Глава 8

Снег кончился. Это было заметно даже под козырьком обрыва — небо посветлело, стало серым, но ровным, без той плотной пелены, что валила последние сутки. Я доедал тушёнку, когда услышал знакомый низкий гул. Сначала далёкий, потом нарастающий.

Я замер, ложка застыла на полпути ко рту. Гул приближался, становился отчётливее — вертолёты. Не один, несколько.

Я отбросил банку, метнулся к краю обрыва, осторожно выглянул. В небе, на фоне серых туч, чётко вырисовывались два силуэта. Ка-52. Они шли низко, почти над самой трассой, в сторону Орска. Достав бинокль, прильнул к окулярам. В кабинах сидели пилоты, сосредоточенно вглядывающиеся в землю. Искали. Может, тех диверсантов. Может по мою душу. Если Катю уже нашли и она рассказала про наше знакомство.

Я отполз назад, спрятался под обрыв. Если они ищут меня, то ищут пешего. На снегоходе я для них буду просто ещё одной целью. В любом случае, ехать по-светлу, да ещё в такую ясную погоду — самоубийство. Сверху разбираться не станут. Увидят движущуюся точку — пальнут ракетой или выпустят пару НАРов, и поминай как звали. Сам-то ладно, а вот багаж будет очень жаль.

Я посмотрел на небо. До темноты ещё часов восемь, не меньше. Надо переждать. Ночью вертолёты вряд ли летают — у них, конечно, есть ПНВ и тепловизоры, но, как мне кажется, рисковать они не станут, им проще дождаться утра.

Значит, будем ждать.

Я подошёл к прицепу, откинул брезент. Палатка — вот что мне сейчас нужно. Вытащил брезентовый мешок, развязал. Четырёхместная, зимняя, с усиленными дугами — американское снаряжение, добротное. В комплекте — колышки, растяжки, даже складная печка-щепочница. Не плитка, конечно, но в палатке можно будет согреться, если затопить. Там же, в прицепе, обнаружились спальники, делая моё существование еще более комфортным.

Место под обрывом было идеальным. Сверху нависал плотный козырёк из слежавшегося снега и льда, снизу чуть припорошенная земля, почти без снега. Я быстро поставил палатку, растянул её между обрывом и парой вбитых колышков. Получилось укрытие, которое с воздуха не заметит даже самый зоркий пилот — тёмный брезент сливался с тенью обрыва.

Внутри я расстелил спальник, рюкзаки затащил следом, пристроил в углу. Достал плитку, зажёг — синий огонёк осветил палатку мягким светом. В котелке растопил снега, потом поставил подогреваться ещё одну банку тушёнки.

Пока грелось, сидел и слушал. Вертолёты улетели, гул стих. Только ветер посвистывал над обрывом да иногда осыпался снежок с козырька. Тишина. Хорошая, спокойная тишина.

Тушёнка закипела, я съел её, макая галеты прямо в горячий жир. Потом выключил плитку, залез в спальник, застегнулся до самого подбородка.

Глаза слипались сами собой. Я чувствовал, как тело, наконец, расслабляется после бесконечных часов на снегоходе. В палатке было тепло, почти уютно. Мысли путались, уползали куда-то в темноту.

Последнее, что я помнил — как где-то далеко снова загудел вертолёт, но звук был далёким, не опасным.

Сон навалился мгновенно и бесповоротно. Он был настолько ярок, осязаем, что не оставлял и тени сомнения — это реальность.

Я снова был не собой. Тем же высоким, костистым, в чёрной, пропылённой форме. На плечах те же странные, угловатые погоны. В ушах — тишина. Голова гудит, в висках пульсирует боль.

Я стою на броне своего танка. Вокруг — лагерь, но он неузнаваем. Брезентовые навесы порваны, люди мечутся между машинами, кричат, но крики доносятся будто сквозь вату. Небо на севере, там, где ещё час назад был горизонт, полыхает багровым заревом. Огромный гриб, уже начавший расползаться, всё ещё висит в вышине, подсвеченный изнутри зловещим оранжевым светом. До этого были еще два, чуть правее и дальше.

