Отец встретил нас на станции. Ее окутывал неподвижный зной. Мама с бабушкой устали от ночной тряски в автомобиле и жары, изнурявшей их всю дорогу в поезде. Нас отвезли в правительственную гостиницу, наше временное пристанище. Маму перевели так стремительно, что еще не подобрали ни работу ей, ни квартиру для всех нас.
Чэнду, столица Сычуани, самой населенной тогда провинции Китая (65 000 000 человек), был большим, полумиллионным городом. Основанный еще в V тысячелетии до нашей эры, в XIII веке он поразил своим блеском Марко Поло. Его построили по тому же плану, что и Пекин, с дворцами и основными воротами на оси север–юг, делившей город на равные западную и восточную части. К 1953 году он перерос свою строгую планировку и был разделен на три административных района — восточный, западный и пригородный.
Через несколько недель маме дали работу. По доброй китайской традиции о работе спросили отца, но не маму. Отец сказал, что подойдет все что угодно, лишь бы она не работала под его непосредственным началом. Ее назначили заведующей отделом пропаганды восточного района. По общему правилу, ей выделили жилье при ее организации, в старинном дворике. Мы переехали туда, а отец остался в своей служебной квартире.
Мы жили поблизости от здания администрации восточного района. Государственные учреждения располагались в основном в больших особняках, конфискованных у гоминьдановских чиновников и богатых помещиков. Все госслужащие, даже высокого ранга, жили по месту работы. Им не разрешалось готовить дома, все питались в столовых. Там же получали в термосах кипяток.
Супружеским парам разрешали проводить вместе только субботы. Среди чиновников эвфемизмом для секса стало выражение «провести субботу». Со временем в этом полковом образе жизни произошли некоторые послабления, и мужья с женами смогли воссоединяться чаще, но почти все они по–прежнему жили и проводили большую часть дня на работе.
Мамин отдел отвечал за самые различные сферы деятельности — начальную школу, здравоохранение, досуг и изучение общественного мнения. В двадцать два года мама заведовала всеми этими областями жизни четверти миллиона человек. При такой занятости мы редко ее видели. Государство хотело установить монополию (под названием «единые закупки и сбыт») на торговлю предметами первой необходимости — зерном, хлопком, растительным маслом и мясом. Крестьянам следовало продавать их только правительству для распределения в городе и бедных районах страны.
Всякую новую политику Коммунистическая партия Китая сопровождала соответствующей пропагандистской кампанией. В мамину задачу входило убеждать людей, что перемены — к лучшему. На этот раз главной мыслью было, что в Китае никогда не могли накормить, одеть и обуть огромное население; теперь правительство хотело гарантировать равное распределение жизненно важных товаров, чтобы никто не голодал, в то время как другие копят в амбарах зерно. Мама с удовольствием принялась за работу, гоняя по округе на велосипеде, выступая на бесконечных собраниях, даже на последних месяцах беременности четвертым ребенком. Она любила свое дело, верила в него.
В самый последний момент она легла в больницу, где родила сына. Роды вновь оказались опасными. Врач собрался уже домой, но мама остановила его. Она пожаловалась на кровотечение и настояла, чтобы врач ее осмотрел. Не хватало части плаценты. Операция считалась серьезной. Ее погрузили под общий наркоз и нашли в матке недостающую часть, чем, вероятно, спасли ей жизнь.
Отец в деревне пропагандировал программу госмонополии. Ему только что присвоили 10–й разряд и назначили заместителем заведующего отделом пропаганды всей Сычуани. Главное, он должен был непрерывно отслеживать общественное мнение: что люди думают по поводу той или иной политики? какие у них жалобы? Поскольку большую часть населения составляли крестьяне, он часто ездил в деревню, чтобы узнать их чаяния. Как и мама, он страстно верил в свое дело — поддержание связи между партией и народом.
На седьмой день после маминых родов коллега отца прислал машину, чтобы отвезти ее домой. Считалось, что если муж в отъезде, о жене будет заботиться партийная организация. Мама с благодарностью согласилась — до «дома» было полчаса ходьбы. Вернувшись через несколько дней, отец отчитал коллегу: по правилам, мама могла ездить в служебной машине только вместе с отцом. Ездить на машине без него — кумовство. Коллега ответил, что дал указание о машине, потому что мама ослаблена после тяжелой операции. Но правило есть правило, возразил отец. Маме тяжело было примириться с очередным проявлением его фанатической принципиальности. Отец второй раз нападал на нее после трудных родов. Она поинтересовалась: почему он сам не забрал ее домой — ведь тогда не пришлось бы нарушать правила? Отец объяснил, что был занят важной работой. Мама понимала и разделяла его преданность делу, но в то же время по–настоящему обиделась.
