IX

Поздно вечером пришел из правления Степан.

Шумейка засиделась на бережку тиховодного Малтата, у костра, разложенного на заилившихся голышах камней.

Плотная стена топольника в замалтатье казалась таинственной, как мутнина омута, – ткнись и потеряешься. На деревне мычали коровы, лаяли в разноголосье собаки. Звуки по реке отдавались так резко, будто деревня пряталась в чащобе поймы. Ночь удалась теплая – ровно парное молоко струится в воздухе, так и клонит в дрему. В огонь засунута замшелая коряга, чадящая вонючим дымком, отчего не наседает комарье. Веет с гор теплинка низовки. Речушка – по весне бурливая, многоводная, летом обмелевшая – певуче перебирает камни, воркует, всплесками зализывая мокрые пески.

Все та же думка! Как жить здесь, в глухомани? Суровые тут люди! Скупые на приветливость. Степану надо бы не отмалчиваться, а говорить целыми речами, чтоб пронять таких людей, как Аксинья Романовна и ее сестры.

По берегу шел Степан, хрустя галькою. И сразу же по заплечью прошел морозец.

– Ты что здесь?

– Так. Сидай рядом.

– Мать что-нибудь?

– Ни. А… что с шинелью?

– Тебя укрыть.

Он накинул на нее шинель. Посидели возле огня – друг против друга. Она смотрела на него из-под воротника шинели. Тот же лоб, широкие брови, смыкающиеся над переносьем, тяжелый подбородок. Все в нем угловатое, могучее, грубое. Ждала – не заговорит ли? Но он, уставившись в огонь, молчал, охватив колени руками. Угли тухли, покрываясь пленкой пепла.

– Ну вот так!..

– Шо?

– Отстояло меня правление в председателях. Ну да ничего! Жить будем и работать, Миля. Вытянем!

И, не ожидая ответа, взял ее за руки, притянул к себе – какая она легкая!..

– Степушка!..

Сразу за огородом начиналась Лебяжья грива, поросшая у подножия березняком. Как медведь, продираясь в зарослях, Степан шел в гущу леса, не чувствуя на руках тяжести ее тела. Она говорила что-то бессвязное, случайное, обвив руками столб Степановой шеи, жарко дыша ему в щеку.

– От тебя пихтачом пахнет, – сказал он каким-то странным, срывающимся голосом. Под ногами шуршала трава, цепляясь за бахилы, рвалась, прямилась; алмазами помигивало небо. Где-то в низине ухал филин и голосисто заливалась собака.

– Куда ты, Степа?

– На гриву елани. Там – красиво, – выдохнул он, прерывисто дыша. Она чувствовала, как все сильнее стучало его сердце, словно хотело выскочить из груди и улететь птицей.

– Я пиду сама, Степа!

– Ничего. Подниму!

– А – гадюки?

– Спят. Расползлись которая куда.

– Боже ж мой, скико лесу?

Он еще сильнее прижал ее к себе и все шел, шел, вздымаясь пологим взгорьем. X

Как величаво красив лес Лебяжьей гривы лунной ночью! Заматерелые разлапистые сосны, пихты и ели по низине, кудрявые березы кажутся темными, загадочными, полными невысказанной мудрости. Какими причудливыми узорами темнеют на фоне звездного неба лапчатые ветви сосен, откинутые в сторону и наотлет! Внизу, поблескивая стальным литьем, с шумом перекатывает бурные воды Амыл; у подножия гривы – Белая Елань, согнутая спиралью речушкой Малтат. А высоко лучистые звезды с таким ясным, переливчатым светом, что смотришь на них и диву даешься: до чего же разнообразен подлунный мир! Какими причудливыми нагромождениями кажутся с хребта гривы синие, бескрайние просторы тайги, утесы Амыла, кремнистые тропы, вьющиеся чешуйчатыми змеями в междугорье? Что говорят одинокому путнику темные кипы плакучих берез, перебирающие гибкими пальцами ветра смутно сереющую пахучую листву? Что в их шуме – то возбужденном, торопливом, как говорок влюбленных, то мягком и даже печальном, как воспоминание о чем-то приятном, но давно минувшем? Не напоминает ли шум Лебяжьей гривы море, когда волны одна за другой накатываются на берег и, тяжело вздохнув, рассыпавшись каскадами серебряных брызг о земную твердь, с шумом и всхлипыванием бегут обратно, чтобы снова и снова ринуться на него? И так же, как море ночью, кажется то бездонно глубоким и непонятным, грозным, суровым, предостерегающим неопытного пловца, то лукавым во время штиля, – так же и смешанный лес Лебяжьей гривы поражает сложною гаммою звуков, возникающих неведомо где и как! Вот только что где-то что-то щелкнуло, скрипнуло, прощебетало, пронеслось мимо, и снова все замерло, насторожилось! И ты стоишь и все слушаешь, слушаешь что-то, а понять не можешь – ни глубины мгновенно наступившей тишины, ни шорохов, ни звуков, которые вдруг нарушают ее. И вот ты слился воедино с величественной природой, с ее лесами, горами, беспредельным простором синевы – и всем, что объемлет глаз и чувства! И какие же несказанные грезы и думы обуревают человека в такие незабвенные минуты!..

