1969–й, 1970–й, 1971–й годы прошли со смертями, любовью, мучениями и ожиданием. В Мии чередовались дожди и засухи. На равнине Волопаса росла и таяла луна, ревели и затихали ветры, выли и умолкали волки. В Дэяне трижды зацвели лекарственные травы. Я металась между лагерями родителей, смертным одром тети и своей деревней, разбрасывала по рисовым полям навоз и обращалась в стихах к водяным лилиям.
О падении Линь Бяо мама услышала дома, в Чэнду. В ноябре 1971 года ее реабилитировали и сообщили, что в лагерь возвращаться не нужно. Ей стали полностью выплачивать зарплату, однако работу не вернули — ее должность уже заняли. Теперь в восточном районе в ее отделе было по меньшей мере семь заведующих: члены ревкомов и освобожденные из лагерей чиновники. Отчасти мама оказалась безработной по болезни, но важнейшей причиной послужило то, что отца, в отличие от большинства «попутчиков капитализма», не реабилитировали.
Мао допустил массовую реабилитацию не потому, что наконец пришел в себя, а потому, что после смерти Линь Бяо и неизбежной чистки его людей исчез инструмент влияния на армию. Мао убрал практически всех маршалов, выступивших против «культурной революции», почти единственной его опорой был Линь. Великий Кормчий поставил на важные военные посты жену, родственников и заправил «культурной революции», но у них не было прошлого в вооруженных силах, а следовательно, и поддержки подчиненных. С уходом Линя Мао пришлось обратиться к пользующимся доверием репрессированным руководителям, в том числе к Дэн Сяопину, вскоре появившемуся на политической арене. Вождю ничего не оставалось, как уступить — и, прежде всего, вернуть на службу большинство разжалованных чиновников.
Мао знал, что его власть зиждется на стабильной экономике. Его ревкомы раздирали безнадежные противоречия, их члены не блистали талантами и не могли наладить жизнь в стране. Выход был один: вновь призвать старых, опозоренных, руководителей.
Отец все еще находился в Мии, но часть его зарплаты, удерживаемую с июня 1968 года, ему возвратили, и мы неожиданно оказались владельцами астрономической, по нашим понятиям, суммы в банке. Нам вернули также все имущество, конфискованное хунвэйбинами в ходе обысков, за исключением двух бутылок маотая, наиболее ценимого китайцами спиртного напитка. Обнадеживало и другое. Чжоу Эньлай, получив расширенные полномочия, принялся за восстановление хозяйства. Он возродил старые принципы управления, сделал особый упор на производительность и дисциплину, вновь прибег к системе стимулов. Крестьянам разрешили производить дополнительную продукцию на продажу. Ожила наука. В школах после шестилетнего перерыва началось настоящее преподавание. Сяофан в возрасте десяти лет наконец–то пошел учиться.
С оживлением экономики заводы стали нанимать новых рабочих. В качестве поощрения разрешалось отдавать предпочтение детям сотрудников, сосланных в деревню. Мама поговорила с администрацией машиностроительного завода, который ранее находился в ведении восточного района, а теперь подчинялся Второму управлению легкой промышленности Чэнду. Они охотно согласились принять меня. Таким образом, за несколько месяцев до своего двадцатого дня рождения я навсегда оставила Дэян. Сестра должна
была остаться, потому что молодежь из городов, вступившая в брак после отправки в деревню, не имела права вернуться, даже к супругу с городской пропиской.
Я могла пойти только в рабочие. Большинство университетов так и не открылись. Других возможностей у меня не было. Работа на заводе означала восьмичасовой день вместо крестьянского труда от рассвета до заката, избавляла от необходимости таскать тяжести, жить отдельно от семьи, а главное — возвращала городскую прописку с продовольственным и иным государственным обеспечением.