На второй день после рождения у моего нового братика, Сяохэя, появилась экзема. Мама решила, это оттого, что летом из–за занятости она не ела вареных зеленых оливок, которые, по китайским поверьям, выпускают из тела жар, а иначе он выходит в виде прыщей. Несколько месяцев ручки Сяохэя привязывали к кроватке, чтобы он не расчесывал себе кожу. В шесть месяцев его положили в дерматологическую больницу. Бабушка в это время спешно уехала в Цзиньчжоу, потому что ее мать захворала.
Кормилица Сяохэя, обладательница роскошных длинных иссиня–черных волос и лукавых глаз, происходила из деревни под Ибинем. Она случайно погубила собственного ребенка: кормила его лежа, уснула и заспала его. Воспользовавшись семейными связями, она обратилась к тете Цзюньин с просьбой порекомендовать ее нам. Она хотела весело жить в большом городе. Тетя дала ей рекомендацию, хотя некоторые местные женщины предупреждали, что девушка просто хочет убежать подальше от мужа. Тетя Цзюньин, сама незамужняя, не возражала против чужих удовольствий, особенно сексуальных; она всегда радовалась за влюбленных. Тетя отличалась терпимостью к человеческим слабостям и никого не судила.
Через несколько месяцев заговорили, что у кормилицы роман с похоронным агентом, жившим по соседству. Родители сочли это ее личным делом и не вмешивались.
Кормилица отправилась в дерматологическую больницу вместе с братом. В палате оказались венерические больные, и однажды кормилицу застали в постели одного из них. Врачи сообщили об этом маме и посоветовали расстаться с кормилицей. Мама рассчитала ее. С тех пор о Сяохэе заботилась моя кормилица, а также кормилица Цзиньмина, приехавшая с ним из Ибиня.
В конце 1954 года кормилица Цзиньмина написала маме, что хочет переехать к нам из–за трудностей с мужем. Он запил и начал драться. Мама не видела Цзиньмина полтора года, с месячного возраста, но его приезд очень расстроил ее. Он долго не давал ей притрагиваться к себе и называл «мамой» только кормилицу.
Не удалось подружиться с Цзиньмином и отцу, но меня он любил. Он ползал по полу и катал меня на спине, нередко вставляя себе за воротник цветы, чтобы я их нюхала. Если он забывал, я показывала на сад и повелительно мычала. Он целовал меня в щеку. Однажды, когда он не побрился, я скривилась и закричала во весь голос: «Старая борода, старая борода!» Несколько месяцев после этого я обзывала его «Старой бородой». С тех пор он целовал меня осторожнее. Мне нравилось бегать по кабинетам и играть с чиновниками. Я гонялась за ними и называла прозвищами, которые сама придумала. Мне шел всего лишь третий год, но я уже прославилась как «маленький дипломат».
Думаю, моя популярность объяснялась тем обстоятельством, что служащие радовались перерыву в работе, веселью, которое я привносила своей детской болтовней. К тому же я была пухленькой, и всем им нравилось сажать меня на колени, тискать и пощипывать.
Когда мне было три года с небольшим, нас с братьями и сестрами отправили в ясли. Я не понимала, почему меня уводят из дома, брыкалась и вырывала ленту из волос. В яслях я нарочно плохо себя вела и каждый день выливала на стол молоко и высыпала туда капсулы рыбьего жира. После обеда наступал долгий тихий час; в это время я рассказывала другим детям в большой спальне выдуманные мною страшные истории. Скоро меня разоблачили и наказали: посадили на порог.
В ясли нас отправили потому, что присматривать за нами было некому. Однажды в июле 1955 года маме и восьмистам служащим восточного района велели оставаться на работе до особого извещения. Началось новое политическое движение — на этот раз по раскрытию «тайных контрреволюционеров». Все должны были подвергнуться строжайшей проверке.
Мама и ее коллеги приняли приказ беспрекословно. Ведь они жили по–военному. К тому же совершенно естественным выглядело стремление партии проверить своих членов для обеспечения общественной стабильности. Как и у большинства ее сотрудниц, мамина преданность делу не давала места ворчанию из–за строгости этой меры.