Я спрыгиваю с брони, ноги подкашиваются, но я удерживаю равновесие. Ко мне подбегает поручик — молодой, с бледным, перекошенным лицом. Губы шевелятся, но я слышу только обрывки:

— … ваше благородие… связь… никого… что это было…

Я мотаю головой, пробивая вату в ушах. Слышу лучше, но звон остаётся.

— Докладывай, — говорю я. Голос чужой, хриплый, но мой.

— Связи нет, ваше благородие. Совсем. Ни с командованием, ни с соседями. Рации молчат, телефоны мертвы. А это… — он тычет рукой в небо, в сторону гриба. — Это видали? Что это, ваше благородие?

Я смотрю на гриб. В учебках нам рассказывали. Мельком, вполголоса, с оглядкой. Новое оружие. Невиданная мощь. Но чтобы так…

— Видел, — отвечаю коротко. — Собери командиров. Всех, кого найдёшь. Через десять минут у моего танка.

Поручик убегает. Я иду вдоль строя машин. Их много. Десятка полтора, может, больше. Махины в сотню тонн, с бронёй, которую не всякий снаряд возьмёт. Сейчас они стоят, нахохлившись, как огромные звери, чуящие беду.

Экипажи суетятся возле танков. Кто-то проверяет ходовую, кто-то просто стоит, задрав голову к небу. Лица у всех одинаковые — серые, растерянные, испуганные. Я ловлю обрывки разговоров:

— … думаешь, это у них? У германцев?

— Да откуда у них такое? Сказывали, у наших что-то подобное есть…

— А если это по нам? Если щас ещё ударят?

Я прохожу мимо, и голоса стихают. Смотрят на меня, ждут. Я командир, я должен знать, что делать.

У второго танка натыкаюсь на фельдшера. Он сидит на броне, рядом с ним двое. Один бледный, его рвёт прямо на землю. Второй держится за голову, раскачивается.

— Что с ними? — спрашиваю.

Фельдшер поднимает глаза. В них — недоумение и страх.

— Не пойму, ваше благородие. Ни ран, ни контузий. А их выворачивает. И голова… жалуются, что голова раскалывается. И тошнит. Уже трое таких.

Я смотрю на бледного. Его рвёт желчью, он едва держится на ногах. Вспоминаю рассказы тех, кто видел это оружие в деле. Там говорили про невидимую смерть. Про то, что можно не умереть сразу, а мучиться днями и даже неделями.

— Отведи их под навес, — говорю фельдшеру. — И сам не приближайся без нужды. Не знаю, передаётся ли это, но бережёного бог бережёт.

Он кивает, уводит больных.

Подхожу к своему танку. Там уже собираются командиры. Человек десять. У некоторых лица серые, у кого-то дрожат руки. Один кашляет — надрывно, до хрипа.

— Что будем делать, ваше благородие? — спрашивает поручик. — Связи нет, приказов нет. А это… — он кивает на зарево. — Это война иная пошла.

— Вижу, что иная, — отвечаю. — Кто-нибудь видел, куда ударило? Точно по нам или где?

— По нам, — говорит один из командиров, тот, что постарше. — Я в бинокль глядел. Километров двадцать пять, там, где штаб дивизии, где 147-й полк стоял… ничего не осталось. Воронка и дым.

Я молчу. Слова кончились. Надо что-то решать.

— Связи нет, — повторяю я вслух, чтобы самому услышать. — Командования полка нет. Штаба дивизии нет. А мы есть. И танки наши есть. Значит, надо уходить.

— Куда, ваше благородие?

— На восток. Подальше от этого… гриба. В сторону, где не так сильно досталось. Там разберёмся.

Кто-то кивает, кто-то смотрит с сомнением. Но приказы здесь выполняют. Командиры разбегаются к своим машинам.

Я снова смотрю на небо. Гриб медленно расползается, затягивая горизонт серой пеленой.

Ко мне подходит механик-водитель, пожилой, усатый.

— Командир, — говорит он тихо. — А горючего у нас… на полсотни вёрст, не больше. Долго ли уйдём?

— Сколько уйдём — столько уйдём, — отвечаю. — Запускай мотор.

