VII
Игуменья надолго примолкла.
Четыре дюжины золотых? О чем бормочет нераскаявшаяся грешница?
– Господи! И ты еще жалуешься на мужа своего! Да тут и сам святой растерзал бы тебя, блудница!..
Но – четыре дюжины золотых! Это сколько же? Сорок восемь? Чего сорок восемь? Да ведь она сказала – шесть дюжин. Сперва четыре, а потом шесть. Ох, грешница! Можно ли верить такой грешнице? Пред иконами лжет и не раскаивается!
– Про какие шесть дюжин говоришь?
– Про четыре, матушка. Часы ишшо.
– Ты же сказала – шесть дюжин?
– Дык-дык-дык четыре, матушка. Для скита. Часы ишшо.
– Ты, я вижу, скрытная и жадная. На свое и на чужое добро жадная. Врешь ты Богу и мне. Вижу то! Покарает тебя Господь, ох, как тяжко покарает. И не искупишь потом свой грех никакими дюжинами, грешница!.. Где эти дюжины и часы?
Меланья показала себе на грудь:
– Тута.
– Покажи.
Сверток в старом платке засунут был между грудей. Меланья достала и протянула матушке Пестимии.
– Встань и сама развяжи на столе.
Развязала. И вот оно – золото
gggзолото
ggggggзолото
ggggggзолото!..
И золотые часики на золотой браслетке с каменьями. Игуменья взяла их с платка, разглядывала на вытянутой руке.
– Чьи часы?
– Дык батюшки.
– Такие часы покупают только богатые барыни за большие деньги. Кому он купил часы, старый грешник?
– Дык не покупал… в ямщине заробил, грит.
Золото сверкает на темном платке – сатано скалит зубы, радуется, совращает непорочную святую Пестимию, чтоб спеленать с грешницей Меланьей. Сорок восемь зубов выставил. А все ли они здесь, сорок восемь?
– Четыре дюжины?
– Как есть четыре. Хучь сосчитайте, матушка.
– Не вводи во искушение! Господи меня помилуй! Так что же ты хочешь?
– Чтоб малого мово, Демушку, взяли от погибели. Ирод-то, Филимон Прокопьич, прибьет его, истинный Бог!
– Не ирод муж твой, а святой мученик, если до сей поры не пришиб тебя насмерть за такое паскудство! Господи! Как же мне поступить с этой грешницей?
– Смилостивьтесь, мааатушкааа!..
– Молчи. Я помолюсь.
Считая четки, Пестимия долго молчала, читая про себя молитву, чтоб не ввел ее нечистый во искушение.
Сорок восемь золотых десятирублевиков лежали на платке. И часики. Редкостные заморские часики. Любая барыня за такие часики… Ах, Господи! Остались ли в городе барыни? Ну да золото всегда останется золотом, и – часики…
– Ты же сказала: шесть дюжин завещал грешник?
– Дык-дык батюшко-то сказывал: четыре дюжины, грит, в скит отдай, штоб малого взяли учить Писанию. А две дюжины – штоб опосля ученья хозяйством обзавелся. Ить Филимон-то Прокопьевич ничаво не даст Демушке из хозяйства. Вот те крест! Не даст.
– Не накладывай на себя кресты, грешница! Но как же мне поступить?… Ох-хо-хо! Скотство. Как звать сына?
– Диомид. Дема.
– Пять лет ему?
– Четыре, пятый. Недели две, как четыре сполнилось.
– Послушный?
– Души не чаю в нем. Ум в глазах светится.
– Откуда тебе знать, ум или дикость светится у него, если ты – тьма неисходная!
Игуменья еще помолчала, кося глаза на кучу золотых. Сорок восемь? Четыреста восемьдесят золотых рублей! Нелегко скопить золото и даже великому грешнику…
– Муж знает про дюжины?
– Оборони Господь!
– Как же ты живешь с ним, если кругом обманываешь?
– Не обманываю. Оборони Господи!
– А это? Что это?
– Дык-дык клятьбу дала…
– Ладно. Заверни все это в платок, и пойдем. Покажи ребенка.
Меланья завязала дюжины с часиками в платок и протянула игуменье. Та посмотрела на нее взыскивающе-строго:
– Ох, грешница! Сама утопла в тяжких прегрешениях и меня вводишь во искушение. Нечистый дух попутал тебя. Изыди! Не во храме ли Божьем пребываешь? Не пред ликами ли святых? Не приму твоих дюжин – из нечистых рук они. Отверзни душу и лицо свое в час прозрения да прокляни навек совратителя твоего! Аминь.
Прошла мимо растерявшейся Меланьи, оглянулась:
– Веди к ребенку.
Низко опустив грешную голову, зажав в обеих руках платок с золотом, Меланья вышла из избы со вздохом: «Осподи! Кабы все шесть дюжин привезла – приняла бы Демушку».