Через неделю почти всех сослуживцев отпустили. Мама была одним из немногочисленных исключений. Ей сказали, что кое–какие обстоятельства ее прошлого ясны не до конца. Ей пришлось выехать из своей спальни и поселиться в другой части здания. Ее отпустили на несколько дней для улаживания домашних дел, поскольку, как ей было сказано, она может провести в изоляции довольно длительный срок.
Новая кампания возникла в результате реакции Мао на поведение некоторых писателей–коммунистов, особенно известного Ху Фэна. Они не обязательно расходились с Мао в области идеологии, но в их поступках чувствовалась толика независимости и умения мыслить самостоятельно, а этого Мао потерпеть не мог. Независимое мышление грозило сделать повиновение ему не столь абсолютным. Новый Китай должен мыслить и действовать как один человек, страну следовало сплотить суровыми мерами, иначе она распадется. Он велел арестовать нескольких ведущих писателей и назвал их «контрреволюционными заговорщиками» — обвинение было ужасным, так как «контрреволюционная деятельность» каралась строже всего, в том числе и смертью.
Это знаменовало конец независимого самовыражения в Китае. Все средства массовой информации перешли в руки коммунистов, как только они встали у руля. Теперь же планировалось установить неусыпный надзор над умами всей нации.
Мао утверждал, что охотится на «шпионов империалистических стран и Гоминьдана, троцкистов, бывших офицеров Гоминьдана и предателей среди коммунистов». Он заявлял, что эти люди готовят возврат Гоминьдана и «американских империалистов», которые отказывались признавать пекинские власти и окружили Китай вражеским кольцом. Если предыдущая кампания против контрреволюционеров, повинная в смерти маминого друга Хуэйгэ, действительно была нацелена на гоминьдановцев, теперь мишенью стали люди внутри партии или правительства, в прошлом связанные с Гоминьданом.
Составление подробных досье было основополагающей частью деятельности коммунистов еще до прихода их к власти. Досье на членов партии хранились в организационном отделе. Дела беспартийных госслужащих велись администрацией их учреждений и хранились в отделах кадров. О каждом из подчиненных начальник ежегодно писал отчеты и складывал их в дело. Никому не разрешалось читать свое собственное дело, и только избранные могли просматривать чужие дела.
Чтобы попасть под обстрел этой кампании, достаточно было иметь какие бы то ни было связи с Гоминьданом в прошлом. Расследование вели рабочие группы, про членов которых было точно известно, что они с Гоминьданом никогда не были связаны. Мама стала главной подозреваемой. Но и наши кормилицы тоже попали под подозрение.
Существовала группа, занимавшаяся обслуживающим персоналом провинциальной администрации — водителями, садовниками, горничными, поварами, уборщиками. Муж моей кормилицы сидел в тюрьме за азартные игры и торговлю опиумом, это делало ее «неблагонадежной». Муж кормилицы Цзиньмина происходил из помещичьей семьи, да еще был мелким гоминьдановским чиновником. Так как кормилицы не занимали важных постов, партия не копала очень глубоко. Однако они не могли больше работать в нашей семье.
Маме сообщили об этом во время ее краткого пребывания дома перед изоляцией. Когда она сказала об этом кормилицам, те очень расстроились. Они любили нас с Цзиньмином. Моя кормилица также огорчилась из–за потери жалованья в случае возвращения в Ибинь. Мама попросила председателя тамошнего исполкома найти девушке работу, и он выполнил просьбу. Она получила место на чайной плантации и забрала к себе дочь.
Кормилица Цзиньмина не хотела возвращаться к мужу. У нее появился новый жених, уборщик из Чэнду, за которого она собиралась замуж. Заливаясь слезами, она просила маму помочь ей в получении развода. Развестись было крайне сложно, но она знала, что если бы мои родители, особенно отец, замолвили за нее словечко, это могло бы возыметь действие. Мама любила кормилицу и хотела ей помочь. Выйдя замуж за уборщика, она автоматически превратилась бы из «помещицы» в представительницу «рабочего класса» и имела бы право остаться у нас в семье. Мама поговорила с отцом, но он не согласился: «Как ты можешь устраивать разводы? Люди скажут, что коммунисты разрушают семьи». «А как же наши дети? — спросила мама. — Кто будет смотреть за ними?» У отца был ответ и на это: «Отправь их в ясли».