Предприятие располагалось на восточной окраине Чэнду, от дома я доезжала до него минут за сорок пять. Большая часть пути шла вдоль берега Шелковой реки, а потом по грязным проселочным дорогам вдоль рапсовых и пшеничных полей. Приводила она к унылой огороженной территории, где повсюду валялись груды кирпича и ржавеющие стальные листы. Это и был мой завод, весьма и весьма примитивный: некоторые станки помнили начало века. После пяти лет «митингов борьбы», лозунгов и боев между группировками администрацию и инженеров вернули на рабочие места и предприятие начало производить станки. Рабочие приняли меня тепло, прежде всего из–за родителей: разрушительность «культурной революции» вызывала у них ностальгию по старым руководителям, поддерживавшим порядок и стабильность.
Меня определили в литейный цех, в ученицы к женщине, которую все звали «тетя Вэй». Ее детство прошло в нищете, девушкой она не могла позволить себе даже приличной пары штанов. Коммунисты изменили ее жизнь, за что она была им глубоко благодарна. Она вступила в партию и в начале «культурной революции» присоединилась к «лоялистам», защищавшим прежних партработников. Когда Мао открыто поддержал «бунтарей», ее группа потерпела поражение, тетю Вэй пытали. Ее хороший товарищ, старый рабочий, тоже многим обязанный коммунистам, погиб после того, как его горизонтально подвесили за щиколотки и запястья (пытка «плавающая утка»). Тетя Вэй со слезами на глазах поведала мне историю своей жизни и заявила, что навеки связала свою судьбу с партией, пострадавшей от «антипартийных элементов» вроде Линь Бяо. Она относилась ко мне как к родной дочери, главным образом потому, что я происходила из семьи коммунистов. Я не могла разделить ее веру в партию и чувствовала себя с ней неловко.
Вместе со мной работало еще человек тридцать — мужчин и женщин — мы набивали в литейные формы землю. Когда раскаленное добела пузырящееся железо разливали по формам, из них вылетали ослепительные искры. Лебедка над нашим цехом угрожающе скрипела, мне вечно казалось, что тигель с расплавленным железом вот–вот упадет на снующих внизу людей.
Работа литейщика была тяжелой и грязной. От утрамбовки земли у меня опухали руки, но я не унывала, потому что простодушно верила в скорый конец «культурной революции». Мое трудолюбие наверняка удивило бы дэянских крестьян.
Однако, несмотря на весь свой энтузиазм, я обрадовалась, когда через месяц меня перевели на другую работу. Я не выдержала бы, если бы мне пришлось долгое время набивать формы землей по восемь часов в день. Благодаря доброму отношению к моим родителям я могла выбирать между профессиями токаря, лебедчика, телефонистки, плотника и электрика. Меня привлекали две последние. Я хотела возиться с деревом, но решила, что у меня недостаточно умелые руки. Зато мне представилась возможность прославиться в качестве единственной на заводе женщины–электрика. До меня уже работала женщина, впоследствии перешедшая на другую должность. Она всегда вызывала у заводчан неподдельное восхищение. Люди останавливались и глазели, как лихо она взбирается на столбы электропередач. Эта работница, с которой я тут же подружилась, помогла мне принять решение: она сообщила, что электрикам не нужно по восемь часов выстаивать у станка. Они сидят у себя в подсобке, пока их не вызовут на починку. Значит, у меня будет время читать.
В первый же месяц меня пять раз ударило током. Так же, как и для «босоногих врачей», обучения не предусматривалось — еще одно следствие презрения Мао к образованию. Шестеро мужчин из нашей бригады терпеливо меня наставляли, но начинала я с ужасающе низкого уровня. Я даже не знала, что такое пробка. Женщина–электрик подарила мне свой экземпляр «Справочника электрика», однако даже после внимательного его прочтения я путала ток с напряжением. В конце концов мне стало стыдно отнимать у других электриков время и я начала просто копировать их действия без особого понимания теории. Дела пошли быстрее, и со временем я научилась производить кое–какой ремонт самостоятельно.
