На этот раз дома мне стало легче. Родители казались рассеянными и едва замечали меня. Отец расхаживал по квартире или запирался в кабинете. Мама вытряхивала в кухонную печь ведра скомканной бумаги. Бабушка тоже выглядела так, будто ждет катастрофы. Она беспокойно и пристально смотрела на родителей. Я замечала их настроение, но не решалась спросить, что случилось.
Родители не рассказали мне о беседе, состоявшейся между ними несколько дней назад. Тем вечером они сидели у открытого окна и слышали несущиеся из рупора на фонаре бесконечно повторяемые изречения Мао, особенно о том, что все революции жестоки по определению — «дикий бунт одного класса, свергающего другой». Изречения декламировались вновь и вновь на запредельно высокой ноте, пугавшей одних и возбуждавшей других. Регулярно сообщалось о «победах» хунвэйбинов: они разгромили еще больше жилищ «классовых врагов» и «разбили их песьи головы».
Отец смотрел на пылающий закат. Он обернулся к маме и медленно проговорил: «Я не понимаю «культурной революции». Но уверен, что совершается большая ошибка. Такую революцию нельзя оправдать никакими марксистскими, коммунистическими принципами. Люди лишились основных прав и защиты. Это неописуемо. Я коммунист, и мой долг — не допустить еще большей катастрофы. Я напишу партийному руководству, Председателю Мао».
В Китае практически не существовало канала для подачи жалоб или высказывания пожеланий властям, кроме обращения к вождям. В данном конкретном случае ситуацию мог изменить только лично Мао. Что бы отец ни думал, ни подозревал о роли, которую играл в происходящем Мао, единственное, что он мог сделать — обратиться к нему с петицией.
Опыт говорил маме, что жаловаться крайне опасно. Жалобщиков и их семьи постигало ужасное возмездие. Она долго молчала, глядела в далекое пылающее небо и пыталась преодолеть тоску, злобу и бессилие. «Почему ты хочешь, как мотылек, броситься в огонь?» — спросила она наконец.
Отец ответил: «Это не обычный огонь. В нем — жизнь и смерть многих людей. На этот раз я должен что–нибудь сделать».
Мама гневно сказала: «Хорошо, тебя не волнует собственная судьба. Тебя не заботит, что станет с твоей женой. Я это понимаю. Но как же наши дети? Знаешь, что случится с ними, если ты попадешь в беду. Ты хочешь, чтобы они стали «черными»?»
Отец ответил задумчиво, словно пытался убедить себя самого: «Всякий любит своих детей. Ты знаешь ведь, что прежде чем прыгнуть на жертву, тигр всегда оглядывается на тигренка. Так поступает даже животное–людоед, что уж говорить о человеке. Но коммунист обязан сделать большее. Он должен думать о других детях. Детях жертв».
Мама встала и вышла из комнаты. Возражать было бесполезно. Оставшись одна, она горько заплакала.
Отец сел за письмо. Он рвал черновик за черновиком. Он всегда был перфекционистом, а письмо Председателю Мао требовало особой тщательности. Ему предстояло не только выразить свои мысли предельно четко, но и смягчить возможные последствия, особенно для собственной семьи. Иными словами, критика не имела права выглядеть критикой. Он не мог позволить себе оскорбить Мао.
О письме отец начал раздумывать в июне. В охоте на ведьм пострадали уже несколько его друзей, он хотел заступиться за них. Но ход событий помешал его планам. Помимо прочего, становилось все яснее, что скоро жертвой станет он сам. Однажды мама увидела в центре Чэнду большое дацзыбао, где отец прямо назывался «главным оппонентом культурной революции в Сычуани». Предъявлялось два обвинения: предыдущей зимой он воспрепятствовал печатанию статьи против «драм о чиновнике династии Мин» — первого призыва Мао к «культурной революции»; кроме того, он составил «апрельский документ», запрещавший преследования и сводящий «культурную революцию» к неполитической дискуссии.
Когда мама рассказала отцу о дацзыбао, он сразу же заключил, что это дело рук партийного руководства провинции. Две вещи, в которых его обвиняли, были известны только небольшому кругу людей наверху. Отец не сомневался, что они решили сделать из него козла отпущения, и знал почему. Студенты чэндуских университетов повели наступление против провинциальной администрации. Группа по делам культурной революции информировала студентов больше, чем школьников — им сообщили, что главной целью Мао было уничтожить «попутчиков капитализма», то есть партработников. Среди студентов почти не было детей высокопоставленных чиновников, потому что партийные деятели, как правило, женились только после основания Китайской Народной Республики в 1949 году, и, соответственно, не имели детей студенческого возраста. Не будучи заинтересованными в сохранении существующей ситуации, студенты с удовольствием ополчились на партработников.