Когда мама сказала кормилице Цзиньмина, что ей придется уехать, та едва не упала в обморок. Первое воспоминание Цзиньмина — прощание с ней. Как–то на закате его принесли к входной двери. Там стояла его кормилица в крестьянской одежде: простой рубашке с матерчатыми пуговицами в форме бабочек, с узелком. Он попросился к ней на руки, но она не подходила, как он ни тянул к ней руки. По ее лицу текли слезы. Затем она спустилась по ступеням в глубине двора. С ней был какой–то незнакомец. Она вышла было за ворота, но вдруг остановилась и обернулась. Он плакал, орал, брыкался, но его к ней не поднесли. Она долго стояла в воротах и глядела на него. Потом стремительно повернулась и исчезла. Больше Цзиньмин ее не видел.
Бабушка все еще оставалась в Маньчжурии. Прабабушка недавно умерла от туберкулеза. До «отправки в казармы» мама должна была собрать нас всех в ясли. В такой короткий срок удалось найти только по одному месту в нескольких яслях, и нас разлучили.
Отец советовал маме: «Будь совершенно откровенна перед партией, верь в нее. Она вынесет тебе справедливый приговор». Мама почувствовала к нему неприязнь. Она нуждалась в более теплых и сердечных словах. Все еще сердитая на отца, она душным летним днем отправилась в заключение во второй раз, но теперь уже под надзор своей собственной партии.
Расследование само по себе еще не означало пятна на репутации. Это значило лишь, что в прошлом человека нужно разобраться. Тем не менее ее унижала такая проверка после всех ее жертв и проявлений несомненной преданности делу коммунизма. Но жила в ней и надежда, что подозрения, омрачавшие ее жизнь почти семь лет, будут рассеяны навсегда. Ей нечего было стыдиться, нечего прятать. Она твердо знала: партия подтвердит ее верность революции.
Для расследования была создана особая тройка во главе с товарищем Куаном, заведовавшим отделом пропаганды Чэнду, то есть занимавшим должность ниже, чему у отца, но выше, чем у мамы. Его семья хорошо знала нашу. Теперь он говорил с мамой по–прежнему любезно, но более официально и сдержанно.
Как и другим задержанным, маме выделяли «соседок по комнате», которые следовали за ней повсюду, даже в уборную, и спали с ней в одной кровати. Ей объяснили, что это нужно, чтобы защитить ее. Про себя она поняла, что «защищали» ее от самоубийства и сговора с другими.
С ней находились по очереди несколько женщин. Одну освободили от обязанностей, потому что начали расследование над ней самой. Все сопровождающие каждый день писали отчет о мамином поведении. Всех их мама знала, потому что они работали в районных учреждениях, хотя и не в ее отделе. К ней относились доброжелательно; не считая ограничения свободы, с мамой обращались хорошо.
Расследователи, а также «соседка», устраивали «дружеские беседы», правда, на крайне неприятные темы. Не было ни презумпции вины, ни презумпции невиновности. А в отсутствие надлежащих юридических процедур очистить себя от наветов оказывалось необычайно сложно.
Мамино досье содержало подробнейшие отчеты обо всех этапах ее жизни — о подпольной работе в студенческие годы, о работе в Женской федерации Цзиньчжоу, о постах в Ибине. Эти отчеты в тот или иной период писали ее начальники. Первый вопрос возник по поводу ее освобождения из гоминьдановской тюрьмы в 1948 году. Как семье удалось вытащить ее оттуда, ведь ее проступок считался очень серьезным? Ее даже не пытали! Не мог ли арест быть фальшивкой, чтобы повысить ее очки у коммунистов и она могла пробраться на ответственный пост в качестве гоминьдановской шпионки?
Далее следовала дружба с Хуэйгэ. Несомненно, ее начальницы в Женской федерации Цзиньчжоу изложили этот факт с соответствующими комментариями. Раз Хуэйгэ стремился через нее подстраховаться на случай победы коммунистов, не пыталась ли она заручиться сходной страховкой у Гоминьдана?
Тот же вопрос задавался про ее гоминьдановских ухажеров. Не обнадеживала ли она их на всякий случай? И вновь мрачное подозрение: не велел ли ей кто–нибудь из них затаиться в коммунистической партии и работать на Гоминьдан?