Как–то рабочий сообщил, что на распределительном щитке испортился выключатель. Я подошла к задней стороне щитка, проверила проводку и решила, что, видимо, разболтался винт. Вместо того, чтобы предварительно отключить питание, я поспешила пощупать винт тестером–отверткой. Хитроумные переплетения проводов находились под напряжением 380 вольт. Мне нужно было чрезвычайно осторожно провести отвертку через это минное поле. Я дотронулась до винта и поняла, что с ним все в порядке. Тут моя рука задрожала от волнения. Затаив дыхание, я стала вынимать ее. Но только я подумала было расслабиться, меня несколько раз тряхануло изо всех сил: ток потек через мою правую руку и по ногам ушел в землю. Я подскочила, отвертка отлетела в сторону. Уже сидя на полу подумала, что еще чуть–чуть — и меня убило бы. Я скрыла этот случай от товарищей, чтобы они не чувствовали себя обязанными ходить на вызовы вместе со мной.
Я привыкла к ударам током. Они никого не удивляли. Один пожилой монтер рассказал мне, что до 1949 года, когда завод находился в частных руках, он проверял напряжение тыльной стороной ладони. Лишь коммунисты заставили предприятие купить электрикам тестеры.
У нас было две комнаты. В ожидании вызовов большинство монтеров играли в карты, а я читала в дальней каморке. В маоистском Китае нежелание общаться с окружающими порицалось как «обособление от масс», и поначалу я нервничала, когда уединялась для чтения. Как только в комнатку заходил кто–нибудь из электриков, я немедленно откладывала книгу и неловко заговаривала с ним. Из–за этого они заходили редко. Я с огромным облегчением обнаружила, что они не возражают против моих странностей. Наоборот, всячески стараются мне не мешать. Чтобы отплатить им за доброту, я старалась сделать как можно больше починок.
В нашей бригаде работал молодой электрик по имени Дэй. До «культурной революции» он учился в школе старшей ступени и считался очень образованным. Он мастерски писал иероглифы и прекрасно владел несколькими музыкальными инструментами. Мне он очень нравился; каждое утро, прислоняясь к косяку нашей двери, он дожидался моего появления. Оказалось, что на многих вызовах мы бываем вместе. Как–то ранней весной, закончив ремонт, мы проводили обеденный перерыв у стога сена на заднем дворе литейного цеха. Был первый солнечный день в году. Над нашими головами над оставшимися на рисовых колосьях зернышками шумно ссорились воробьи. Сено пахло солнцем и землей. Я с радостью узнала, что Дэй, как и я, увлекается классической поэзией и мы, подобно древним поэтам, можем сочинять друг другу стихи на одну и ту же последовательность рифм. Мало кто из людей моего поколения любил и понимал старинные стихи. В тот день мы вернулись на работу с большим опозданием, но никто нас не отчитал. Нас встретили понимающими улыбками.
Вскоре мы с Дэем начали томиться по выходным, считая минуты до новой встречи на заводе. Мы пользовались всякой возможностью быть рядом, касаться друг друга, ощущать запах друг друга и искать поводы обижаться или радоваться, домысливая недосказанные слова.
Затем до меня стали доходить слухи, что Дэй меня недостоин. Меня считали особенной. Я единственная на заводе была дочерью высокопоставленных партработников, и, конечно, большинство рабочих никогда не соприкасались с людьми подобного происхождения. Про детей партработников говорили, что они надменные и испорченные. Я, видимо, оказалась приятным сюрпризом, и некоторые рабочие думали, что никто на фабрике мне не ровня.
Дэю поминали отца, гоминьдановского офицера, отсидевшего в лагере. Рабочие не сомневались, что у меня блестящее будущее, и я не должна «попасть в беду» из–за дружбы с Дэем.
