IX

Шли дни – перемежалось погодье ненастьем. Плыли толстые и тонкие бревна по Амылу, Разлюлюевке, Кижарту и по другим рекам леспромхоза. Демид носился от реки к реке, подгонял молевщиков и сам работал с багром, но не было такого дня в неделе, чтобы он не встретился с Агнейкой.

Не один раз старик-тополь прикрывал грешную любовь Агнии и Демида своими пышными ветвями, осыпал полумесяцами сережек, серебрил их головы летучим пухом.

После каждой ноченьки, желанной и бесонной, у Агнии опускались руки от бессилья и подкашивались колени. Ее полные заветренные губы шелушились, а в карих глазах неугасимыми искрами теплилась всеми охаянная любовь.

Так и пролетела эта хмельная весна 1937 года.

Брызнуло жаркое лето.

За летом наплыли густые осенние туманы.

Снова непогодь пеленала землю… X

Хвост молевого сплава вышел в устье Малтата в первых числах сентября. Малтат обмелел, и по его дну перекатывались лиственницы-утопленницы, закупоривая русло.

Рабочих на сплаве не хватало, и Демид день и ночь бродил в ледяной воде с багром в руках, проталкивая на отмелях и подтягивая к берегу осклизлые лиственницы и осины.

– Проклятые утопленницы! – ворчал Демид. – И когда же мы от них отделаемся?

Возле старого брода образовался большой затор. Двое суток бригада молевщиков билась на заторе, растаскивая бревна баграми. Река пучилась в запруде, вскидывая серебряную гриву сыпучих брызг.

К вечеру Демид так изматывался, что даже и не ходил в деревню, а коротал ночи тут же, у чадных костров, подкрепившись скудной артельной похлебкой.

Как-то раз, наработавшись на заторе, но так и не пробив пробку, Демид решил сбегать в деревню: кончились сухари и другие припасы, да и Агния давно не шла.

– Сбегаю сегодня в деревню. Попарюсь, – сказал он Павлухе Лалетину, своему напарнику. – Ноги чего-то ломит…

– Знаем мы твою ломоту! – заржали мужики. – Валяй, валяй. Да смотри, чтоб к утру вернулся.

Берегом, напрямик, не чуя под собой ног, помчался Демид в деревню. И вдруг у самой обочины дороги, за кустами черемух он услышал голос: не то зверь скулил какой, не то ребенок плакал. Демид кинулся на голос и увидел на заброшенной дороге Аниску, дочь Мамонта Петровича Головни. Девочка сидела, ухватившись за голую ступню, и, покачиваясь, бормотала с подвыванием:

– Ой, чо теперь будет? Ой, чо будет?…

– Аниса! Уголек! Что с тобой? – кинулся к ней Демид.

Он всегда называл ее Угольком, хотя давно минула пора, когда Аниска застенчиво пряталась за спину Мамонта Петровича, цепляясь за его штаны, если Демид заходил к ним в дом, и вспыхивала, как уголек, румянцем от малейшей его ласки. Теперь Аниске шел пятнадцатый год, и она из худенькой, смуглой, черноглазенькой девочки превратилась в ладного подростка с копной рыжеватых, вьющихся из кольца в кольцо волос.

– Змея, змея, змея!.. – бормотала девочка, моргая черными смородинами глаз, омытыми слезами.

Демид заметил, как на обочине дороги мелкою волною шевелится подорожник. Но он не стал искать змею. Ухватив ногу девочки, он увидел, что из четырехзубого прокола еще сочится кровь. Он впился в ногу Аниски губами и стал отсасывать и сплевывать кровь.

– Ой, ой! Не надо, дядя Демид! – орала Аниска, извиваясь. – Бооольно!

– Ничего, ничего, – говорил Демид. – Потерпи, Уголек. А то ногу отрежут. Эх ты! Разве можно в пойму бегать босиком? А еще невеста. Ты зачем сюда пришла?

– Меня… Меня папа послал. К тебе, дядя Демид, – сквозь рыдания бормотала девочка.

– Ко мне?

– Моего папу арестовали, дядя Демид.