Сычуаньские власти возмущались беспорядками, совершаемыми школьниками, но студенты вызывали у них просто панику. Руководство чувствовало, что необходимо отдать им на растерзание высокопоставленного работника. Отец отвечал за культуру, одну из основных мишеней «культурной революции». Он славился принципиальностью. Теперь же требовалось единодушие и повиновение, так что без него можно было обойтись.
Предчувствие отца вскоре подтвердилось. 26 августа его пригласили на митинг студентов Сычуаньского университета, лучшего в провинции. Они уже выступили против ректора и администрации, а теперь обратили взоры на партработников. Формально митинг устраивался, чтобы студенты могли изложить руководству свои жалобы. В президиуме во главе партийного пантеона сидел комиссар Ли. Громадная аудитория, самая большая в Чэнду, была переполнена.
Студенты явились побуянить, и вскоре в зале началось бог знает что. Студенты выкрикивали лозунги, размахивали флагами, прыгали на сцену, рвались к микрофону. Хотя отец не председательствовал на митинге, именно его попросили взять ситуацию под контроль. Пока он сражался со студентами, партработники удалились.
Отец кричал: «Вы здравомыслящие студенты или хулиганы? Одумайтесь!» Обычно китайские чиновники ведут себя бесстрастно, в соответствии со своим статусом, а отец вопил как студент. К сожалению, его искренность не впечатлила молодежь, его проводили громкими выкриками. Тут же появились огромные дацзыбао, объявлявшие его «упорнейшим попутчиком капитализма, твердолобым чинушей, противником культурной революции».
Митинг стал вехой. По дате его проведения хунвэйбинская организация Сычуаньского университета получила название «Двадцать шестое августа». Она составила ядро блока, включавшего миллионы людей, основной силы «культурной революции» в Сычуани.
После митинга администрация провинции приказала отцу не покидать нашей квартиры ни при каких условиях — «ради своей же собственной безопасности». Отец видел, что сначала его показали студентам как мишень для нападок, а затем фактически поместили под домашний арест. В письме Мао он упомянул и о том, что его отдают на расправу. Однажды вечером он со слезами на глазах попросил маму доставить письмо в Пекин — сам он утратил свободу передвижения.
Мама не хотела, чтобы он писал письмо, но теперь передумала. Чашу весов перевесило то обстоятельство, что отца сделали жертвой. Это значило, что ее дети станут «черными» — она понимала, что это значит. Оставалась единственная, пусть зыбкая надежда спасти мужа и детей — воззвать к вождям. Она обещала отвезти письмо.
В последний августовский день от неверного сна меня разбудил шум из комнат родителей. Я на цыпочках подкралась к приотворенной двери отцовского кабинета. Отец стоял посреди комнаты. Вокруг него сгрудилось несколько человек. Я узнала сотрудников его отдела. Они держались сурово, без прежних угодливых улыбок на лице. Отец горячился: «Поблагодарите от моего имени руководство за заботу. Но я не хочу прятаться. Коммунист не должен бояться студентов».
Он говорил спокойно, но что–то в его голосе меня испугало. Затем раздался внушительный мужской голос: «Заведующий Чжан, партии лучше знать. Вам угрожают студенты, они могут прибегнуть к насилию. Партия считает необходимым защитить вас. Вы должны знать, что коммунист неукоснительно повинуется решениям партии».
Помолчав, отец спокойно ответил: «Я подчиняюсь решению партии. Я пойду с вами». «Но куда?» — спросила мама. Мужской голос нетерпеливо ответил: «Партия решила держать это в тайне». Выходя из кабинета, отец взял меня за руку: «Папа ненадолго уходит. Слушайся маму».
Мы с мамой проводили его до боковых ворот нашей территории. Вдоль длинной дорожки стояли сотрудники его отдела. Мое сердце тяжело билось, ноги подкашивались. Отец казался возбужденным. Его рука, сжимавшая мою ладонь, дрожала. Я погладила его свободной рукой.
