22. Царское Село, 31 декабря 1916 года

Последний день тысяча девятьсот шестнадцатого года выдался тихим и пасмурным. Не завывал ветер в оголенных ветвях деревьев царскосельских парков, не мела метель. Но и солнце совершало свой путь за плотным занавесом серых облаков. Пасмурное настроение царило и в душе Николая Романова.

С утра он принял в своем кабинете на первом этаже Александровского дворца доклады Кульчицкого[12] и Фредерикса. После завтрака зашел наверх к Алексею, рука которого, ушибленная несколько дней назад, стала поправляться. Рано пообедал по-семейному. Как всегда, сотрапезничал дежурный офицер. В этот день был любимый Николай Павлович Саблин, преданный друг и командир императорской яхты «Штандарт».

В четыре часа прибыл с докладом начальник Генерального штаба — ничего приятного не сообщил. За ним притащился премьер князь Голицын, тоже не утешил.

А праздник был большой, церковный — суббота по рождестве Христовом и пред богоявлением. В шесть часов Николай и Александра отправились в Федоровскую церковь. Государь любил общаться с богом, когда живал в Царском, именно в этом храме. Его пять золотых глав, сто четырнадцать древних икон, врезанных в стены и не имеющих риз, мелодичная гамма из десяти специально подобранных колоколов — все вызывало умиление в его душе, соделывало мир, даровало благость. Даже в эти тяжелые дни.

Николай был ревностным богомольцем. Его поклонение богу было основано на убеждении в том, что он управляет всем миром, видимым и невидимым, что нет такой области бытия, в которую бог, как вездесущий, не проникает. И поэтому иконы, алтарь, царские врата, кадила и каждение — все доставляло царю удовлетворение, успокаивало.

В предновогоднюю ночь охрана дала своевременно знать настоятелю собора о предстоящем моленье царя. Как только Николай вступил в церковь, началась служба. В полной тишине священник и дьякон совершали каждение вокруг престола, в глубине алтаря возносились клубы кадильного дыма, символизирующего веяние духа святого над неустроенной землей.

Церковь, доступ в которую разрешен, кроме членов царствующего дома, лишь некоторым чинам двора и их семьям, сегодня, в предновогоднюю ночь, полна. Особенно рьяные молельщики встают на колени. Среди опустившихся долу — и императрица. Но царь остается на ногах.

Глубокий бас священника гремит: «Слава святей, и единосущней, и животворящей, и нераздельной троице, всегда, ныне и присно и во веки веков!» Хор голосов отвечает: «Аминь!»

Царь — неплохой знаток церковной службы, отмечает непогрешимость пастыря и благолепие хора, с удовольствием вдыхает фимиам, исходящий от кадила. Церковная символика напоминает ему прочно усвоенные еще в детстве от воспитателя Победоносцева догмы о том, что торжественное начало всенощного бдения указывает на близость божью к первым людям — Адаму и Еве, невинности прародителей в раю, не знавших ни страданий, ни мучений совести. А во время каждения распахнуты царские врата потому, что были открыты для людей врата рая…

Но вот царские врата закрываются в знак того, что прародители лишились райской жизни. «Опять же потому, что свободу, данную им при творении, они утратили, отдавшись соблазну диавола…» — по привычке думает Николай.

«Грех гордости лишил людей близости божией, — тянутся его мысли, словно дым из кадила, — они стали пленниками греха и смерти и были изгнаны из рая… А я что? Какой грех совершил я, если господь ниспослал на меня испытания? Тяжкая война расшатывает мой трон, безумная «общественность» словно с цепи срывается, наследник болен, Аликс все более делается неуправляемой, господи! Что же это такое?!»

Дьякон выходит из алтаря, чтобы произнести еще более густым басом, чем отец-настоятель, ектенью:

— Миром господу помолимся — в мире со своею душою, с богом и ближними…

«С какими ближними в мире? — думает Николай. — Великие князья наступают с требованиями «ответственного перед Думой» министерства, Дмитрий, Николай Михайлович и Феликс Юсупов — душегубы, замешаны в убийстве святого и доброго Григория!.. Что же теперь будет, ведь старец напророчил, что мы в силе, пока он рядом! А теперь?!»

Священник начинает молитву, но Николай, машинально следя за ней, с душевным стоном ведет свою собственную: «Внуши, боже, молитву мою и не презри моления моего. Вонми ми и услыши мя. Возскорбех печалию моею, возскорбех печалию моею и смятохся. Сердце мое смятеся во мне, и боязнь смерти нападе на мя, страх и трепет прииде на мя, и покры мя тьма. Аз к богу воззвах, и господь услыша мя».

«Господи помилуй, господи помилуй!» — поют певчие.

После молитвы на душе Николая Романова делается легче, но ненадолго. Он вспоминает, как вчера явился с визитом британский посол, опять требовал наступления на фронте, намекал на недовольство в Англии крутыми мерами против общественности, жалел Сазонова. «Бог с ним! Отправлю Сазонова послом в Англию, пусть там милуется с поганым парламентом и с Жоржи, который уже потерял всякую корпоративность монархов! Да ниспошлет господь свою милость!»