Он козыряет, лезет в люк.

Я забираюсь на броню, сажусь на башню, свесив ноги. Смотрю на своих людей. Кто-то уже заводит двигатели, дым из выхлопных труб стелется по земле. Кто-то ещё мечется, грузит припасы. А кто-то просто сидит, глядя в одну точку, и качается, обхватив голову руками.

Радиация. Невидимая смерть. Она уже здесь, вокруг нас, внутри нас. Я чувствую странный привкус во рту, горький, металлический. В глазах иногда темнеет, но я держусь.

— Командир! — кричат снизу. — Командир, все готовы!

Я спрыгиваю с брони, подхожу к головной машине. Оглядываю строй. Десять танков, готовых идти. Остальные… у остальных или экипажи полегли, или моторы не заводятся. Оставим. Не до них.

— За мной! — кричу, запрыгивая в люк.

Двигатель взревел, танк дёрнулся, лязгнул гусеницами.

Сон поплыл, задрожал. Гул моторов стал нарастать, смешиваясь с реальным, далёким, но упрямым рокотом, выдёргивая меня из видения.

Я открыл глаза и долго лежал, глядя в брезентовый потолок палатки. Сон всё ещё стоял перед глазами — багровое зарево, люди, которых выворачивает наизнанку, танки, уходящие на восток. Металлический привкус во рту никак не проходил, хотя я понимал, что это просто послевкусие сна, а не радиация.

Да, сон впечатлил. Но как бы там ни было, а танкисты… они обречены. Я видел их лица, видел, как их рвало желчью, как они качались, держась за головы. Они уже мертвецы. Просто ещё не знают об этом.

Поднявшись, я растёр лицо ладонями. В палатке было тепло, снаружи доносился только ветер и изредка — далёкий, приглушённый гул. Вертолёты? Или показалось?

Я выглянул из палатки. Вечерело. Серый свет медленно угасал, уступая место сумеркам. Небо на западе наливалось густой чернотой, но снег так и не шёл. Видимость — насколько хватает глаз. И хорошо, и плохо. Хорошо — потому что ехать будет легче. Плохо — потому что с воздуха видно всё.

Пора собираться.

Я залез обратно в палатку, достал карту. Разложил на коленях, подсвечивая фонариком. До нужного поворота, где трасса уходила в сторону Орска, оставалось километров шестьдесят, может, семьдесят. Если ехать без остановок, часа два-три, не больше. А там — рукой подать до портала.

Но я решил ехать не напрямую. Вернее, не совсем напрямую.

Я не мог проехать мимо станицы. Мне нужно было увидеть, понять, что там случилось.

Убрав карту, я принялся за сборы. Первым делом — еда. Покопавшись в прицепе, я нашёл то, что искал — трёхлитровый термос в брезентовом чехле. Новенький, похоже даже ни разу не использованный. Нагрел воды на плитке, развёл растворимый кофе, щедро насыпал сахару, залил всё в термос, закрутил крышку. Теперь у меня будет горячее питьё на всю ночь.

Пока темнело, свернул палатку. Аккуратно сложил её, утрамбовал обратно в мешок, загрузил в прицеп. Проверил крепления, ремни, брезент. ПНВ повесил на шею, чтобы не надевать до времени.

Когда последние отблески света погасли за горизонтом, я сел на снегоход, включил прибор ночного видения, щёлкнул тумблером инфракрасной фары. Мир снова стал зелёным, контрастным, почти как днём.

Выехал.

Прошло, наверное, около часа. Я уже начал привыкать к ритму — гул двигателя, свист ветра, редкие кочки. Вдруг внутри разлилось знакомое, тошнотворное тепло. Сначала я подумал — усталость, перегруз. Но через минуту к теплу добавился металлический привкус во рту.

Я резко затормозил. Снегоход вильнул, прицеп дёрнулся, но я удержал равновесие. Заглушил мотор.

Привкус усиливался. Я спрыгнул с сиденья, достал из кармана блистер, вытряхнул две таблетки, проглотил, запив кофе из термоса.