Отец Дэя стал офицером Гоминьдана по чистой случайности. В 1937 году он с двумя товарищами отправился в Яньань, чтобы вместе с коммунистами сражаться с японцами. Они почти дошли до пункта назначения, но тут их остановили на гоминьдановском блок–посту и принялись уговаривать вступить в Гоминьдан. Двое товарищей заявили, что будут пробиваться в Яньань, а отец Дэя подумал: не имеет значения, в какой из китайских армий он будет воевать с японцами, и остался с гоминьдановцами. Когда возобновилась гражданская война, они с друзьями оказались по разные стороны баррикад. После 1949 года его отправили в лагерь, а его бывшие попутчики заняли командные посты в коммунистической армии.
Из–за этой прихоти истории Дэй попал под огонь насмешек: он не знает своего места и «надоедает» мне, он — «выскочка». Его печальное лицо и горькие улыбки ясно показывали, как он страдает от этой подлой болтовни, но сам он ничего мне не говорил. На свои чувства мы намекали лишь в стихах. Теперь он перестал их писать. Уверенность, с которой он начал нашу дружбу, сменилась робостью, даже когда мы были наедине. На людях же он пытался показать, что я ничуть его не интересую. Порой он настолько терял лицо, что я не могла побороть горестного раздражения. Я выросла в привилегированной среде и не понимала, что большинство китайцев не могли позволить себе такой роскоши, как чувство собственного достоинства. Я не осознавала ни мучительности положения, в котором оказался Дэй, ни того, что он не смеет показать свою любовь из страха навредить мне. Постепенно мы отдалились друг от друга.
За четыре месяца знакомства мы ни разу не произнесли слова «любовь». Я гнала его даже из своих мыслей. Слишком глубоко сидели в нас представления о семейном происхождении. Последствия связи с семьей «классового врага» были крайне серьезны. Из–за самоцензуры я никогда не чувствовала себя по–настоящему влюбленной в Дэя.
К этому времени маме перестали колоть кортизон, теперь от склеродермы ее лечили китайскими травами. Мы прочесывали деревенские рынки в поисках удивительных ингредиентов — черепашьего панциря, желчного пузыря змеи, чешуи муравьеда. Врачи советовали ей с оттепелью поехать в Пекин показаться ведущим специалистам по поводу кровотечений и склеродермы. В качестве частичной компенсации за перенесенные страдания власти предложили послать с ней сопровождающее лицо. Мама попросила, чтобы это была я.
В апреле 1972 года мы остановились в Пекине у друзей, общаться с которыми стало безопасно. Мама сходила к нескольким гинекологам в Пекине и Тяньцзине, которые диагностировали у нее доброкачественную опухоль и рекомендовали удалить матку. Они сказали, что до операции уменьшить кровотечения помогут покой и хорошее настроение. Дерматологи считали, что склеродерма может локализоваться и не будет тогда представлять опасности для жизни. Мама последовала советам врачей. На следующий год ей удалили матку. Склеродерма локализовалась.
Мы побывали у многих родительских друзей. Все они находились в процессе реабилитации. Некоторые только освободились из тюрьмы. Рекой текли водка маотай и елезы. Чуть ли не в каждой семье в годы «культурной революции» кто–нибудь погиб. Одну нашу знакомую семью выселили из квартиры, восьмидесятилетняя старушка упала с лестничной площадки, где ночевала, и разбилась насмерть. Другой знакомый, глядя на меня, еле сдерживал слезы. Я напомнила ему дочь, который было бы примерно столько же, сколько мне. Всю их школу выслали на окраину страны, на границу с Сибирью, где девочка забеременела. Она испугалась и послушалась совета тайной повивальной бабки, которая привязала ей к поясу амулет и велела спрыгнуть со стены, чтобы избавиться от ребенка. Она умерла от тяжелого кровотечения. В каждом доме мы слышали трагические истории. Но не теряли надежды и ожидали лучших времен.
