Тронул я ветку, она, шевелясь,
Тайну шепнула мне:
«Ты — это я, но во сне бытия
Тождества правды нет…»
«Я это знаю, — ответил я, -
Вместе сгорим в огне».
Лабастьер Первый замолчал. Он останавливался и раньше, но тогда было ясно, что паузы связаны с желанием более точно восстановить в памяти минувшие события. Сейчас же, как поняла Наан, император свой рассказ завершил окончательно. Но ее это не устраивало.
— И что же было дальше? — настойчиво спросила она. — Дент-Байан и Сейна тоже причислены Новой Верой к лику святых, но святых-мучеников. Я знала о них только то, что они погибли, помогая Внуку Бога. Это случилось как раз тогда?
Сложив крылья на одну сторону, Лабастьер перевернулся на спину и лежал теперь, глядя ей прямо в глаза.
— Да. Сейну и Дент-Байана я больше не видел никогда. С ними исчез и отряд махаонов. Думаю, все они погибли в морозном преддверии пещеры Хелоу… А я и мои родители поселились с остатками племени ураний. Махаоны уничтожили почти всех самцов. Зато самок осталось предостаточно.
— Все вышло так, как ты и хотел, повелитель? — Наан произнесла эти слова без ярко выраженных интонаций, чтобы Лабастьеру не показалось, что она осуждает его. Но сегодня, похоже, император был склонен к самобичеванию:
— Хотел?.. Да, пожалуй. Я не побрезговал воспользоваться тем, как сложилась ситуация. Но мне не нужны были все эти жертвы, и не я устроил побоище… А Сейна и Дент-Байан были близки мне не меньше, чем отец и мать.
— Но ты не побрезговал… — не удержалась Наан.
— Да! — Лабастьер вскочил на ноги. — Да! И все дальнейшие события показали, что я был прав! Хотя я и потерял навечно любовь своих родителей. — Он повернулся, чтобы уйти, но почувствовал, как руки Наан обхватили его сзади за талию.
Он обернулся.
— Прости… — раскаяние на ее лице казалось искренним.
— За что?
— За то, что я посмела осудить тебя. Но все то, что ты рассказываешь, слишком не похоже на то, чему нас учили в Храме. Грязь, боль… А нам говорили, что Лабастьер Первый словами о любви и справедливости убедил правителей тех времен…
Император криво усмехнулся и, отстранившись от невесты, опустился обратно на коврик.
— Не ты убивал воинов ураний, и не ты убивал махаонов-преследователей… — продолжала та. — Так в чем же мне винить тебя? — вздохнув и покорно опустив голову, она присела рядом. — Расскажи мне остальное…
— Если ты смирилась с моим рассказом лишь потому, что гибель я приносил не своей рукой, то лучше не проси меня продолжать. Это было лишь началом. На руках моих столько крови, что ее не смоет и горный водопад.
— Я хочу знать все, и я постараюсь понять. Хоть я и… — Наан запнулась.
Лабастьер молча ждал, когда она наберется мужества, чтобы сказать ему то, что хотела.
— … Хотя я и ревную тебя ко всем самкам, которых ты, по-видимому, оплодотворил в то лето.
Брови императора поползли вверх, а затем, прикрыв рот рукой, он то ли рассмеялся, то ли разразился приступом кашля. Затем объяснил причину своего замешательства:
— Это было так давно… Твоя ревность смешна, но приятна мне… Да и можно ли ревновать к тому, что происходит между самцом и самкой без любви? Если я и виноват, то совсем в другом. Когда-то бескрылые оставили в своем биохранилище эмбрионы четырех видов теплокровных бабочек…
— Четырех? — с удивлением перебила его Наан.
— Да, — кивнул император. Были еще бабочки-приамы. Бескрылые, экспериментируя, наделили способностью к избирательной телепатии два вида из четырех. Это и обусловило наиболее скорое развитие цивилизаций маака и махаон. Урании и приамы значительно отстали от нас, а к тому времени, как моя мать нашла Пещеру Хелоу, приамы исчезли вовсе, по-видимому, не выдержав конкуренции с ураниями. Но теперь нет и ураний. Им уже никогда не возродиться. Теперь осталось только два вида.