Жаркая волна ударила в голову Демиду и отхлынула по ложбине спины липким, холодным потом. «Как?! Мамонта Петровича?! Но за что же? За что? Не может того быть!» И как-то сразу выплыло в памяти иссеченное грубыми прошвами лицо Мамонта Петровича. «Он же красный партизан! Честный, непримиримый большевик!»

Все в леспромхозе знают, что Мамонт Петрович жил в большой дружбе с Демидом. Не раз ездили по участкам вместе, подгоняли хвосты молевого сплава и случалось – выпивали из одной поллитры.

– Дядя Демид, а тебя арестуют?

Демид вздрогнул:

– Почему арестуют?

– Про тебя спрашивал толстый Фролов из НКВД. «А где, говорит, сейчас находится Демид Боровиков?» Папа сказал: «Не путайте его в эти дела». Он, говорит, еще не успел начать жизнь. А вы ему, говорит, географию ломаете.

– География?…

– Так папа сказал. И еще что-то говорил, совсем не помню. А потом отвел меня в сторону и шепнул: «Беги к дяде Демиду. Скажи ему, пусть уходит из Белой Елани. Плетью обуха не перешибешь».

– Он так и сказал?

– Так и сказал.

«Так вот откуда пришла беда! Вот они, какие дела!..»

Ощущение потерянности, скованности овладело Демидом. Беспричинный страх волною подмывал под сердце. Демид никак не мог унять противный стук зубов. Он знал, что надо что-то немедленно предпринять, что-то делать, бежать куда-то. Может, поехать в район к прокурору!.. Но он знал также, что Мамонт Петрович два дня как вернулся от прокурора, куда ездил с протестом об аресте Кости Лосева. И этот протест подписал Демид. Костю Лосева арестовали только за то, что он назвал Троцким ненавистного всей деревне быка Ваську. А Головешиха донесла об этом уполномоченному, злобясь на Костю за перетасканные из чайной стаканы. Мамонт Петрович в пух и прах разругался с Головешихой и поехал защищать Костю. А что из этого вышло? Уж не потому ли арестовали и самого Мамонта Петровича?… А учитель Лаврищев? Который был так уверен, что немедленно вернется. Где он теперь?… Мысли бились в голове Демида, как птицы в клетке, не находя выхода.

По Амылу плыли бревна, красные и желтые. Как бодливые коровы, они тыкались в берег упрямыми лбами, и не было им ни конца и ни краю. А небо, свинцовое, мутное, кучилось низкими облаками, предвещая долгое непогодье.

Демид брел наугад, подставляя грудь и лицо ветру, стараясь остудить бешеный стук сердца.

Ветви деревьев хлестали Демида по лицу.

Играла зарница, кидая по небу багровые метлы. Тихо и упорно пошумливал черный лес, насыщенный осенним увяданием. Желтые и багряные листья хлопьями устилали землю. Несметное число ворон, чуя перемену погоды, металось в воздухе, беспрестанно каркая, носясь кругами над лесом.

Демиду противно было слушать воронье карканье и противна была дрожь, которую он не мог унять. Сжимая Анискину руку, он долго пробирался узенькой тропинкою возле воркующего обмелевшего Малтата до огорода Головни.

Низ огорода густо зарос бурьяном и крапивой в рост человека. Узкая стежка, по которой носили воду, изрыта была приступочками. Лиловыми округлыми головами торчали кочаны капусты. Одноногие подсолнухи кучились возле изгороди, глядя чуть в сторону и вниз своими лохматыми шапками. Местами в междугрядье набирали спелости пузатые тыквы, распустив длиннущие усы-плети. Посреди ограды, на скрещенных палках, торчало пугало в лохмотьях и в старой партизанской папахе Мамонта Петровича. С парниковой гряды сползали желтые семенные огурцы, и на соседней гряде вились на палках высохшие гороховые и бобовые побеги.

На крыльце крестового дома, кутаясь в черную шаль, сидела бабка Ефимия.

Как только Аниска прыгнула на крыльцо, бабка Ефимия очнулась, что-то пробормотала себе под нос и уставилась на Демида морщинистым желтым лицом с крючковатым носом.

– А! Боровик?! – каркнула старушонка. – Еще не забрали тебя, голубчика? Заберут, заберут. Летает ястреб, летает! Отольется тебе последняя слеза Дарьюшки! Господи, сверши волю твою!