Однажды мы отправились в гости к Туну, старому другу родителей, только что вышедшему из тюрьмы. Он был маминым начальником во время похода из Маньчжурии в Сычуань, а затем возглавил управление в Министерстве общественной безопасности. В начале «культурной революции» его назвали «русским шпионом» и обвинили в установке магнитофонов в резиденции Мао — что он действительно сделал, повинуясь приказу. Каждое слово Мао считалось драгоценностью, которая должна быть сохранена; однако Мао говорил на диалекте, который даже его секретари понимали с трудом, к тому же иногда их выставляли из комнаты. В начале 1967 года Туна арестовали и отправили в особую тюрьму для высокопоставленных лиц, Циньчэн. Он пять лет провел в кандалах в одиночном заключении. Его ноги стали как спички, а верхняя часть тела ужасно распухла. Жену заставили от него отказаться и заменить отцовскую фамилию детей на ее, материнскую, в знак того, что они порывают с ним навеки. Большинство их вещей, включая его одежду, конфисковали в ходе налетов. После падения Линь Бяо один из его врагов вернулся к власти и освободил Туна, которому покровительствовал. Жену выпустили из лагеря на северной границе.
Когда она в день освобождения принесла мужу новую одежду, он обратился к ней: «Ты должна была принести мне не только материальные блага, но и духовную пищу [то есть труды Мао]». Все пять лет в одиночке он читал только их. В то время я жила у них в доме и видела, как он заставляет домочадцев ежедневно изучать труды Мао с серьезностью, которая казалась мне скорее трагичной, чем смешной.
Через несколько месяцев после нашей поездки Туна послали разбирать какое–то дело в южном порту. Долгое заключение сделало его непригодным для этой сложной работы, и вскоре у него случился сердечный приступ. Правительственный самолет доставил его в больницу в Гуанчжоу. Там не работал лифт, но он не захотел, чтобы его несли — это противоречит коммунистической морали, — и сам поднялся на пятый этаж. Он умер на операционном столе. Семьи с ним не было — он велел им «не отрываться от работы».
Когда мы с мамой жили у Тунов, пришла телеграмма, что папе разрешили покинуть лагерь. После смерти Линь Бяо лагерные доктора в конце концов поставили отцу диагноз: чрезвычайно высокое давление, тяжелые заболевания сердца и печени и склероз сосудов. Они рекомендовали ему пройти полное обследование в Пекине.
Он доехал поездом до Чэнду, откуда вылетел в Пекин. Поскольку транспорт до аэропорта существовал лишь для пассажиров, мы с мамой ожидали его в городском терминале. Он был худой, почти почерневший от солнца. Впервые за три с половиной года он очутился за пределами гор Мии. Поначалу он никак не мог освоиться в большом городе и вместо «перейти дорогу» говорил «переправиться через реку», вместо «сесть в автобус» — «сесть в лодку». Он неуверенно ходил по людным улицам и опасался машин. Я взяла на себя обязанность водить его. Мы остановились у его старого друга, тоже страшно пострадавшего во время «культурной революции».
Кроме этого человека и Туна отец никого не навещал — ведь его еще не реабилитировали. Меня переполнял оптимизм, а он почти постоянно чувствовал себя подавленно. Стараясь ободрить его, я таскала их с мамой по достопримечательностям в сорокаградусную жару. Однажды чуть ли не силой заставила его поехать вместе со мной на Великую Китайскую стену в битком набитом автобусе, где все дышали пылью и потными испарениями. Я болтала, он слушал с задумчивой улыбкой. У крестьянки, сидящей перед нами, заплакал младенец, и она сильно его шлепнула. Отец вскочил со своего места и закричал: «Не смей бить ребенка!» Я поспешно потянула его за рукав и усадила. На нас смотрел весь автобус. Для китайца вмешиваться в подобные дела было очень необычно. Я со вздохом подумала, что отец изменился с тех пор, как бил Цзиньмина и Сяохэя.