Огляделся. В зелёном свете ПНВ местность выглядела так же, как везде: снег, редкие кусты, уходящая вдаль трасса. Но организм чувствовал — здесь радиация выше. Значит, где-то рядом эпицентр. Тот самый эпицентр, который пятнадцать лет назад вышвырнул меня и остальных в другой мир.

Достал карту, прикинул. Если не ошибаюсь, до станицы оставалось километров пять, не больше.

Я завёл снегоход и поехал дальше, медленнее, вглядываясь в горизонт.

Через десять минут трасса сделала поворот, и я увидел это.

Сначала просто тёмное пятно на фоне белого снега. Потом, когда подъехал ближе, картина проявилась во всей своей чудовищной красоте.

Станицы не было.

Там, где когда-то стояли дома, теперь простиралась ровная, словно выметенная площадка. Снег лежал здесь иначе — буграми, провалами, кое-где виднелись чёрные пятна. Я заглушил двигатель, слез со снегохода и медленно пошёл вперёд, всматриваясь в зелёное марево прибора.

Воронка. Огромная, диаметром метров триста, заполненная снегом и льдом, она угадывалась как гигантская чаша, края которой оплыли, застыли странными наростами. А в самой воронке, в её центре, творилось нечто невообразимое — она кипела. Тысячи микроскопических вспышек дрожали над ледяной коркой, стекали по краям, пульсировали, искря и переливаясь, будто кто-то насыпал в гигантскую чашу битого стекла, смешанного со звёздной пылью. По краям воронки в зеленоватом свете торчали обломки — скрученные балки, куски фундаментов, всё то, что когда-то было домами. Они казались совершенно чёрными, мёртвыми силуэтами на фоне этого живого, пульсирующего жерла.

Я подошёл ближе, стараясь подняться повыше. Под ногами хрустело стекловидное вещество — оплавленный грунт, превратившийся в нечто, похожее на шлак. В приборе он был абсолютно чёрен — аморфная структура не отражала света, и казалось, что ступаешь прямо в бездну. Снег здесь лежал тонким слоем, и под ним угадывалась спекшаяся корка, местами потрескавшаяся. Там, где снег сошёл, чёрные провалы трещин уходили вглубь, и мне чудилось, что оттуда тоже сочится это слабое, больное свечение.

Отсюда, с пригорка, просматривалось всё, что осталось от домов. Они не сгорели — они исчезли, срезанные под корень. Ровные квадраты и прямоугольники фундаментов, как могильные плиты на гигантском кладбище, уходили в даль, засыпанные снегом. Кое-где над этими плитами виднелись одиночные печные трубы — обгоревшие, кривые пальцы, торчащие из земли. Некоторые из них уцелели на полную высоту, и ветер заунывно гудел в их пустых жерлах, словно выдувая забытую мелодию.

Я ступил туда, где когда-то проходила улица. Её угадать можно было лишь по двум рядам этих фундаментных скелетов. Под ногами хрустел не только шлак. Всё это пространство было покрыто слоем спекшегося мусора, перемешанного со снегом. Я навёл прибор вниз — и по экрану побежали помехи. То тут, то там вспыхивали микроскопические искры — частицы, оставшиеся в спекшемся мусоре, всё ещё излучали, слабо, но достаточно, чтобы мёртвая земля казалась подёрнутой рябью. Справа блеснуло горлышко бутылки, оплавленное, потерявшее форму, стёкшее каплей. В приборе вокруг него образовался слабый ореол — память о былой радиоактивности, впитавшейся в стекло.

Среди фундаментов жилых домов выделялось одно большое, вытянутое пятно. Школа. От неё остался только цоколь да груда битого, оплавленного кирпича, который спекся в монолитные глыбы. В зеленоватом мареве груда казалась нагромождением чёрных углей, лишь кое-где на её поверхности вспыхивали и гасли слабые точки — возможно, соли радия, осевшие на шероховатой поверхности. На одном из таких обломков я заметил кусок штукатурки, на котором всё ещё угадывалась синяя краска — в объективе ПНВ она стала неестественно яркой, флуоресцирующей. Рядом валялся наполовину оплавленный остов кровати, тонкие прутья которой скрутились в спираль от чудовищного жара. Металл отливал холодным, мертвенным блеском, напоминая скелет какого-то доисторического существа.