Перед мамой поставили невыполнимую задачу доказать свою невиновность. Все люди, о которых ее спрашивали, были казнены, или бежали на Тайвань, или находились в неизвестных ей местах. В любом случае это были гоминьдановцы, их слово ничего не значило. «Как я могу убедить вас?» — думала она иногда в раздражении, вновь и вновь возвращаясь к одним и тем же случаям.
Ее также спрашивали о гоминьдановских связях ее дядьев, об отношениях со всеми школьными подругами, которые до взятия Цзиньчжоу коммунистами вступили в Молодежную лигу Гоминьдана. Инструкция по проведению кампании объявляла всех председателей отрядов Молодежной лиги после капитуляции японцев «контрреволюционерами». Мама пыталась убедить их, что Маньчжурия была особым случаем: после японской оккупации Гоминьдан воспринимался как представитель Китая, родины. Сам Мао когда–то был руководящим гоминьдановским чиновником, но об этом мама умолчала. К тому же ее подруги через один–два года перешли на сторону коммунистов. Ей возразили, что этих ее старых подруг теперь заклеймили как контрреволюционерок. Мама не принадлежала ни к одной из категорий преступников, но ей задавали один и тот же вопрос: почему у вас было так много знакомств среди членов Гоминьдана?
Ее держали в заключении шесть месяцев. За это время она присутствовала на нескольких массовых митингах, когда «вражеских агентов» прогоняли по улицам, объявляли приговор, заковывали в наручники и уводили в тюрьму — все это среди громовых лозунгов и десятков тысяч поднятых кулаков. Были и «раскаявшиеся контрреволюционеры», которым назначалось «мягкое наказание» — то есть не тюрьма. Среди них была мамина подруга. После митинга она совершила самоубийство, потому что на допросе в отчаянии оговорила себя. Через семь лет партия признала ее полную невиновность.
Маму водили на «поучительные» митинги. Однако, отличаясь сильным характером, она не сломалась, как очень многие, не дала запутать себя обманчивой логичностью и «мягкими убеждениями». Она сохраняла ясную голову и правдиво излагала историю своей жизни.
Долгие ночи она лежала без сна и не могла заглушить в себе горечь. Под жужжание комаров за сеткой марлевого полога знойным летом, под стук осеннего дождя о стекло, под влажное молчание зимы она раздумывала о несправедливости подозрений — особенно о заключении в гоминьдановской тюрьме. Она гордилась тем, как вела себя тогда, и представить не могла, что однажды это станет поводом для отлучения ее от революции.
Но затем она начинала убеждать себя, что не должна упрекать партию за стремление сохранить чистоту рядов. Китайцы были до некоторой степени привычны к несправедливости. Сейчас, по крайней мере, несправедливость совершалась во имя высокой цели. Она повторяла слова, с которыми партия требовала от своих членов самопожертвования: «Вам предстоит испытание; страдание сделает вас настоящим коммунистом».
Она думала о возможности объявления ее «контрреволюционеркой». Это могло запятнать детей, разрушить наши жизни. Спасти нас от такой участи она могла только через развод с отцом и «отказ» от нас. Размышляя по ночам об этих мрачных перспективах, она научилась не проливать слез. Нельзя было даже ворочаться: «соседка» спала вместе с ней и, несмотря на все свое дружелюбие, обязана доносить обо всем. Слезы воспринимались как знак обиды на партию, разочарование в ней. И первое и второе считалось недопустимым и могло отрицательно повлиять на окончательный вердикт.
Мама стискивала зубы и приказывала себе сохранять веру в партию. Но никакие самовнушения не могли искоренить тоску по семье, особенно по детям. Отец ни разу не написал ей, не навестил ее — это было запрещено. А ведь тогда она больше всего нуждалась в дружеском плече, любящем слове.
Но ей звонили. С другого конца провода звучали шутки и слова доверия, поддерживавшие в ней присутствие духа. Единственный телефон во всем отделе стоял на столе женщины, ведавшей секретными документами. Когда маме звонили, «соседки» стояли в комнате, но, симпатизируя ей, давали понять, что не слушают. Хозяйка стола не входила в группу расследователей и не должна была доносить о содержании маминых разговоров. Сопровождающие всегда старались сделать так, чтобы звонки не вызвали новых подозрений. Они писали: «Звонил заведующий Чжан. Обсуждали семейные дела». Ходили слухи о том, какой он внимательный супруг, как заботится о маме, как любит ее. Одна из молодых маминых опекунш призналась ей, что хотела бы выйти замуж за такого хорошего человека, как мой отец.