В Пекине я прочитала книги, открывшие мне новые горизонты. В феврале того года в Китае побывал президент США Никсон. Пропаганда заявляла, что он явился «с белым флагом». К тому времени я освободилась от представления об Америке как о «враге номер один», вместе с прочей идеологической шелухой. Я радовалась визиту Никсона, создавшему новый политический климат, в котором стало возможно издать переводы некоторых зарубежных книг. На них стояла помета «для внутреннего пользования» — это теоретически означало, что их можно читать только избранным, но никаких четких правил не существовало, поэтому они свободно циркулировали между знакомыми, если кто–то из них по службе имел доступ к подобным публикациям.
Мне тоже удалось кое–что заполучить. С огромным наслаждением я прочитала никсоновские «Шесть кризисов» (конечно, несколько причесанные, учитывая его антикоммунистическое прошлое), «Лучшие, великолепные» Дэвида Халберстама, «Взлет и падение Третьего Рейха» Уильяма Л. Ширера, «Ветры войны» Германа Воука с их современной (для меня) картиной мира. Описания администрации Кеннеди в «Лучших, великолепных» восхищали меня расслабленной атмосферой, царившей в американском правительстве, которое так отличалась от моего — далекого, страшного, за семью печатями. Меня завораживал стиль документальной прозы — такой невозмутимый и отстраненный! Даже «Шесть кризисов» Никсона казались образцом спокойствия по сравнению с языком китайской прессы, словно молотком вбивавшей читателям в голову брань, клевету и голословные утверждения. В «Ветрах войны» даже больше, чем величественные описания времен, меня впечатлили отступления, рассказывавшие, насколько большое место в голове западных женщин занимает мода, какой у них широкий выбор цветов и стилей одежды, как легко ее купить. В двадцать лет я была обладательницей лишь двух–трех нарядов, таких же, как у всех остальных — почти все синее, серое или белое. Я закрывала глаза и тешила воображение прекрасными платьями, которых никогда не носила и не видела.
Приток сведений о загранице, разумеется, явился следствием общей либерализации после падения Линь Бяо, но приезд Никсона послужил удачным предлогом: китайцы не должны «потерять лицо», показав, что представления не имеют об Америке. В те дни каждый шаг к разрядке сопровождался притянутыми за уши политическими объяснениями. Изучение английского теперь считалось не наказуемым деянием, а достойным занятием: благодаря ему можно было «приобрести друзей по всему миру». Чтобы не обеспокоить и не напугать высокого гостя, упразднили воинственные названия улиц и ресторанов, данные им в начале «культурной революции» «бунтарями». В Чэнду, хотя Никсон туда и не доехал, ресторан «Запах пороха» вновь стал «Дуновением благоуханного ветра».
Я провела в Пекине пять месяцев. Наедине я всегда думала о Дэе. Мы не переписывались. Я посвящала ему стихи, но оставляла их при себе. Постепенно надежды на будущее одержали верх над сожалениями прошлого. Особенно мои мысли занимала поразительная новость: впервые с тех пор, как мне исполнилось четырнадцать, открылась возможность, о которой я не смела и мечтать — поступить в университет. Последние несколько лет в университет в Пекине стали понемногу принимать студентов; казалось, скоро откроются университеты по всей стране. Чжоу Эньлай обращал внимание на изречение Мао о том, что университеты все еще необходимы, особенно в сфере естественных наук и технологий. Мне не терпелось вернуться в Чэнду и начать готовиться.
На завод я возвратилась в сентябре 1972 года, увидела Дэя и не почувствовала боли. Он тоже успокоился, лишь иногда проявлял признаки легкой меланхолии. Мы снова дружили, но больше не говорили о поэзии. Я погрузилась в подготовку к поступлению, хотя и не знала куда именно. Выбирать не приходилось. Мао изрек, что «в образовании следует произвести революционные перемены». Кроме всего прочего, это означало, что при распределении по специальностям не учитывать интересы студентов было бы индивидуализмом, буржуазным пороком. Я начала изучать все основные предметы: китайский, математику, физику, химию, биологию и английский.