Чуть дальше, на площади, которую раньше окружали тополя, находился клуб. Его узнать было проще — уцелела часть фронтона с высокой аркой проёма сцены. Она стояла отдельно, как триумфальная арка наоборот, ведущая в никуда. За ней — ровная площадка, заваленная снегом и битым стекловидным шлаком.

Я добрался до холмика, где когда-то стояла церковь. Кустарник, о котором я думал, что он чахлый, вблизи оказался необычным — листья его, тёмно-зелёные с сизым отливом, были словно отлиты из жести и неприятно шуршали при касании. И еще он «полыхал». Среди ледяного, мёртвого холма, среди сине-чёрного небытия, он горел ярким, белым, живым пламенем. Он тянул из земли тепло, он дышал, он питался тем, что убило всё остальное. Растение-фантом, мутант, впитавший в себя радиацию и превративший её в жизнь. Фундамент колокольни был едва заметен — два-три ряда камней, уходящих в землю. В объективе прибора они ничем не отличались от окружающего холода — просто чуть более плотная тень на экране.

Я опустил прибор и посмотрел на куст обычными глазами. Обычный, странный, жестяной. Поднял снова — белое пламя, бьющее из мёртвой почвы.

Выходит что нас не просто выкинуло в другу реальность, а клонировало? И те мы, кто остался здесь, сгорели в эпицентре ядерного взрыва? Или как?

Я стоял над остатками церкви и пытался совместить в голове две несовместимые вещи.

В той реальности, откуда я пришёл, осталась станица. Живая. Мы все проснулись тогда, пятнадцать лет назад, и обнаружили себя в странном, но вполне себе настоящем мире. С небом, с травой, с речкой.

А здесь — вот оно.

Я провёл рукой по жёсткому, металлическому на ощупь листу кустарника. Он рос прямо из праха. Не сгорел, не умер — приспособился. Мутировал.

Выходит, что нас не переместило. Нас… разделило.

В момент взрыва что-то произошло. Что-то, чему нет названия. Удар пришёлся по военной части, и в ту секунду, когда свет стал ярче солнца, когда воздух превратился в плазму, — ткань реальности лопнула. И мы, все тринадцать улиц, со школой, клубом и людьми, провалились в эту щель.

И в то же время остались здесь.

Наши тела. Наши дома. Наша станица.

Я посмотрел на воронку. Если подумать — те, кто был в эпицентре, испарились мгновенно. Даже крикнуть не успели.

Их, тех нас, кто остался здесь, накрыло мгновенно. Миг — и вместо человека только тень на стене, если стена уцелела. Или просто горстка пепла.

Но мы — те, кто сейчас там — мы ведь не умерли. Мы ушли. Значит, в момент разрыва реальности произошло раздвоение. Каждый из нас расщепился, как свет в призме. Одна часть — та, что была здесь — сгорела, превратилась в этот шлак под ногами, в эти стекловидные камни, в эти руины. Другая — ушла туда, где взрыва не случилось.

Но кто же мы тогда?

Копии? Фантомы?

А настоящие мы — вот они, здесь. Превращённые в пепел, в спекшиеся балки, в эти кусты-мутанты, которые тянутся из мёртвой земли. А те, кто живёт сейчас в параллельной реальности и ждет нападения немцев — просто отпечатки? Тени, которые отбросило умирающее тело станицы в последнюю секунду, и они застыли там, в другой вселенной, и живут уже пятнадцать лет, не зная, что они — всего лишь призраки?

Страх холодной иглой прошёл по позвоночнику. Мне вдруг отчаянно захотелось уйти отсюда. Вернуться туда, где всё просто и понятно. Где люди не думают о том, что они — всего лишь уцелевшие копии самих себя, сгоревших здесь дотла.

Я резко развернулся и пошёл прочь от холмика, прочь от церкви, прочь от этой мёртвой, но такой знакомой земли. Под ногами всё так же хрустел шлак, и в каждом хрусте мне слышался шёпот: «Ты здесь. Ты был здесь. Здесь ты и остался».

Загрузка...