У ворот стояла машина. Ему открыли дверь. Там сидело по человеку спереди и сзади. В мамином лице чувствовалось напряжение, но она держалась себя в руках. Она посмотрела отцу в глаза и произнесла: «Не волнуйся. Я все сделаю». Отец уехал, не обняв ни меня, ни маму. Китайцы редко проявляют эмоции на людях, даже в чрезвычайных ситуациях.
Я не осознавала, что отца арестовали, потому что задержание замаскировали под «защиту». В четырнадцать лет я еще не понимала лицемерного языка режима; к уклончивым формулировкам власти прибегли потому, что еще не решили, как поступить с отцом. Как и в большинстве случаев, полиция не имела никакого отношения к делу. За отцом пришли работники его отдела по устному поручению партийного комитета.
Едва отца увезли, мама бросила в сумку несколько вещей и сообщила нам, что отправляется в Пекин. Письмо отца все еще имело вид черновика, с зачеркиваниями и исправлениями. При появлении сослуживцев он сунул его маме в руку.
Бабушка обняла моего четырехлетнего братика Сяофана и заплакала. Я заявила, что отправлюсь на станцию вместе с мамой. Не было времени ждать автобус, мы вскочили в трехколесное велотакси.
Я пребывала в испуге и замешательстве. Мама не объяснила мне, что происходит. Она держалась как–то неестественно и явно была поглощена своими мыслями. Когда я спросила ее, в чем дело, она лаконично ответила, что со временем я все узнаю, и вновь погрузилась в молчание. Видимо, она не придумала, как это объяснить; я привыкла слышать, что слишком мала, чтобы понимать некоторые вещи. Кроме того я чувствовала: мама сосредоточенно осмысливает положение и планирует следующие шаги и никоим образом не хотела ее тревожить. Не знала я лишь того, что мама сама многое отдала бы, чтобы разобраться в запутанной ситуации.
Мы сидели в кузове молча, напряженно, держась за руки. Мама все время смотрела назад: власти, разумеется, не хотели, чтобы она ехала в Пекин, и она позволила мне проводить ее лишь затем, чтобы в случае какого–либо инцидента я могла выступать свидетелем. На станции она купила «жесткий сидячий» билет на ближайший пекинский поезд. Он отправлялся только на рассвете, мы сели на скамью в зале ожидания — под навесом без стен.
Я притулилась к маме и приготовилась к долгому ожиданию. Мы безмолвно смотрели, как на залитую цементом площадь перед вокзалом опускается тьма. Слабо светили голые лампочки на деревянных столбах. Свет отражался в лужах, оставшихся после утреннего ливня. Я мерзла в летней блузке. Мама укутала меня своим плащом. Когда наступила ночь, она велела мне спать. Я устало заснула у нее на коленях.
Пробудилась я оттого, что она пошевелилась. Я подняла голову и увидела перед нами двоих незнакомцев в серых дождевиках с капюшонами. Они что–то доказывали маме полушепотом. Сквозь сон я не могла разобрать смысла их речей. Я не поняла даже, мужчины это или женщины. Мама спокойно сказала: «Я позову на помощь хунвэйбинов». Люди в серых плащах замолчали, потом пошептались и ушли, очевидно не желая привлекать внимание.
На рассвете мама села в пекинский поезд.
Многие годы спустя она поведала мне, что это были младшие сотрудницы из отдела отца. Они заявили, что, по постановлению начальства, поездка в Пекин представляла собой «антипартийный» поступок. Мама привела статью устава партии, где говорилось, что любой ее член имеет право обратиться к руководству. Когда посланницы намекнули, что в машине их ждут мужчины, готовые применить силу, мама предупредила, что крикнет дежурящим у станции хунвэйбинам, что ей не дают поехать в Пекин к Председателю Мао. Я спросила ее, откуда она знала, что хунвэйбины помогут ей, а не преследователям. «А вдруг они объявили бы хунвэйбинам, что ты — классовый враг, который пытается сбежать?» Мама с улыбкой возразила: «Я рассчитала, что они не захотят рисковать. Я готова была все поставить на карту. Больше ничего не оставалось».
В Пекине мама пошла с письмом отца в «ведомство жалоб». На протяжении всей китайской истории правители, не допускавшие создания независимой судебной системы, учреждали особые ведомства, куда простой народ мог явиться с жалобой на начальство. Коммунисты продолжили эту традицию. Когда в ходе «культурной революции» возникло впечатление, что коммунистическое начальство теряет власть, многие люди, пострадавшие от них в прошлом, устремились в Пекин с апелляциями. Однако вскоре Группа по делам культурной революции пояснила, что «классовым врагам» жаловаться не дозволяется, даже на «попутчиков капитализма». За такие жалобы наказывали вдвойне.