Мао также провозгласил, что студентов не следует набирать, как раньше, из выпускников средних школ — они должны найтись среди рабочих и крестьян. Это меня устраивало, потому что недавно я была самой настоящей крестьянкой, а теперь трудилась на заводе.
Чжоу Эньлай решил устроить вступительный экзамен, хотя слово «экзамен» ему пришлось заменить выражением «проверка обладания кандидатом некоторыми базовыми знаниями, а также его умения анализировать и решать конкретные задачи» — это определение сформулировали на основе слов Мао. Новая процедура заключалась в том, что сначала человек получал рекомендацию своего учреждения, затем сдавал вступительные экзамены, а комиссия соотносила экзаменационные оценки с «политическим поведением» заявителя.
Почти десять месяцев все вечера, выходные и значительную часть рабочего времени я корпела над учебниками, не попавшими в хунвэйбинские костры. Их давали друзья.
В моем распоряжении была целая сеть репетиторов, которые с радостью уделяли мне свое свободное время. Любители учения чувствовали родство. Такова была реакция народа с высокоразвитой культурой, которую подвергли почти полному уничтожению.
Весной 1973 года Дэн Сяопина реабилитировали и назначили вице–премьером, фактическим заместителем больного Чжоу Эньлая. Я пришла в восторг. Возвращение Дэна казалось мне верным знаком, что «культурная революция» идет на убыль. Он славился как блестящий руководитель, который стремится строить, а не разрушать. Мао сослал его в относительно безопасное место — на тракторный завод, откуда его можно было вернуть в случае падения Чжоу Эньлая. Хоть и одержимый жаждой власти, Мао никогда не сжигал все мосты.
Реабилитация Дэна радовала меня и по личным причинам. В детстве я близко знала его мачеху, мы многие годы жили по соседству с его единокровной сестрой, которую звали «тетя Дэн». Они с мужем попали в опалу из–за одного только родства с Дэном, и жители нашего блока, которые до «культурной революции» заискивали перед ней, теперь ее сторонились. Но мы здоровались с ней как всегда. Она, со своей стороны, была одной из немногих, кто высказывал нам восхищение поведением отца на самом пике преследований. В те времена даже кивок, даже мимолетная улыбка ценились на вес золота; наши семьи связала теплая дружба.
Летом 1973 года начался прием в университеты. Я ожидала его результатов словно решения вопроса жизни и смерти. Одно место на факультете иностранных языков Сычуаньского университета выделили Второму управлению легкой промышленности Чэнду, к которому относилось двадцать три завода, в том числе и мой. Каждое предприятие должно было выдвинуть на экзамен одного кандидата. У нас на фабрике было несколько сотен рабочих, и из них, вместе со мной, заявление подали шестеро. Провели выборы кандидата; меня выбрали четыре из пяти заводских цехов.
В нашем цехе имелась еще одна кандидатка — моя девятнадцатилетняя подруга. Нас обеих любили, но проголосовать могли только за одну. Ее имя огласили первым. Воцарилось неловкое молчание — очевидно, люди пребывали в нерешительности. Я почувствовала себя очень несчастной: чем больше проголосует за нее, тем меньше за меня. Вдруг она встала и сказала с улыбкой: «Я снимаю свою кандидатуру в пользу Юн Чжан. Я на два года ее моложе. Попытаю силы в следующем году». Рабочие облегченно рассмеялись и пообещали проголосовать за нее в следующий раз. Они сдержали слово. В 1974 году она поступила в университет.
Ее жест, так же как и исход голосования, глубоко меня растрогали. Рабочие помогли сбыться моей мечте. Не помешало и мое происхождение. Дэй заявления не подал — он знал, что никаких шансов у него нет.
Я сдала экзамены по китайскому, математике и английскому. Накануне от волнения не могла заснуть. В обеденный перерыв дома меня ждала сестра. Она нежными движениями помассировала мне голову, я впала в полудрему. Задания были примитивными, старательно выученные мной геометрия, тригонометрия, физика и химия не понадобились. Я получила высшие отметки по всем предметам, а устный английский сдала лучше всех в Чэнду.
