IV

На пригорке росли березы, отбрасывающие тень на сочное дикотравье. Четыре березы росли из одного корня. Внизу они сплелись, а потом оторвались друг от друга, устремляясь каждая по-своему вверх. Средний ствол, затемненный двумя крайними, изогнулся коленом до земли, обойдя третью крутым изгибом и потом затемнив ее своей развесистой шапкой, отчего третья зачахла, вся покрывшись сучьями. Две крайние вытянулись, как по уровню, – стройные, без сучков до вершин.

Анисья долго смотрела на семейство берез, будто понимая их, как им трудно было вырасти из одного корня, как они воевали друг с другом за тепло, солнце, как ненавидели тень одна другой!

– Мама, чис, чис! – сказал сын, покачиваясь на кривых ножках. Он показал на цветок в траве.

– Это цветок, Дема, – пояснила мать, но сойти в густую заросль разнотравья побоялась.

Взяв сына на колени, она принялась кормить его степлившимся молоком, давая прикусывать рассыпчатое печенье. Наевшись и напившись, сын стал играть в тени берез, а она все еще сидела на обочине дороги, устремив взгляд вдаль, о чем-то задумавшись. Она не видела, как туча, захватив половину неба, вплотную приблизилась к солнцу, как, винтясь, на осинах завертелись листья, не видела, как молния, чиркнув за ее спиною, на миг разрезала лиловую тучу на две половины. Она смотрела дальше, за пределы видимого и осязаемого. В ее глазах не отражалось ни горечи, ни восторга от картины лета с надвигающейся грозой – глаза ее светились ожиданием чего-то значительного и важного. Казалось, они так широко были открыты потому, что где-то, быть может, вон за той разлапистой сосной, за стеною пихтача и ельника, там, где небо смыкается с землею, вот так же ищуще глядела другая пара глаз, заглядывая ей в душу через пространство и тревожа ее сердце. Теплый ветерок обдувал ее лицо. Темные, красноватые волосы застилали ей то щеку, то лоб, но она все так же глядела вдаль странным взглядом.

Вдруг сразу все потемнело, будто землю накрыли черной шалью. Туча наползла на солнце, маленькое облачко слилось с большим. С ложбины потянуло волглостью, но птицы все еще пели. Жаворонок, как дымок выстрела, кувыркнулся в воздухе и комком упал в траву.

Ударил гром, будто лопнуло небо. И раз, и еще раз свирепо рыкнул голодным псом.

– Мама, мама! – испугался сын, обхватив шею матери руками и прильнув к ее груди, как к единственной защите от всех напастей.

И сразу же, словно из промоины, хлынул дождь – крупный, прямой. Дождевые горошины, падая на пыльную дорогу, взметнули вулканчики. Демка захныкал. Она опять остановилась, вытащила из узла суконную шаль, укутала сына и пошла дальше. И странно, в то время, когда она смотрела на тучу издали, она боялась ее. Но как только над головою прогремел удар грома, она успокоилась. Лицо ее стало серьезным, готовым встретить любую напасть. Дождь лил и лил, а она все шла и шла. Когда на танкетки налипло много грязи, она сняла их и пошла босая, печатая маленькими ступнями размякший чернозем. Мокрое штапельное платье, обтянув ее тело, холодило плечи и спину.

На мостике через Татарский ключ Анисья споткнулась и чуть не уронила сына, завязив ногу между досками. Поднявшись на пригорок к развесистым кустам черемухи, она укрылась здесь под листвой, поеживаясь от капели с веток.

Кто-то ехал верхом, сутулясь в седле и насунув на голову капюшон дождевика. Высокий, нескладный седок. Прямые плечи его топорщились, как у ястреба крылья. Он бы проехал мимо, если бы не заметил женщину с ребенком под черемухой.

«Папа, папа!» – узнала Анисья, не в силах вымолвить слово.

– Эге! Гостья? – спросил Мамонт Петрович, остановившись на середине дороги. Чалый породистый конь махал головою, бряцая железными кольцами уздечки. – Издалека? – И, наклонив голову к плечу, Мамонт Петрович пристально поглядел на Анисью. Он ее не узнал сразу. Вернее – не думал встретить вот так, на дороге, да еще с ребенком.

Сверкнула молния, точно лезвие кривой шашки. Резко и коротко лопнул снаряд – грозовой удар. Чалый конь, натянув повод, попятился к мостику.

– Плутон, Плутон, стоять! – приказал Мамонт Петрович и спешился.

И еще один миг – миг молчаливой встречи. Мамонт Перович наконец-то признал Анисью. Выпрямился, застыл на месте.

– Э? – проговорил он, удивленно помигивая.