Звучат стихи псалмов, после каждого под своды церкви вместе с фимиамом уносится троекратный припев «Алилуйя!». И опять символика вместе со словами молитв будит в царе веру в то, что спасение и блаженство посылается людям только за исполнение воли божией, за хождение по заповедям божиим, а не по стопам нечестивых…

«Проклятый Родзянко, — думает Николай. — В который раз лезет со своими всеподданнейшими докладами о якобы грозящих беспорядках, просит, даже требует удаления Протопопова, который один и есть вернейший и преданнейший слуга… Предлагает разные сомнительные меры. Хорошо я ему сказал: «Я сделаю то, что мне бог на душу положит». Нет, надо не прервать на время заседания Думы, а совсем распустить ее… Поручить написать манифест об этом надо Маклакову… Как это Родзянко сказал о нем на мои слова, что этот по крайней мере не сумасшедший, — «совершенно естественно, потому что сходить не с чего». Да-а. Надо крепко обдумать весь план дальнейших действий… А прежде всего надо Петроград с окрестностями выделить из Северного фронта в Особый военный округ и наделить его главнокомандующего чрезвычайными полномочиями… Пожалуй, надо поторопиться! Очень тревожные известия докладывает Глобачев…»

Прошла малая ектенья, прозвучали покаянные псалмы. Священник вышел к народу, кадит иконостас, клиросы, молящихся и весь храм. Хор сладко поет ветхозаветные стихи: «Изведи из темницы душу мою…»

— …Не уклони сердец наших в словеса или в помышлениях лукавствия: но избави нас от всех ловящих души наша… — доносятся благолепные слова до слуха Николая Романова, но мозг его, разбереженный мрачными мыслями, уже не приемлет сказочности происходящего, а ищет выхода из реальности, доложенной начальником Петроградского охранного отделения генералом Глобачевым. Хорошая память Николая выталкивает словно на поверхность из клубов фимиама, источаемых кадилом, неприятные факты:

«Настроение в столице носит исключительно тревожный характер. Циркулируют в обществе самые дикие слухи, как о намерениях правительственной власти, в смысле принятия различного рода реакционных мер, так равно и о предположениях враждебной этой власти групп и слоев населения, в смысле возможных и вероятных революционных начинаний и эксцессов… Одинаково серьезно и с тревогой ожидают, как разных революционных вспышек, так равно и несомненного якобы в ближайшем будущем «дворцового переворота», провозвестником коего, по общему убеждению, явился акт в отношении «пресловутого старца».

«Неужели прав Глобачев, когда делает вывод, что политический момент напоминает канун 905-го года? Хм-хм. А дальше он писал: «…как и тогда, все началось с бесконечных и бесчисленных съездов и совещаний общественных организаций, выносивших резолюции, резкие по существу, но, несомненно, в весьма малой и слабой степени выражавшие истинные размеры недовольства широких народных масс страны…»

«А дальше что там было у Глобачева? Ах, да, о либеральной буржуазии. Она, видите ли, верит, что правительственная власть должна будет пойти на уступки и передать всю полноту своих функций кадетам как части Прогрессивного блока, и тогда на Руси «все образуется». Левые же будто бы утверждают, что наша власть на уступки не пойдет, чем неизбежно приведет к стихийной и даже анархической революции.

«Вижу, господа, вижу, что творится… — размышляет Николай Романов под слова молитвы. — Но колея, проложенная господом, ведет меня прямо против вас, окаянные. Вот погодите! Ежели теперь через болгарского посланника Ризова в Стокгольме удастся договориться с Вилли о сепаратном мире, я выброшу в корзину для бумаг приказ, который мне подсунул двенадцатого декабря молодой Гурко, что, дескать, следует воевать вместе с союзниками до победы, и издам манифест… Как милые проглотят замирение все эти «блоки», а затем в нагайки их, в Сибирь!.. Слава богу, моя гвардия и армия не затронуты этой скверной… Добрый Алексеев скоро вернется из отпуска, наверное, он кое-что понял, и не будет теперь якшаться со всеми этими гучковыми… Но надо опасаться англичан!.. Надо сказать Протопопову, чтобы внимательно смотрели, с кем завязывает связи и кого обхаживает этот мерзкий старикашка Бьюкенен. Но виду нельзя подавать, что я знаю их богопротивные планы нарушить святой порядок на Руси! Не бывать конституции! Побольше бы верных людей, таких, как Протопопов, как князь Голицын… Господи, благослови и услыша мя!»

Под влиянием привычной и праздничной атмосферы всенощной тревоги Николая постепенно рассеиваются, мысли текут по божественному руслу.

«Все в воле божьей! — богобоязненно подумал Николай и снова утвердился в своем неисправимом фатализме. — Бог даст, все устроится и в Петрограде, и на фронте, и с союзниками…»

Загрузка...