— Но ведь это не твоя вина… — начала было снова Наан, но Лабастьер остановил ее жестом и продолжил:
— Отец рассказывал мне об их прекрасных танцах, он пел мне их песни, пересказывал легенды… Это было очень немногочисленное, но красивое и гордое племя. После встречи со мной его история закончилась. Племя превратилось в один огромный инкубатор для моих личинок.
…Вождь и большинство жрецов погибли. Лабастьер лично руководил масштабным погребением убитых махаонами воинов, и рыдания вдов прервались лишь на те несколько минут, когда он произносил переводимую Рамбаем скорбную речь.
Подчинить себе горстку оставшихся в живых самцов (чуть более трех десятков) не составило труда. Рамбая еще помнили как одного из наиболее вероятных претендентов на пост вождя, но помнили также и об его изгнании. Однако он ведь и не претендовал на главенство. Вождем стал его сын.
Решающую роль в этом сыграли три фактора. Первый из них — то, что самозваный вождь, объявив о необходимости возродить племя, поставил в обязанность каждому из уцелевших самцов взять на содержание не менее десятка жен, а их количество в племени всегда считалось верным признаком высоты социального положения. И честолюбивых самцов устраивало это решение. Второй — то, что всех остальных самок Лабастьер объявил своими женами и заявил, что к концу детородного сезона каждая из них понесет от него. Третьим фактором стало огнестрельное оружие в его руках и в руках его родителей.
— Сын мой, — пытался увещевать Лабастьера Рамбай, — когда ты говорил о ста самках, я соглашался с тобой, хотя это и слишком много. Но теперь их будет у тебя трижды по сто. Рано или поздно они покинут тебя, а имя твое покроется позором.
— Почему?
— По законам племени ты должен быть способен прокормить их…
— Урании так прожорливы?
— Как и другие бабочки, они могут не есть месяцами. Но когда-нибудь тебе все же придется их кормить.
— Пока дойдет до этого «когда-нибудь», они уже будут беременны. Больше мне ничего от них и не надо.
— Это бесчестно! — возмутился Рамбай и замолк, презрительно поджав губы.
— Отец, — Лабастьер положил руку на его плечо, — пойми, я не могу быть чересчур щепетилен в исполнении ваших обычаев. Цель, которая стоит передо мной, слишком велика.
— У моего великого сына великая цель, — отстраняясь, промолвил Рамбай саркастически. — Счастье для всех. Цель такая великая, что ради нее он готов сделать всех несчастными.
Но обставлено все было вполне законно. Праздник Соития был отмечен в положенный срок. Сумевший избежать гибели и безоговорочно принявший сторону нового вождя жрец по имени Вальта сумел организовать его почти таким, каким видела его когда-то Ливьен.
Вновь услышала она в ту ночь ритмичную музыку натянутых меж деревьев флуоновых струн. Вновь увидела разноцветье искрящегося праздничного костра. Вновь ощутила дурманящие запахи благовоний.
Вот только всеобщая песня племени, последовавшая за воздушным танцем девственниц, казалась ей теперь не радостным гимном вечности жизни, а горестным причитанием по украденному счастью…
Песнь оборвалась на пронзительной ноте. Распустилось и опало гигантское соцветие фейерверка, и над ритуальным костром стал виден возлежащий на прозрачной паутине вождь Лабастьер Первый.
Самцы со своими невестами подлетали к нему за разрешением о браке. И отказано не было никому. Не случилось традиционных любовных трагедий и романтических самоубийств. И именно поэтому Ливьен казалось, что заместо виденного ею когда-то грандиозного зрелища очищения, сейчас она наблюдает некий постыдный фарс.
…Рамбай не стал дожидаться конца церемонии, а ни слова не сказав, полетел в чащу — в их с Ливьен теперешнее жилище.
Она догнала его на полпути.
— Что тебя так угнетает, милый? — слегка запыхавшись и едва поспевая за ним, спросила она, хотя и прекрасно понимала причину его раздражения.
— Всё! — отрезал тот.
— И всё-таки?.. — она пыталась отвлечь его. — Может быть то, что лишь у тебя, из всех самцов племени, осталась одна-единственная жена? — (Проклятие бесплодия по отношению к самкам-ураниям не позволило Рамбаю последовать примеру остальных.)