Никто не знал, что звонил не отец, а другой высокопоставленный чиновник, перешедший на сторону коммунистов из Гоминьдана во время войны с Японией. Из–за своего прошлого он в 1947 году попал в коммунистическую тюрьму, однако позднее его оправдали. Чтобы обнадежить маму, он рассказывал ей о пережитом. Он стал ее другом на всю жизнь. Отец за шесть долгих месяцев не позвонил ни разу. Он знал по опыту, что партия предпочитает, чтобы люди в таких случаях не имели контакта ни с кем, даже с мужем или женой. Он считал, что ободрить маму значит проявить недоверие к партии. Мама никогда не могла ему простить, что он покинул ее в то время, когда ей больше всего требовались любовь и поддержка. Он в очередной раз доказал, что главное для него — партия.
Как–то январским утром маму, которая тоскливо рассматривала траву, дрожащую под унылым дождем, и жасмин, увивающий подпорки молодыми зелеными побегами, позвали к главному следователю, товарищу Куану. Он сообщил, что ей дозволено вернуться на работу и заключение окончено. Но каждый вечер ей надлежало отмечаться. Партия так и не пришла к окончательному решению.
Мама поняла, что расследование завязло. Большинство подозрений не удалось ни доказать, ни опровергнуть. Хотя такой исход ее не устраивал, она отбросила эту мысль, ликуя, что впервые за шесть месяцев увидит детей.
Отец приходил к нам в ясли крайне редко. Он постоянно пропадал в деревне. Изредка возвращаясь в Чэнду, он поручал телохранителю на субботу забирать нас с сестрой домой. Он никогда не брал одновременно обоих братьев из опасения не справиться с ними — они были слишком маленькие. «Домом» был его кабинет. Когда нас приводили туда, он всегда уходил на какое–нибудь заседание, и телохранитель запирал нас в кабинете, где делать было нечего, разве что пускать мыльные пузыри. Как–то я от скуки выпила стакан мыльной воды, после чего долго болела.
Первое, что мама сделала, выйдя на свободу, — понеслась на велосипеде в наши ясли. Особенно она волновалась за Цзиньмина, которому исполнилось два с половиной года, а она его почти не знала. Но за шесть месяцев велосипедные шины сдулись, и едва мама выехала за ворота, как пришлось их накачивать. Еще никогда в жизни она не испытывала такого нетерпения; едва держа себя в руках, она вышагивала вокруг мастерской, пока мастер с чудовищной, как ей казалось, неторопливостью постукивал насосом.
Сначала она помчалась к Цзиньмину. Воспитательница посмотрела на нее холодно. Цзиньмин, сказала она, один из очень немногих, кого оставляли на выходные. Отец почти не навещал его и никогда не брал домой. Сначала Цзиньмин просился к «маме Чэнь». «Это ведь не вы?» — спросила воспитательница. Мама пояснила, что «мама Чэнь» — его кормилица. Потом Цзиньмин прятался в угловой комнатке, когда за другими детьми приходили родители. «Вы, наверно, мачеха», — сурово предположила воспитательница. Мама не могла сказать ей правду.
Когда Цзиньмина привели, он жался к стене и не хотел идти к маме — молча стоял, отказываясь на нее смотреть. Мама вынула персики, стала их чистить и все это время уговаривала его подойти. Но Цзиньмин не шевелился. Пришлось положить персики на носовой платок и подтолкнуть на другой конец стола.
Как только она убрала руку, Цзиньмин схватил персик и мигом проглотил его. Потом взял второй. Все три персика исчезли молниеносно. Впервые со времени заключения мама дала волю слезам.
Я помню, как она пришла ко мне. Почти четырехлетняя, я сидела в своей деревянной кроватке, похожей на клетку. Одну решетку опустили, и мама могла держать меня за руку, пока я засыпаю. Но я хотела все ей рассказать о своих приключениях и шалостях. Я боялась, что как только засну, она опять исчезнет навсегда. Каждый раз, когда она, думая, что я уснула, вынимала свою руку из моей, я снова хваталась за нее и заливалась слезами. Мама оставалась до полуночи. Когда она засобиралась, я закричала, но она вырвалась. Я не знала, что ей пора отмечаться.