — бредет!
Все смотрят в окно.
За окном проплывает земля, совсем не похожая на нашу, томскую. Там прямо к поезду ели подступали, можно было из окна рукой за ветку схватиться, а здесь — бесконечная равнина, изредка промелькнут чахлые кустики, и опять только трава. А вот подъехали к такому месту, где вообще только песчаные холмы. Эх, сколько песка вокруг! Тут можно песочные часы выпускать целыми тысячами. Такие часы я у Софрона видел, это он кому-нибудь градусник поставит или горчичник, и нужно ему, чтобы ровно десять минут прошло.
На одной из остановок я заметил на перроне желтолицего узкоглазого казаха. Сроду таких людей не видал, только на картинке. А дядя Петя сбегал в ларек за папиросами и, когда дежурный зазвонил в колокол, вдруг подошел к желтолицему, снял с него огромную треухую шапку и стал примерять. Казах улыбался. Но вот — поезд трогается, и дядя прыгает на подножку, позабыв снять треух. Желтолицый бежит по перрону. Мать высунулась в окно и кричит:
— Петька! Не смей! Отдай сейчас же!
Дядя нехотя снимает треух и кидает казаху, потом входит в купе:
— Ну, чего ты? Я ведь так, попугать только. А вообще добрый малахай, лисий. Вот бы в Томске по проспекту прогуляться в таком! — мечтательно говорит дядя.
Верблюдов уже не видно, я влезаю на верхнюю полку, и на меня наваливается дремота. Мне видится дядя Петя в лисьем малахае, ведущий по пустыне на веревке караван горбатых верблюдов, все они размеренно раскачиваются. Вдруг крайний из них оборачивается и изо всех сил ударяет дядю
Петю лбом. За ним бросаются остальные, все кричат:
— Бейте лучше! Лучше! Лучше!
В страхе просыпаюсь. По вагону идет проводник и выкрикивает:
— Щучье! Щучье! Шучье!
— Подъезжаем, — говорит мать, — собирайся.
На перроне все бегают, размахивают руками и громко кричат. Впечатление такое, будто драка началась, но драки никакой нет, просто народ здесь привык так разговаривать. В этой суматохе неожиданно появляется Софрон. На голове у него тюбетейка. Лицо стало круглое, живот вроде тоже увеличился. Я ему говорю:
— Ты чалму носи, а тюбетейку мне подари.
Софрон смеется. Он ведет нас к лошадке, впряженной в телегу, где постелено сено:
— Вот наш больничный транспорт. Рассаживайтесь.
Сам он садится на передок, взмахивает кнутом, и мы трясемся на телеге, аж зубы стучат. Да, это вам не пролетка, не дергуновский фаэтон! А станица, хоть это слово похоже на слово «столица», — всего несколько длинных пыльных улиц, которые тянутся от вокзала куда-то вдаль. По одной из них мы едем, а за нами ползет белая туча пыли. Домишки на улице все маленькие, сделаны из глины, а вместо заборов плетни, сквозь которые видно, как в огородах корчится тощая картофельная ботва; почти в каждом дворе наискось торчит длинная палка, это колодцы с журавлями. Пыль скрипит на зубах.
Мать морщится:
— Захолустье… А еще писал, что вторая Швейцария…
Между тем телега въезжает на холм, Софрон показывает вперед кнутом:
— Есть Швейцария! Вон она!
Я вижу поросшие сосняком каменистые склоны, кое-где из бора выглядывают крыши. А оглянешься назад, там, за вокзальчиком, голая, как ладонь, равнина.
…У Софрона свои порядки. Сперва он нас на озеро купаться повел, да не шагом, а бегом, локти согнул, через плечо — полотенце, ногами тощими семенит и покрикивает:
— Не отставать! Делай, как я!
Прибежали. Горы там такие, что я бы их всю жизнь рассматривал… Все они из камней состоят, есть камни величиной с двухэтажный дом, есть размером с дергуновский фаэтон, есть поменьше. Все цветом разные, мхом разноцветным поросли, друг на дружке лежат ступенями, пирамидами, меж ними травы пробиваются, сосны растут. Смотришь и не верится, что эти камни сами по себе так лежат, кажется, что их нарочно некий силач так взял и сложил. Горы эти сопками называются, озеро среди них лежит, как большое чисто вымытое блюдо. Вдали видна синяя гора, так ее Синюхой и назвали, дальше есть еще Белуха, а несколько гор, соединенных вместе, называются Спящим рыцарем. Приглядишься — похоже на человека, который на спине лежит и руки на груди сложил. В озере вода даже в августе ледяная, но зато, как сказал нам Софрон, очень чистая. С сопок в воду множество камней нападало, можно залезть на такую глыбу полежать, позагорать.
Помылись мы, позагорали, проголодались ужасно: там воздух такой, что всегда есть хочется. Прибежали обратно.
Бабушка Мария Сергеевна, конечно, уже и поесть приготовила. Все сели за стол. Отец быстро выхлебал суп. Протянул тарелку бабушке:
— Плесни-ка, тетенька, в мою печальницу! — Он вообще всегда так говорит, когда просит добавки, а что такое печальница — я не знаю. Сказал он так, а бабушка на Софрона смотрит. Он сказал:
— Вы, товарищи, будете отдыхать под медицинским контролем. Переедание очень вредно для организма. У меня все нужные вам калории и витамины рассчитаны. Первого больше нельзя, а рисовой каши вам сейчас Мария Сергеевна положит.