В «ведомство жалоб» редко обращались с делами работников уровня моего отца, поэтому маме уделили особое внимание. Жены пострадавших, как правило, не осмеливались искать правды в Пекине. Обычно людей заставляли «провести черту» между собой и «разоблаченным» супругом. Маму почти сразу же принял заместитель премьера Тао Чжу, глава Центрального отдела пропаганды и один из тогдашних вождей «культурной революции». Мама вручила ему письмо отца и попросила приказать сычуаньским властям освободить его.
Недели через две она вновь встретилась с Тао Чжу. Он вручил ей письмо, в котором утверждалось, что отец действовал в полном соответствии с Конституцией и совместно с руководством Сычуани, его надлежит немедленно освободить. Тао не изучал дело, а поверил маме на слово. Случаи, подобные папиному, происходили по всему Китаю: партработники искали козлов отпущения, чтобы спасти собственную шкуру. Тао вручил письмо напрямую, а не послал его по партийным каналам, зная, что на них нельзя более полагаться.
Тао Чжу дал понять, что согласен с опасениями, выраженными в письме моего отца по поводу охоты на ведьм и роста безудержного насилия. Мама видела, что он хочет упорядочить положение. По этой самой причине вскоре его самого заклеймили как «третьего по значимости попутчика капитализма» после Лю Шаоци и Дэн Сяопина.
Мама переписала письмо Тао Чжу от руки, отправила копию по почте бабушке с просьбой показать ее деятелям из отдела отца и передать, что она вернется только после его освобождения. Мама боялась, что после возвращения в Сычуань власти могут ее арестовать и перехватить письмо, а отца не отпустить. Она полагала, что лучшим ходом с ее стороны будет остаться в Пекине и оказывать давление оттуда.
Бабушка передала текст письма. Однако руководство заявило, что имело место недоразумение, что они защищают отца. Они настоятельно требовали, чтобы мама вернулась и прекратила свои «индивидуалистические выходки».
Чиновники являлись к нам в дом несколько раз и все пытались уговорить бабушку поехать в Пекин и привезти маму. Один сказал ей: «Я всерьез задумываюсь о поведении вашей дочери. Почему она так упорно отказывается понять партию? Партия хотела защитить вашего зятя. А ваша дочь не послушала партию и укатила в Пекин. Боюсь, в случае невозвращения ее посчитают антипартийным элементом. А вы знаете, что это не шутки. Вы, как мать, должны заботиться о ее благе. Партия обещает: если ваша дочь вернется и выступит с самокритикой, ее простят».
Мысль о том, что дочь в беде, глубоко угнетала бабушку. После нескольких сеансов обработки она заколебалась. Потом ей помогли принять решение: заявили, что у отца тяжелый нервный срыв и в больницу его пошлют только после маминого возвращения.
Партия вручила бабушке два билета для нее самой и Сяофана, и они тридцать шесть часов ехали в поезде до Пекина. Едва услышав новость, мама послала в отдел отца телеграмму о том, что собирается домой, и занялась приготовлениями к обратному путешествию. Они с бабушкой и Сяофаном приехали в Чэнду на второй неделе октября.
Во время ее отсутствия — весь сентябрь — я жила дома, чтобы не оставлять бабушку одну. Я видела, что ее гложет беспокойство, но не понимала, что происходит. Где отец? Под арестом или под защитой? Действительно ли для семьи наступили трудные времена? Я не знала, и никто ничего не говорил.
Я имела возможность находиться дома, потому что хунвэйбины никогда не осуществляли такого строгого контроля, как партия. К тому же у меня был там «покровитель» Гэн, мой неловкий пятнадцатилетний начальник, ни разу не попытавшийся призвать меня в школу. Однако в конце сентября он позвонил мне и велел явиться 1 октября — в День основания КНР, в противном случае я никогда не смогу вступить в «красные охранники».
Меня не заставляли вступать в хунвэйбины. Мне этого хотелось. Несмотря на все, что происходило вокруг меня, мои отвращение и страх не были направлены ни на что конкретное. Мне не приходило в голову подвергнуть сомнению «культурную революцию» или хунвэйбинов. Творения рук Мао, как и он сам, не подлежали обсуждению.