Он резко остановился и, порхая на месте, медленно обернулся. Еще никогда Ливьен не видела на его лице такого страшного выражения.
— Самка, — произнес он глухо. — Если бы я хоть на миг забыл, что ты — возлюбленная моя жена, я убил бы тебя на месте.
Он развернулся и полетел дальше, и Ливьен поспешила тоже. Теперь они летели бок о бок. Ее так и подмывало заговорить вновь, но она сдерживала себя. Вскоре он начал сам:
— Племя истребили из-за нас. Из-за нашего сына.
— Он не виноват. Он не мог предвидеть такого исхода.
— Так. Но если ему безразличны мои бывшие братья, мы должны были лететь дальше. А если нет — мы должны были отдать племени все свои силы… Но наш сын решил по-другому. Он надругался над умирающим племенем.
— Но Лабастьер возродит его…
— Нет! — внезапно закричал Рамбай во весь голос. — Лабастьер Первый только обещает! Лабастьер Первый — лжец! Он ведь сам сказал нам, что все его дети будут маака.
Ливьен еще не думала об этом в таком ракурсе, и сказанное Рамбаем стало для нее откровением.
К своему дуплу они подлетели молча, и близости этой ночью между ними не было.
И все-таки, несмотря на горечь потери Сейны, несмотря на тягостные сомнения в этичности поведения сына, были у Ливьен в эти дни и кое-какие радости. И связаны они были с более глубоким узнаванием ею бабочек племени, взрастившего Рамбая.
Она подружилась с двумя самками. Одна из них была еще совсем юной. Ее звали Шалла, и она стала одной из многочисленных жен Лабастьера. А значит, как это ни смешно — родственницей Ливьен. Можно сказать, «невесткой». Другая, напротив, имела преклонный возраст. Она была женой жреца Вальты, и звали ее Сананой.
Последняя отличалась живейшим нравом, безудержным любопытством и, казалось, знала всё и про всех. По-видимому, из подсознательного протеста против своего иерархического неравенства с мужем, в то время как сама она не чувствовала себя ни глупее, ни социально пассивнее его, Санана заняла в племени неформальную должность «хранительницы фольклора». Она знала несметное количество сказок и легенд ураний. В какой-то степени они с Ливьен были коллегами, и общение их протекало именно на этом фоне.
Подстраиваясь под ураний, Ливьен вынуждена была привыкнуть к ночному образу жизни. Часто теплыми лунными ночами они просиживали с Сананой и Рамбаем у костра по нескольку часов. Ливьен рассказывала пожилой урании о городе маака, Рамбай переводил, а Санана внимательно слушала, то и дело переспрашивая и уточняя. По характеру ее вопросов Ливьен догадывалась, что та моментально перерабатывает ее истории в витиеватые, полные загадок небылицы, пополняя свой устный архив.
Затем они менялись ролями, и рассказывала Санана.
Самой красивой, самой чарующей легендой ураний Ливьен показался рассказ о приключениях некоего воина Кахара, тем более интересный тем, что герой в поисках счастья побывал в городах маака и махаон.
Так звучала эта легенда.
«Много подвигов совершил храбрый Кахар. Многих чудовищ поразил он — и на охоте, и защищая соплеменников. Многих жен он имел, но больше всего любил младшую — нежнейшую Дайну, дочь жреца Дайна. А еще больше любил он высоту. Чем выше дерево встречалось ему в лесу, тем радостнее было у него на сердце. Таков был Кахар.
И было у него два друга и советчика. Высоко в листве кроны дерева, в дупле которого жил Кахар, обитал белокрылый птах, мечтатель Лаэль. А под корнями, в норе, прятался хвостатый серый Мерцифель. И никто, кроме Кахара, не знал о них. Часто обращался он к ним за советом, и Лаэль всегда говорил ему о хорошем, Мерцифель же — о плохом. Внимательно прислушивался Кахар к обоим, и многих бед сумел избежать.
Но видно, не всегда победы и слава ведут только к добру. Порою они лишают героев разума. Однажды наскучила Кахару жизнь в племени, и решил он облететь весь мир, чтобы узнать, где на свете деревья самые высокие.