– Папа!..

– Господи помилуй, Анисья! Пропавшая грамота! Драматургия! – бормотал отец, размашисто шагнув навстречу дочери.

Та кинулась к нему. Он ее облапил своими длинными руками, целовал в мокрые щеки, в лоб, приговаривая:

– Одна-разъединственная моя радость! Солнце мое, Вселенная моя! – и заплакал, по-мужски сопя в нос.

– Папа, папа! Ну что ты! Папа, папа!

– Как же я тебя ждал, господи помилуй! Одна ты у меня: радость, одна, моя звезда. И вечерняя, и утренняя… Вот она какая драматургия жизни!

Анисья смотрела на отца сквозь слезы. Губы ее тряслись.

Только сейчас Мамонт Петрович обратил внимание на сына Анисьи.

– Э? – сказал он, вздернув бровь.

– Мой сын, папа.

– Э? Твой сын?

Секунда молчания.

– А другая половина чья? Природа завсегда из двух половинок – мужской и женской. Может, на прочих планетах есть люди из одной половины, про то пока ничего не известно, а наша планета двуглавая – скрозь из двух половинок.

Белая лента молнии, раздвоившись вилкой у тучи, резанула зигзагом мутный свод неба. Вслед за молнией, глухо ворчнув, ударил гром с раскатом, словно по небу протарахтели по булыжнику железные бочки. Дождь полил как из ведра, пригибая ветви черемух и прибивая траву обочь дороги. Татарский ключ вздыбился пузырями. С пригорка с шумом бежал мутный поток, набирая силу.

– Хоть бы письмо написала! Как же так можно, а? Ждал, ждал. И вот она – пропащая грамота. А! – Мамонт Петрович помрачнел.

И вдруг, вспомнив не менее важное, сообщил:

– Неделю назад мое заявление разбирали в райкоме. Теперь я чистенький, как новый рубль. В партии восстановили с моим стажем – с тысяча девятьсот девятнадцатого года ноября месяца.

Из-за поворота дороги выехала пароконная телега с железными бочками. Напахнуло керосином.

– Посторонись, Мамонт Петрович! – крикнул человек с телеги. Анисья узнала Санюху Вавилова.

– Давай, давай, Санюха. Поторапливайся. Там тебя ждут с горючим. – И, взглянув на Анисью, сообщил: – Теперь у нас в колхозе все работают. В прошлом году трудодень вытянул на три рубля семнадцать копеек и хлебом кило восемьсот. Смыслишь?

Пара разномастных лошадей, чавкая грязью, фыркая, прошла так близко возле черемух, что Анисья попятилась вглубь кустов. Санюха поглядел на нее:

– Кажись, Анисья Мамонтовна?

– Она самая, – подтвердил Мамонт Петрович.

– Ишь ты! Ну, здравствуй, Анисья Мамонтовна. С приездом тебя. Заходи в гости.

– Спасибо.

– Отец-то сокрушался, а ты вот она – заявилась.

И проехал мимо за мостик, протарахтев по плахам.

Мамонт Петрович смотрел на дочь и все еще не верил глазам своим. Его дочь, Анисья Мамонтовна, вот она!

– А ты ничуть не переменилась.

– Что ты, папа. Мне кажется, я такая старуха.

– Ишь ты! Побольше бы таких старух. Ну да я тебя великолепно понимаю. Это завсегда так бывает, когда человек выходит на свет жизни из драматургических переживаний. Я вот вспомнил, как я сам возвернулся в сорок седьмом с Колымы. Шел, и ноги не несли. А тут еще с Дуней такая история! Впрочем, с ней завсегда происходили истории. – И, секунду помолчав, двигая рыжими бровями, признался: – Сколько лет прожил с ней, а с душой ее так и не сблизился. Двойную жизнь вела с самого начала.

– Не надо, папа!

– То есть! – И, недоумевая, покосился на дочь. – Умолчание в таком вопросе, Анисья, никак не мыслимо. Оно, понятное дело, мать и все такое протчее. Ну а кто виноват, скажи, если покойница мою и твою жизнь грязью закидала? Мало я поимел от нее переживаний? Тебе это неизвестно, как я ее отбелил? И в тридцатом отвел от нее беду. Ее бы надо было на ссылку отправить как по ее происхождению, так и по ее душе, а я ее заслонил своим авторитетом. Душой покривил перед партией! Вот какая вышла драматургия! А что получил? Полное непонимание! Она жила сама по себе, я сам по себе. Да еще тебя к себе притянула. Две жизни под удар подвела. Легко ли? И в тридцать седьмом самолично сделала показание на меня – наскрозь лживое. Можно ли такое прощать, и даже мертвым?