Кто, скажите, кто не переживал свою жизнь заново под матерински нежным покровом тихой ночи?

Все притихло. Все молчит, объятое сном, кроме мятущихся облаков да осторожного неумолчного ветра, обдувающего с юга Лебяжью гриву.

Ветер взбивает облака, как кудри, то замирает, прислушиваясь к чему-то, то с лихим посвистом летит в пойму Малтата, в дикие заросли, то петляет по улицам и переулкам, выхватывает кое-где ароматные дымы, то обдувает с двух сторон дом Егора Андреяновича и, промчавшись пятиверстной улицей, налетает на дом Боровиковых.

А ветерок все мчится дальше и дальше. Петляя в прибрежных елях, взметнувших высоко в небо свои роскошные султаны, он затихает, чтобы с новой силой дунуть в обратную сторону по Белой Елани.

Но куда же мчатся груды облаков? Среди каких буйных просторов они будут держать свой совет?

У ледников Белогорья их пристанище! Там, в пучине седых гор, они долго еще будут реветь, стонать и выть всю ночь напролет! В ущельях Белогорья ни днем ни ночью не утихает ветер. Там рождаются холодные циклоны. Сюда, к Белогорью, рвутся вихри и тучи из неведомых просторов. Здесь они бушуют до той поры, покуда не хлынут бешеным потоком в долину Белой Елани в начале ноября.

Степан и Шумейка шли взгорьем и смотрели вниз на сонную деревню. Под их ногами хрустят сухостойные ветки, тонюсенько, без нажима. Ущербный месяц, как гаснущий бычий глаз, то прячась в мякоть тучи, то выныривая, льет тусклый свет в лесную глухомань. Сторожкая тишина нарушена голосами: Степановым – грубым, раздумчивым, и Шумейкиным – торопливым, певучим и тоскующим.

Они идут, слившись воедино друг с другом. Ровно идет один человек – непомерно широкий, неуклюжий, медлительный.

– Как же я люблю тебя, Степа! – шепчет она, сплетая свои горячие торопливые руки с его руками. – Все бы с тобой. Везде бы с тобой, с тобой!.. Не могу я без тебя. Никак не могу.

Идут молча. И лес молчит. Под плакучей березой присели на замшелой колодине. Они, как видно, не раз бывали здесь, если так уверенно нашли знакомую колодину.

Он разостлал на колодине шинель и приподнял Шумейку, усаживая. Она сжала своими горячими ладонями его щеки и, целуя в губы, в лоб, смеясь, говорила торопливо, невнятно.

– Ах, хтой-то это?

– Филин ухает.

– Как я спужалась!..

И, запрокинув голову, посмотрела в небо. Над ними вереницею кочевали белесые облака. Где-то высоко-высоко перекликались журавли…

Все притихло. Все молчит, объятое глубоким сном, кроме осторожного, неумолчного ветра, обдувающего Белую Елань с севера.

Над травою черным комом метнулся рябчик и снова зарылся в траву. Она прислонилась к Степану. Он прижал ее к себе. Сухие твердые губы скользнули по ее щеке, закрыли рот… Как-то сразу она увидела над собой купол неба с звездочками меж тучами и его черные суженные глаза…

– Степушка! – Она еще что-то хотела сказать, но только плотнее прильнула к нему, тихо засмеявшись. И он чувствовал, как ее горячие, цепкие пальцы жалят его кожу на шее.

– Все будет хорошо, Миля, – бормотал Степан. – Сейчас трудно, но надо выдержать. Я уверен, скоро жизнь будет совсем другая. Наладится! Я в это вот как верю. А ты?

– Шо я? Где ты, Степушка, там я.

– Шумейка ты моя, Шумейка!

– Ще Миля. Чи ты забул мое имя?

– Ты не убежишь от меня?

– О матерь божья! Кабы все так бегали, як я, мабуть, гарно було бы жити на свити, га?

И, помолчав, сообщила:

– Я ще нарожаю тебе сынков и дочек. Чуешь?

Багряный серп ущербного месяца медленно поднимался над тайгою.

Загрузка...