Поели не поели, а обед закончился. Отец сунул руку в пиджак за папиросами, а Софрон и говорит:
— Всю эту гадость я в туалет выбросил. Вы должны хоть месяц по-настоящему, по-человечески отдохнуть…
Мне сразу стало ясно, что ни отцу, ни, тем более, дяде Пете все это не понравилось, дядя Петя даже заявил:
— Во всем цивилизованном мире принято гостей встречать с бутылкой на столе.
Софрон велел всем почистить зубы и прополоскать горло слабо-розовым раствором марганцовки. Пообещал и бутылку: дескать, через час всем можно будет выпить по стакану минеральной воды.
В тот день мы еще в бор по грибы сходили, потом вечером еще раз в озере искупались, а ровно в десять Софрон приказал всем спать. Ужин был совсем легким, я и то не наелся: ватрушка и стакан компота. Я слышал, как дядя Петя ворчал:
— Академик белобрысый! Интеллигент в первом поколении! Все — по пунктам. Сдыхай тут с голода!..
Я уже засыпать стал, когда мне какой-то шорох послышался. Смотрю — в щелку свет пробивается. Я встал, дверь приоткрыл и обрадовался: на кухне, на полу, около духовки сидели все наши и вместе с тетей Шурой черпали из кастрюли жирную похлебку. Отец прямо из черпака хлебал, дядя Петя до ушей в сале вымазался, кость обгладывал.
Я тоже к этой компании подсел, баранины наелся, немножко и кумыса дали, но мне показалось, что тетя зря его хвалила, мылом отдает, добро бы туалетным, а то — хозяйственным.
Так стали мы жить. Софрон все продукты на весах вешает, а мы потом потихоньку без весов до отвала наедаемся. Пополнели. И Софрон был довольнехонек:
— Видите, что значит научно организованная диета?
Дядя с отцом мучились без курева и без выпивки. Стали они на щучинский рынок ходить, выпьют там по стопке, накурятся, купят жареных семечек и щелкают, чтобы запах отшибло.
Отцу и здесь стали приносить часы. Началось с того, что Софрон попросил секундомер наладить. Был в Щучьем мастер-любитель — разобрать его разобрал, а собрать не смог.
Ведь у секундомера система сложнее, чем у обычных часов.
Принес этот горе-мастер Софрону его секундомер в разобранном виде, все детали аккуратно завязаны в носовом платочке.
Софрон сказал однажды отцу:
— Отпуск есть отпуск. Я, как врач, все это хорошо понимаю. Но мне нужно у больных пульс считать, без секундомера я никак не могу.
— Пустяки! — отец вдел в глаз лупу. И, действительно, через полчаса секундомер ожил, красная секундная стрелка бодро заскакала по циферблату.
— Чудеса! — изумился Софрон. — Вы часовой профессор-хирург, никак не меньше!
Если бы он это только отцу сказал. Не утерпел Софрон, в больнице похвастал. А через день к отцу потянулись заказчики, и каждый говорил:
— Вся надежда только на вас. Мне без часов — никак!
Один клиент оказался пекарем. Если бы отец не починил ему будильник, он проспал бы — он должен приходить на работу к четырем утра, — и вся станица осталась бы без хлеба. Другой клиент был местным телеграфистом, третий тоже занимал какую-то важную должность, при которой без часов не обойтись. А один молодой казах сказал, что ему девушка назначает свидание в сопках, а он не может прийти точно в назначенный час, потому что «сагат» испортился.
Вечерами Софрон рассказывал о больнице. Он тут единственный хирург и главврач одновременно. Тетя Шура заведует родильным отделением.
У Софрона дома в маленькой комнатке есть музей: в банках из-под варенья в формалине плавают. две опухоли, которые он у больных вырезал. Он говорит, что со временем экспонатов будет много.
Отец рассказал, что и он сначала думал создать что-то вроде музея. Мало ли ему разных диковинных часов встречалось? Починял он и башенные часы девятнадцатого столетия. Починял часы-луковицу, вроде кулибинских, старинные. Попали раз в ремонт стенные часы, где гири были не на цепях, а на жильных струнах. Струны эти намотаны на барабаны, барабаны вращаются, струна раскручивается, гири опускаются. Но отец сказал, что часы не экспонаты. От опухоли, кроме научной, никакой другой пользы нет. А часы, пусть они и восемнадцатого столетия, если их хорошо починить, еще долго будут служить людям. А ему и одного хронометра хватит, чтоб по нему точность хода других часов проверять.
Мы прожили в Щучьем около месяца, и к концу нашего пребывания клиентов у отца стало меньше, потому, наверное, что он починил все неисправные часы в этой станице.
Мы еще много раз купались в озере, загорали на берегу.
А когда уезжали, Софрон на прощанье сказал, чтобы мы всегда соблюдали диету. И мы поклялись, что будем. соблюдать.
Поезд тронулся, перрон побежал в обратную сторону, и на нем остался размахивающий тюбетейкой Софрон. На первом же полустанке дядя сбегал на базарчик, принес килограммов пять жареной баранины, несколько пучков лука и бидон кумыса. Всю дорогу мы что-нибудь жевали и смотрели в окно. Когда возле станции Тайга показались елки, мы все приткнули носы к стеклам. Очень родными показались нам эти елки.