Возле крыльца игуменья взяла свой черный посох, поскрипывая рантовыми ботинками, шла медленно из ограды.
Демка успел уснуть под шабуришком.
– Демушка! Демушка! Подымайсь!
– Ой, мамка! Больно. Шибко больно! – хныкал спросонья малый, не в силах сесть на телеге даже на мягкое сено.
Черная высокая старуха уставилась на него испытующим взглядом. Так вот он какой, во блуде рожденный! Кудрявые волосенки ниже плеч – мать не стригла сына, глазенки синие, спокойные, удивленно распахнутые. Холщовая рубашонка и штанишки, чирки на ногах, рослый для четырех годов – может, и тут обманула, блудница?
– Дык четыре, четыре, матушка. Вот те крест! Тянется! Покойный батюшка, Прокопий Веденеевич…
– Окстись! – отмахнулась игуменья. – Не поминай имени совратившего душу твою. Навек забудь! Проклят он, и нет ему спасения на том свете. Тебе жить – тебе и грех свой замолить. Ежли прозреешь только. Ох, Господи! Вразуми эту рабу Божью!
– Дык-дык что же мне таперича, осподи! – смигнула слезы Меланья, готовая разреветься. Игуменья прикрикнула – не слезы точи, мол, а молитвы читай да перед Богом покайся во всех своих тяжких прегрешениях.
– На какую боль жалуется?
– Дык смертным боем бил его Филимон Прокопьевич. Кабы вы зрили, осподи!..
– Покажи.
Меланья спустила с Демки штанишки – малый не сопротивлялся. За дорогу от Белой Елани до Бурундата мать многим показывала, как он избит рыжей бородищей.
Еще не затянувшиеся коросты на иссеченном тельце.
– Святители! – испугалась игуменья. – Не звери ли то, Господи!
– И бабка Ефимия такоже сказала, – обмолвилась Меланья.
Игуменья рассердилась:
– Не поминай имени еретички, как и совратителя своего. Аминь. Чтоб ни в душе, ни в памяти!
Помолчали.
Высокая игуменья медленно перебирала четки, глядя на пенные горы, близко подступившие к скиту.
Горы пенятся туманами к непогодью.
– А мы еще пшеницу не всю в скирды сложили, – сказала игуменья. – Да и в тайгу надо ехать монашкам, чтоб ульи составили в омшаник.
Меланья подумала, что игуменья приговаривается к ней, чтоб она помогла скитским управиться с хлебом.
– Дык-дык ежли на недельку, дык останусь. Филимон-то Прокопьич не знает, што я к вам уехамши.
– У нас хватит сил и рук, чтоб управиться с хлебом, со скотиной и пчелами. Ты о душе подумай! О своей душе подумай!
– Как приняла я тополевый толк…
– Ладно. Не о том говорить будем. Отвези эти дюжины и часы сатанинские мужу своему, отдай и во грехе покайся перед ним и пред Господом Богом. Сделаешь так?
У Меланьи и рот открылся, а во рту-то сухо – ни слов, ни божьей мяты.
– Дык-дык как же? Клятьба-то на мне экая!
– Али ты навек продала душу сатане?
– Осподи!
– Прозрей, пока не поздно. Отдай дюжины мужу, говорю. И мир будет в доме вашем.
– Дык осподи! Прибьет он меня! Прибьет. Остатное востребует. Скажет: где хоронился клад? Покажи? Туес весь… – проговорилась Меланья и сама испугалась.
– Туес?! Так я и знала! Пред иконами лгала! Лгала, лгала! Нечистый кругом запеленал тебя! Изыди! Изыди! Поезжай сейчас же домой и молись, молись, молись! Ежли прозреешь – навестишь скит мой. До прозрения не приезжай, говорю. И мальчонку не привози – не место ему в скиту.
Меланья в слезы: не судьба, видно, быть Демке духовником. Так со слезами и уехала и долго, долго плакала дорогою, не уяснив, за что же на нее разгневалась старуха-игуменья? Может, за то, что корову не привела? Так ведь четыре дюжины золотых давала! «Осподи, что же это такое? Али греховный толк наш? И Демушку не приняла. Что же мне делать-то, матушка! Горемычная моя головушка!..»
Всю дорогу до Белой Елани исходила слезами и решилась-таки отдать мужу тятино золото. И Филимон Прокопьевич, глядишь, мягче будет, смирится с выродком.
…Возликовал Филимон и зарок дал (в который раз) не трогать Демку, а золото, богатство экое, надежно припрятал, пустив в оборот «николаевки», покуда у советской власти не было еще своих денег.
Года на три в доме у черного тополя настал мир и согласие.
Подрастал Демка…