Анисья потупила голову, сдерживая слезы:

– Мне так тяжело, папа! Если бы ты знал!..

– Не принимай тяжесть на себя! Не принимай! – запротестовал отец. – Я к тому говорю, что, значит, итог жизни подбить надо. Чтоб в дальнейшем началась светлая жизнь. Такое настало время теперь. Ты вот придешь в Белую Елань, а на душе у тебя муть. Встряхнись! Ты должна быть светлая, как вот этот Татарский ключ. Потому – сына имеешь. Ему жить. Смыслишь?

И как бы в ответ на слова Мамонта Петровича сын Анисьи потянулся рукою к длинной гриве чалого Плутона.

– Мама, мама! Дай-ка, дай-ка…

– Э?

– Это конь, – пояснила мать сыну.

– Конь! – повторил сын.

– Удивительный вопрос! От горшка три вершка, а руку тянет к Плутону. Современность. Люди зреют не годами, а часами. Молодец, парень! Время – кровь жизни, не выцеди ее напрасно, пока сидишь на руках матери. Ну, садись с ним на Плутона, а я пойду пешком.

– Что ты, папа. Так дойдем.

– Бери тогда Плутона за чембур, а мне давай внука. Как его звать?

Анисья смутилась и ответила с запинкой:

– Дема.

– Э?

– Демид.

– Демид?! Позволь, позволь! Разве, э?

– Нет, нет, папа. Просто записала так.

– А по фамилии как?

Вот они, самые неприятные вопросы, которых так боялась Анисья.

– На свою фамилию записала.

– Э?

– Головня. Другой у меня фамилии нет.

– Господи помилуй! А отчество?

Анисья ответила так тихо, что отец не расслышал.

– Как ты сказала?

– Мамонтович.

Мамонт Петрович от такой неожиданности чуть не упал:

– Не врешь?

– Я же говорю, записать могла только на свою фамилию и на свое отчество.

– И метрика честь честью?

– Все, все! И гербовая метрика, и сам Демид Мамонтович Головня налицо. Люби и жалуй, дед!

– Слава те, господи! – воскликнул Мамонт Петрович, торжественно приподняв внука, как знамя. – Живет моя фамилия! Хоть я неверующий, а воспою аллилуя. Услышал Бог мою молитву. Это же, это же событие государственного значения! Вот оно, у меня на руках, не Уголек, а целая Головня мужского рода. И жить будет эта Головня на радость всей Вселенной, начиная со спутника Земли – Луны до отдаленного Юпитера и Плутона, а так и Марса с Венерой, едрит твою в кандибобер! Живи, Головня! Преображай Вселенную, а так и нашу Землю. Ты поспеешь как раз вовремя. Работы на твой век хватит до полного утверждения коммунизма! Живи, Головня! Не скупись на тепло.

«Головня Вселенной» – светлоглазый Демка перепугался от неожиданных полетов на руках деда и заревел.

– Папа, папа! Он боится.

– Молчи, Анисья. Парадом командую я, и Демид Мамонтович Головня – мой полный единомышленник и соратник. Нет такого зла, через которое мы с ним не перешагнули бы. Вперед, вперед, на полное изничтожение гидры эгоизма!

И долго еще Мамонт Петрович разглагольствовал о всесветной путанице, с которой суждено будет сражаться Демиду Головне, а дочь чем ближе подходила к деревне, тем подавленнее было ее самочувствие. Ее пугала встреча не только с норовистой Маремьяной Антоновной, но и с Демидом.

«Он еще подумает, что я навязываюсь ему. И сына, скажет, потому Демидом назвала».

Отец что-то говорил о Степане Вавилове, о том, как к нему припожаловала Шумейка и как показал он себя стоящим председателем колхоза, а сам Мамонт Петрович с осени прошлого года работает заместителем председателя.

– Ты, папа, очень переменился!

Анисья такого отца не знала. Тот Мамонт Петрович был добродушный, терпеливый, иногда резкий, нескладный и угловатый, увлеченный планетами и астрономией, а этот – весь занят был земными делами, но вместе с тем не было мягкости, отзывчивости у нового Мамонта Петровича. Он будто не понимал, что Анисье сейчас не до колхозных перемен.

– Хэ! Переменился! Мы все, Анисья, переменились. Если бы не произошла большая перемена, ты бы сейчас где находилась?

– Папа, папа! Не надо!..

– Великолепно все понимаю и знаю. И про твое самочувствие, и про твои думы. Сам неоднократно находился в таком положении, – твердо ответил отец. – Потому и радуюсь перемене. Это же, это же – как открытие новой планеты!

Загрузка...