X

Прозрачная и звонкая щель, и темень, темень на душе Анисьи.

Выбежала за ворота, а куда идти, неизвестно!

Отошла вправо от калитки – и привалилась к заплоту у столба.

Луна поднялась высоко – круглолицая, как Фроська.

«Как же я? Что я сказала? – соображала Анисья. – Если рубить сук… сама свалюсь в яму. Во всем виноватой окажусь одна я, и мать, конечно. А он? Где он? И что я знаю о нем? Что я знаю?»

Сама себе разъяснить не могла.

«Меланья выгнала меня. И правильно. Что меня занесло сюда? Юсковская кровинка?»

Кто-то вышел из калитки. Фрол Лалетин с Филимоном и Мургашкой.

Мургашка дымил трубкой, бормоча что-то себе под нос.

На минуту остановились у ворот, но не взглянули в сторону Анисьи.

Филимон на чем свет стоит клял Демида, грозясь, что он «подведет под выродка линию»; Фрол Лалетин увещевал кума: Демиду и без того будет несладко. Как ни суди – из плена.

– У нас этаких не жалуют, паря. Ловко Анисья управилась с ним, язва! – гудел Фрол Лалетин. – Как оладьями отпотчевала. Хи-хи-хи! Истая Головешиха, якри ее. Экий норов. Так и будет получать он оладьи со щеки на щеку.

И захохотал.

Анисья готова была сгореть от стыда. Она всего-навсего Головешиха! «Оладьями отпотчевала!» Завтра вся Белая Елань узнает про ее подвиг – хоть в лес беги от судов-пересудов. «Ну зачем, зачем я это сделала? Он мне никогда не простит. Никогда!»

Отошла на пригорок за угол дома и, как бы освобождаясь от чадного угара, глубоко вздохнула, уставившись на громаду черного тополя. Он свое отшумел, а все еще занимает место среди живых, как бы напоминая о мертвых.

Вспомнилось: мать говорила про сестру Дарьюшку – умную, начитанную, мятущуюся, и будто Дарьюшка знала какие-то пять мер жизни и таинственное розовое небо. Как это понимать? Юная Аниса выспрашивала у матери про эти «пять мер жизни» и «розовое небо», но ничего не узнала.

А что, если и вправду существуют пять мер жизни и загадочное розовое небо, как алые паруса, про которые Анисья читала в книге Грина? Или вся жизнь складывается из одних будней и серости?

Анисья никак не могла представить, какая была Дарьюшка? Если такая же, как ее мать, тогда бы она не кинулась в полынью! И сейчас на Амыле, на том же месте, взбурливает полынья, но никто в нее не бросился. Мать-Головешиха за километр обойдет, а Филимон Прокопьевич – за пять сторонкой объедет. А что Анисья знает про Дарьюшку и людей того времени, которые ушли из жизни до того, как она на свет появилась?…

«Если решать так, как тетушка, – рассудительно подумала Анисья, – Демид никогда бы не воскрес из мертвых».

Вот еще Демид…

Такая ли она, как Демид? Сумеет ли она устоять при самых тяжких стечениях обстоятельств и выцарапаться к родным берегам. Демид бы мог промолчать, не сказать своему отцу, каков он есть фрукт, и не было бы драки. Почему он не умолчал?…

«А я? Как же я?…»

Про себя не хотела думать. Страшно.

«Скоро мне стукнет двадцать шесть, – горестно вздохнулось. – А там… почернею, как этот тополь!..»

Не восемнадцать, когда она готова была взлететь в небо и так легко мечталось и пелось, а двадцать шесть лет смоталось на клубок, и не размотать его в обратную сторону. Она никак не могла поверить себе, что останется навсегда в глухомани; она рвалась в город – в большой город, и каждодневно ждала какой-то перемены. Но ничего не было. Уходящие дни попросту гасли, как керосиновые огни ночью в подтаежной деревне. Один за другим, а потом и вся деревня мирно и тихо засыпала. Все реже Анисья оглядывалась на себя, мотаясь по участкам леспромхоза: весна, лето, осень, зима, а сердце день ото дня стыло, пеленаясь тоскою. Одна и одна! Красивая, а несчастливая. В отпуск всегда ездила с матерью – в Ереван, на Южный берег Черного моря – в Сухуми; в Ленинград, и всегда мать с кем-то встречалась, находила каких-то нужных людей, с которыми у нее были дела. Анисья догадывалась – золото! В Ереване у матери сокомпанеец из пожилых армян, и она с ним куда-то ездила, а куда – Анисья не расспрашивала: не хотела пачкаться. Мать покупала ей дорогие наряды, и наряды не радовали.

Сама Головешиха не подталкивала дочь на знакомства, как бы мимоходом напоминая: «Твое от тебя не уйдет. При этакой красоте да при дипломе завсегда туза вывернешь из колоды». Противно было слушать, и уж, конечно, ни о каком тузе не мечталось.

В восемнадцать лет, когда к ней льнули парни-ровесники, она держала себя замкнуто, отличалась прилежностью в учебе и поведении. У нее была всего одна подружка за все школьные годы, рыжая, веснушчатая, но такая светлая, жаркая, что Анисья восхищалась ею. Потом они поссорились и навсегда разошлись. Парни про Анису говорили: «Эта не про нас. За какого-нибудь инженера выскочит». Она не собиралась за инженера. Просто жила сама в себе с какими-то надеждами и мечтаниями. Она перечитала все книги в Уджейской библиотеке. Книги вносили в ее жизнь особенный мир, незнаемый и совершенный. Потом началась война, и парни ушли на войну, и мало из них вернулось. Из ее класса, как она узнала, в живых осталось пятеро, и трое инвалидами. С младшими не о чем было говорить, а мужчины начиная с пятнадцатого года рождения, хлебнувшие войны, – семейные, и у них свои заботы и узелки жизни. Просто так связаться с кем-то – не могла себе позволить, чтоб не повторить судьбу матери. Уж лучше быть всегда одинокой, нежели осмеянной.

Уходящая юность покрывалась твердеющей окалиной, хотя сердце под окалиной было жарким, нежным, как и в восемнадцать лет.

Колос пшеницы, ткнувшийся в землю, прорастает в непогодье; колос, сохранивший устойчивость, сушит зерна на ветру, чтобы в будущем, когда зерна кинут в землю, были хорошие всходы.

Анисья стояла, как колос; но ведь не вечно же колосу стоять, иссушивая зерна?…

Работа, кино, книги, встречи на людях «так-сяк», а у себя дома – утвердившийся порядок. Никого близкого рядом; матери чуралась и ни о чем с ней не откровенничала.

Как-то в тайге, на участке, влетело в ухо Анисьи:

– К техноручке не подъезжай – пустой номер. Старая дева.

Это было как плевок в лицо.

Она, Анисья, старая дева.

Загрузка...