Долго плакала младшая его жена красавица Дайна: «Нет деревьев выше тех, что в родном лесу, — причитала она, — но коль ты решил искать, возьми и меня с собой». Но был непоколебим гордый Кахар в своем решении, а Дайну взять не пожелал, оберегая ее от неминуемых опасностей дальнего странствия.
И все же решил он спросить совета. «Нужно ли мне уходить? — обратился он к Мерцифелю. — Деревья перестали расти. А я хочу выше». И проскрипел Мерцифель в ответ ему: «Лети, лети, и разыщи свою погибель…» Лаэль же сказал: «Лети. И ждет тебя великая слава».
Разные итоги пророчили они, но «лети», — сказали оба. И отправился герой в нелегкий путь.
Но напоследок любящая Дайна дала мужу маленькое семечко, молвив при этом: «Отец мой, жрец Дайна, сказал, что это семя волшебное, но в чем сила его не открыл, иначе сила эта исчезла бы. Он сказал, что семя это может даже остановить тебя, но я тому не верю. Однако не теряй его, ведь в этом семени — часть твоего родного гнезда. А посади его лишь тогда, когда почувствуешь, что нет больше выхода. Так сказал отец, и кто знает, быть может, мудрость жрецов действительно поможет тебе».
Плача, упорхнула она прочь, а Кахар — полетел к неведомым землям.
Долго двигался он туда, куда подсказывало ему сердце. Ветер и деревья окружали его. Они переполняли его и изнутри. Ветер, деревья и звезды.
И вылетел он к страшному месту, где деревьев не было вовсе. То был город маака, убивающих ураний. Не успел он моргнуть и глазом, как двое воинов с огнедышащими луками в руках пленили его и бросили в сырую каменную темницу с решетками на круглых окнах под потолком.
«Мы умеем строить башни выше любых деревьев, — похвалялась перед ним дородная самка. — Ты же, дикарь, не достоин жизни, и сегодня будешь казнен».
Но ночью услышал Кахар шелест. И увидел за прутьями Лаэля. Друзья-советчики проследили за ним и пришли спасти его.
Ухватившись за прутья когтями, Лаэль сумел согнуть их так, что герой смог бы протиснуться меж ними. Сам же Лаэль для этого был слишком велик. Но крылья Кахара отсырели, и не мог он подняться к окну.
Впал было он в уныние, но зашевелился пол темницы, набух, а затем и разверзся. И оттуда выполз хвостатый Мерцифель, что-то сердито бормоча. Взобрался герой другу на мохнатую шею, поднялся тот на задние лапы, и оказался Кахар прямо перед окном. И вскоре уже летел он прочь от этого глупого и опасного места, сидя на белоснежной спине Лаэля.
А самка маака лопнула от злости.
Крылья Кахара обсохли, и дальше он двинулся сам. Лаэль же предупредил его: «Я не могу летать столь далеко от леса. Или вернись со мною домой, или впредь рассчитывай только на себя». Гордый Кахар попрощался с другом.
Вскоре увидел он под собой отвратительную сеть, под которой прячут свой город махаоны — город, похожий на исполинский мрачный термитник. Нечего было там делать герою и хотел он пролететь над городом незамеченным, но ринулись к нему снизу пущенные махаонами стрелы-крылодеры с вертящимися лезвиями на наконечниках. И поразила одна из них героя в крыло. И пал он на сеть, едва не разбившись.
Махаоны каленым железом пытали Кахара, опоив его лишающим воли колдовским зельем. И выведали они у него, где живет жизнелюбивое племя ураний эйни-али, и направили тысячу воинов, оседлавших злобных ящериц, чтоб стереть детей любви, избранников радости с лица земли.
«Ты искал большие деревья?! Выше звезд и луны?! — смеялся над ним военачальник, уходя убивать эйни-али. — Знай же, грязный дикарь, что нет нор глубже тех, что прорыл твой народ, и нет деревьев выше родных!»
И, услышал Кахар, что враг его слово в слово повторил сказанное прекрасной Дайной, и опечалился он, и понял, что неверный путь выбрал в гордыне своей изначально.