Бухая болотными сапогами, Демид молча прошел мимо старухи и нырнул в квадратные темные сени, как в сундук.

Если бы мог Демид задержаться на три-четыре минуты, пригляделся бы к старухе, поговорил бы с нею, может, она и сменила бы гнев на милость. Бабка Ефимия давно начисто вычеркнула из памяти и сердца жаркие дни молодости, декабриста Лопарева, собственных сынов, с которыми так и не ужилась, растеряла по белому свету правнуков и праправнуков. Все как есть, все запамятовала бабка Ефимия! Жила она теперь как случайная свидетельница из минувшего века. Мимо нее проходили совершенно незнакомые люди, известные ей только по фамилии, и она их путала с теми, которых когда-то знала.

«А, Боровик?» А какой Боровиков? Может, сам Филарет-старец? Или Ларивон, сын Филаретов? Или Прокопий, сын Веденеев? Или Тимофей, сын Прокопия? Или Филимон? Про Демида – сына Филимона – совсем ничего не ведала. Одно то, что Демид очень похож на Тимофея, страшно сердило бабку Ефимию. Но если бы спросить старуху, чем ее разгневал Тимофей, она бы, наверное, не сумела пояснить.

Все смешалось и перепуталось у бабки Ефимии. Она даже не знала, у кого век доживает. Кто ей Авдотья Елизаровна? Одно родство – из одного корня происходят.

Беспощадна и жестока старость, когда дряхлеет тело, слабеет мозг и тухнет огонь жизни в глазах человека!..

Первое, что увидел Демид, входя в переднюю избу, была сама хозяйка, Авдотья Елизаровна. Она стояла возле окна, опираясь руками на косяки, и смотрела в улицу. Ее толстая черная коса лежала вдоль спины по серому платью.

Каждый раз, встречаясь с Авдотьей Елизаровной, Демид испытывал неприятную оторопь. Робел и страшно смущался. Не раз перехватывал на себе испытующие взгляды Авдотьи, и тогда Демид чувствовал, как у него будто сжималось сердце.

Разное говорили про нее. Бабы с ненавистью обливали ее грязью. Мужики с затаенным интересом посмеивались в бороды. Всегда нарядная, броская незаурядной внешностью, она держалась среди баб, как гусыня среди индеек – спесиво и трусовато. Не раз была бита, когда попадала в плотное окружение трех-четырех баб. Поспешно отступала в стены своей бревенчатой крепости, оберегая от затрещин румяные щеки с ямочками, но никогда не вешала голову.

– Мама! – позвала Аниска.

Авдотья Елизаровна вздрогнула, оглянулась.

– Демид? – не то спросила, не то удивилась Авдотья Елизаровна.

– Анису вот привел.

– Привел? Откуда?

– Из поймы Малтата.

– Чо ее туда занесло? – машинально спрашивала Авдотья Елизаровна, ни на минуту не отрываясь от окна.

– Ее змея ужалила.

– Змея? Какая змея?… Боже мой! Одно горе за другим! Да ты зачем летала в пойму босиком, дура? Ветрогонка ты несчастная! Что же мне делать, а? – метнулась она к Аниске и вдруг опять кинулась обратно. – Сейчас его увезут, – сообщила как бы для себя. – Машина подошла.

Демид и Аниска подскочили к окошку.

Насупротив, через улицу, возле высокого крыльца сельсовета, возвышаясь, как мачта, стоял Мамонт Петрович Головня в своей неизменной кожаной куртке, в кепке, а рядом с ним – сотрудник НКВД. Дождь лил как из ведра, не утихая ни на минуту, будто небо опрокинулось и решило залить землю потоком. Вода лилась Мамонту Петровичу за воротник, стекала струйками по изборожденным морщинами щекам, капала с подбородка, но он стоял каменным изваянием, вперившись немигающим взглядом в сторону своего дома.

Мамонт Петрович поднялся в кузов полуторки и снова повернулся лицом к своим окнам. А в тот момент, когда машина газанула и тронулась, в глазах Аниски точно опрокинулось небо.

– Папа! Папа! Папочка!

– Перестань! Сейчас же перестань! – крикнула Авдотья Елизаровна.

– Папа, папочка, – твердила Аниска. – Ой, что же будет?! Что будет?… Бедный папа. Я побегу туда… Я с ним… – рванулась Аниска от окна.