Но меня ожидал страшный удар. 20 июля в «Жэньминь жибао» появилась статья о «пустом экзаменационном листе». Человек по имени Чжан Тешэн, сосланный в деревню под Цзиньчжоу, не сумел ответить на экзаменационные вопросы и сдал пустой лист вместе с письмом, где экзамены приравнивались к «реставрации капитализма». Его письмо перехватил заправлявший провинцией Мао Юаньсинь, племянник и личный помощник Мао. Мадам Мао и ее присные заявили, что внимание к успеваемости свидетельствует о «буржуазной диктатуре». «Что случится, если даже вся страна разучится читать и писать? Ведь главное — это триумф культурной революции!» — восклицали они.
Сданные мной экзамены объявили недействительными. Теперь в университеты принимали исключительно на основании «политического поведения». Но как его предъявить? На фабрике мне выдали характеристику, составленную после «коллективного обсуждения» бригады электриков. Дэй написал черновик, а моя бывшая наставница–электрик довела его до полного блеска. Я изображалась абсолютным воплощением добродетелей. Равных мне рабочих в истории не существовало. Но я ни капли не сомневалась, что остальные двадцать два кандидата принесли бумаги ничуть не хуже. Различить нас было невозможно.
Официальная пропаганда ответа на вопрос не давала. Один вовсю расхваливаемый «герой» кричал: «Ты спрашиваешь меня о праве на университет? Вот оно!» — и он показывал мозоли на руках. Но у нас у всех были такие же. Все работали на фабриках, а до этого почти все — в деревне.
Оставался только блат.
Большинство начальства Сычуаньской приемной комиссии были реабилитированными старыми коллегами отца; они восхищались его мужеством и принципиальностью. Однако отец, как ни желал, чтобы я получила высшее образование, не мог к ним обратиться. «Это нечестно по отношению к тем, у кого нет связей, — повторял он. — Что бы стало с нашим государством, если бы так делались дела?» Я заспорила с ним и в конце концов расплакалась. Я, должно быть, выглядела очень жалко, потому что в итоге он сказал со страдальческим лицом: «Хорошо, я это сделаю».
Я взяла его за руку, и мы направились в больницу в полутора километрах от нашего дома, где проходил диспансеризацию один из высокопоставленных членов приемной комиссии: практически всех своих жертв «культурная революция» сделала глубоко больными людьми. Отец шел медленно, опираясь на палку. От былой энергии и целеустремленности не осталось и следа. Я смотрела, как он идет шаркающей походкой, отдыхает каждые пять минут и мучается не только телом, но и душой, и все порывалась сказать: «Давай вернемся». Но мне очень хотелось попасть в университет.
Дойдя до больничного двора, мы присели на краю низкого каменного мостика. Отец выглядел истерзанным. В конце концов он проговорил: «Простишь ли ты меня? Мне очень трудно это сделать...» На мгновение я почувствовала горькую обиду и чуть не крикнула ему, что предлагаю ему самый честный выбор, что я так мечтала поступить в университет, что заслужила его — упорной работой, результатами экзаменов, тем, что меня выбрали. Но отец и так все это знал. Ведь именно он вложил в меня жажду знаний. Но у него были свои принципы, и, любя его, я должна была принять его таким, каков он есть, понять, как сложно ему быть нравственным человеком в безнравственной стране. Я сдержала слезы и сказала: «Разумеется». Мы молча поплелись обратно.
Как мне повезло с моей находчивой мамой! Она обратилась к жене председателя приемной комиссии — и та поговорила со своим мужем. Мама сходила и к другим начальникам и убедила их поддержать мою кандидатуру. Она особенно подчеркнула мои экзаменационные отметки, потому что знала, что это подействует на бывших «попутчиков капитализма» сильнее всего. В октябре 1973 года я приступила к изучению английского языка на факультете иностранных языков Сычуаньского университета, находящегося в Чэнду.