Издали заметили урании махаоново племя и сумели скрыться, оставив селение пустым. Махаоны не смогли найти их и в злобе до тла сожгли все деревья, в коих те жили.
Правитель же махаонов, не зная еще об этом и ни на миг не сомневаясь, что навеки покончено будет с ураниями, отпустил Кахара на волю, лишив его прежде крыльев. Чтобы жил он средь махаонов, как насмешка, неспособный продолжить свой род, неспособный даже подняться в небо.
Но поспешил Кахар в родное селение, в кровь разбивая ноги. А когда завидел в небе мчащееся обратно махаоново войско, смог укрыться и переждать.
А на месте цветущей родной долины, увидел герой лишь мертвую землю да пепелища. И нашел он убитую птицу и нашел обгорелую крысу.
Помутился рассудок Кахара. Встал он, плача, на колени, кляня себя за предательство, в коем виновен и не был вовсе, встал, причитая: «Мерцифель, Лаэль… Ничего, ничего у меня не осталось!..» Так рыдал он до наступления темноты.
Торчащие из земли уродливые корни и обугленные стволы окружали его. Месяц освещал ужасную картину запустения. Кахар не знал, что Дайна спешит сюда в надежде что муж жив и вернется. И помыслить он не мог, что она не убита махаонами. И внезапная диковинная идея обуяла Кахара. Перерыл он всю свою одежду и нашел подаренное Дайной семечко. И выполнил ее прощальное пожелание: зарыл его, орошая слезами.
А ночью началась в долине внезапная гроза. И почувствовал Кахар свежесть. И с невиданной скоростью в небо устремился светящийся ствол. И пульс его зеленой крови, совпадая с пульсом Кахара, мигал сквозь тонкую прозрачную кору. Столь высокого дерева не видел еще никто на свете. А на самой макушке ствола трепетал оранжевый бутон. Но вскоре он поднялся так высоко, что перестал быть виден Кахару.
И решил лишенный крыльев герой, что должен немедля узнать, что там — на самом верху. И не боясь соскользнуть в кипящую под ним грязь, петля за петлей пополз Кахар вверх по стволу. Был тот прохладен и покрыт короткими мягкими волосками…
Таковы волшебные умения жрецов ураний.
…А когда наконец достигла этого места усталая и промокшая Дайна, под невиданным деревом нашла она тело мужа — с обожженным лицом, но счастливой улыбкой на устах.
Ведь ствол этот цвел солнцем.
А назавтра его не стало.
Как и предрекал Мерцифель, нашел Кахар погибель свою. Как и предрекал Лаэль, слава Кахара стала бессмертной.
Горе тому, кто не умеет ценить любовь. Горе тому, кто не умеет ценить дружбу. Горе тому, кто не умеет ценить узы племени. Горе тому, кто мнит свое величие превыше всего.
Слава вечная безумным смельчакам».
Как и все в жизни ураний, легенда эта показалась Ливьен абсолютно нелогичной, но прекрасной. Стихи «Книги стабильности махаон» при всей своей мудрости и загадочности не шли с нею в сравнение по легкости и поэтичности языка.
А ещё, благодаря этой легенде, у Ливьен слегка отлегло от сердца. Оказывается, махаоны не впервые пытаются уничтожить племя ураний. Быть может, обойдется и на этот раз? Хотя вряд ли…
Эту, и множество других историй рассказала Санана Ливьен, и мало-помалу образованная самка маака окончательно влюбилась в нрав и обычаи «детей любви».
Тем больнее ей было сознавать, что племя это отныне, скорее всего, не имеет будущего.
Ливьен записывала и кропотливо редактировала эти тексты, надеясь когда-нибудь внести их в мнемотеку. Впервые за много дней она вспомнила свою гражданскую специальность и даже слегка пугалась этого: слишком уж безметежно протекали ее дни в последнее время, и это напоминало затишье перед бурей.
…— Значит, впоследствии ты все-таки помирился с родителями, — утирая со со щеки слезинку, спросила Наан, — раз Ливьен рассказала тебе эту прекрасную легенду?
— Я нашел ее в мнемотеке верхнего яруса, — покачал головой Лабастьер Первый.