– Сядь! – Мать ударила ее по щеке и отшвырнула на пол в угол горницы.

– Ну что вы в самом деле, Авдотья Елизаровна! – Демид заслонил Аниску от матери. – Нельзя же так, честное слово. У Анисы такое горе. И нога вот еще…

– Ой, нога, ой, ноженька, – еще громче запричитала Аниска. – Так тюкает, так тюкает…

– Заживет твоя ноженька!..

Да, нога заживет у Аниски. Демид отсосал яд гадюки. Но вот когда отсосется тот яд, которым отравили сердце Аниски? Аниска верила в папу, Мамонта Петровича. И он ее любил, папа Мамонт, человек с таким огромным и неловким именем. Он был добрый и самый справедливый папа! Конечно, у Мамонта Петровича много недругов в Белой Елани и во всей подтайге. Здесь он устанавливал советскую власть, был первым председателем ревкома. Он беспощадно воевал с дремучими космачами-раскольниками. Он организовал колхоз и вытряхнул из деревни кулаков. Человек он был резкий, прямой, как шест, негнущийся в трудные моменты, и вот чем все это кончилось…

– Ах, Боже мой, Боже! Что же мне теперь делать?! – причитала Авдотья Елизаровна. – До какой жизни я дожила с критиканом несчастным! Хоть бы раз, единый раз послушался меня Мамонт! Так нет же! Сам себе жизни не мог устроить и меня доконал! Все правды искал! А где она, правда-то? Чихала я на правду! Другой бы, похитрее, куда взлетел после партизанского командирства? А он, Головешка, остался тем же, кем был: ничем! Зато с принципами! Вот и достукался!..

Демид не знал, что и сказать Авдотье Елизаровне. Конечно, она сейчас несет такое, от чего через час сама же откажется. Но все-таки как обидно, что Авдотья Елизаровна так несправедлива к Мамонту Петровичу.

– Не я ли ему говорила, так дальше не пойдет! Кончать надо. Так он же верил в эту свою проклятую мировую революцию. Вечно носился со своими планами, с какими-то делами, которые век не переделаешь. А в ревкоме тогда и в сельсовете вез за четверых, и в леспромхозе тянул за директора, а что вышло? Что заработал?

– Мама, перестань! Перестань, мама, – рыдала Аниска.

Демид посутулился на лавке.

– Разберутся еще, – глухо проговорил он. – Мамонт Петрович, как вот подумаю, самый справедливый человек.

– Разберутся! Жди!.. Дурак несчастный! Не видел ничего, что вокруг творится!.. А как я жила с ним? Ни света, ни потемок. Пустота одна. Все учил уму-разуму. Это меня-то учить уму-разуму? Да я такое видела, чего ему и во сне не снилось. А тоже, было время, всему верила. А жизнь-то как ко мне повернулась? Что и обидно, что он, Головешка, из этого ничего не понял…

– Не говори так, не говори так! Папа хороший, хороший, – захлебываясь, твердила Аниска.

– Хороший? Ох, сколько он мне кровушки попортил, твой хороший! Не я ли ему говорила: бросай свою политику, в город поедем. Да я бы там разве так жила? А он все твердил: сиди, сиди, чего тебе надо? Подожди, скоро во как заживем! Вот и дождалась. Досиделась!

Такую Авдотью Елизаровну Демид впервые видел. Было в ней что-то отчаянное, недоговоренное, туго закрученное и неприятное. И в то же время Демид как бы враз увидел ее всю жгучую, собранную, с высокой шеей, с красивыми ступнями маленьких босых ног, с ее чуть вздернутым, туповатым носом, упрямо выписанными бровями, пухлоротую, с бешеными черными глазами.

– Так тюкает, так тюкает, – хныкала Аниска.

– Что еще? – Авдотья Елизаровна все забыла.

Посмотрела ногу Аниски. Ступня опухла, как подушка. Но опухоль выше щиколотки не поднялась.

– Надо бы фельдшеру показать… Сейчас же собирайся! Пойдем. Тошно мне, тошно. А ты сиди, Демид, коли пришел. Сейчас я сбегаю и все разузнаю. – И, взглянув в окно, предупредила: – Огня не зажигай. А ставни я закрою.

Загрузка...