Подобно многим китайцам, в те дни я оказалась неспособна к самостоятельному мышлению. Страх и промывание мозгов настолько опустошили и извратили наше сознание, что любое отступление от пути, предначертанного Мао, становилось нереальным. Вдобавок, нас окружал туман демагогии, дезинформации и лицемерия, не позволявший увидеть положение своими глазами и сформировать собственную точку зрения.
В школе я услышала, что многие «красные» жаловались, что их до сих пор не приняли в хунвэйбины. Вот почему важно было прийти в школу в День основания КНР, когда разом принимали всех неохваченных до сей поры «красных». Таким образом, именно тогда, когда «культурная революция» омрачила жизнь моей семьи, я стала хунвэйбинкой.
Я не могла оторвать глаз от красной повязки с золотыми иероглифами. Среди хунвэйбинов существовала мода на старую военную форму и кожаные ремни — в таком виде Мао показывался на публике в начале «культурной революции». Мне не терпелось одеться по этой моде; сразу после приема я помчалась домой и Выкопала со дна старого сундука светло–серый «ленинский пиджак», в котором мама ходила в начале 1950–х. Бабушка слегка ушила его по моей фигуре. Я затянулась кожаным отцовским ремнем. Правда, на улице я чувствовала себя неуютно: мой вид казался мне самой слишком воинственным. Тем не менее я продолжала носить этот наряд.
Вскоре бабушка поехала в Пекин. Я, новоиспеченная хунвэйбинка, осталась в школе. Из–за того, что произошло дома, в школе я постоянно ощущала себя не в своей тарелке. Когда я видела «черных» и «серых», со склоненными головами чистящих туалеты и подметающих территорию, в душе у меня поднимался липкий ужас, словно я принадлежу к их числу. Когда вечерами хунвэйбины отправлялись совершать налеты на дома, у меня подгибались ноги, как если бы собирались громить наш дом. Когда рядом со мной кто–то шептался, мое сердце начинало беспорядочно биться: не говорят ли они, что теперь я тоже «черная», что мой отец арестован?
Однако я обрела убежище: хунвэйбинскую приемную.
В школу приезжало много гостей. Начиная с сентября 1966 года все больше молодых людей путешествовали по стране. Чтобы дать им возможность устраивать повсюду беспорядки, им бесплатно предоставляли проезд, питание и проживание.
Приемная размещалась в бывшем лекционном зале. Блуждающим — часто без всякой цели — посетителям давали чай, беседовали с ними. Если они заявляли, что прибыли по серьезному делу, им устраивали встречу с одним из школьных хунвэйбинских вожаков. Я прилепилась душой к этой приемной, потому что она избавляла от необходимости стеречь «черных» и «серых» и участвовать в налетах. Еще мне нравились работающие там пять девушек. Меня успокаивали их теплота и отсутствие фанатизма.
Сюда приходило множество людей, и значительная их часть оставалась, чтобы с нами поболтать. Порой у двери стояла очередь, некоторые возвращались по нескольку раз. Теперь я понимаю, что девичье общество привлекало молодых людей гораздо больше, чем революция. Но я воспринимала все всерьез, спокойно выдерживала их пристальные взгляды, оставалась безучастной к подмигиваниям и старательно конспектировала бред, который они несли.
Как–то жарким вечером в нашу как всегда шумную приемную явились две довольно грубые женщины средних лет. Они представились председателем и заместителем председателя соседнего со школой уличного комитета, после чего заговорили в таинственной и ложно–многозначительной манере, словно прибыли по важному поручению. Меня всегда раздражал этот пошлый тон, я повернулась к ним спиной. Однако вскоре стало ясно, что они принесли потрясающую новость. Вокруг закричали: «В грузовик! В грузовик! Поехали!» Я сама не заметила, как толпа вынесла меня из комнаты и втащила в грузовик. Поскольку Мао велел рабочим помогать хунвэйбинам, и грузовики, и их водители постоянно были к нашим услугам. В кузове я оказалась прижатой к одной из женщин. Та повторяла свой рассказ, всеми силами пытаясь нам понравиться: муж ее соседки, гоминьдановский офицер, бежал на Тайвань; сама же соседка хранит в квартире портрет Чан Кайши.
Меня раздражала ее заискивающая улыбка, злило, что из–за нее я впервые попала в налетчики. Тут грузовик остановился в узком переулке. Мы вылезли и пошли за женщинами по каменистой дорожке. Было совершенно темно, только сквозь щели в деревянных стенах домов пробивался слабый свет. Я еле тащилась, чтобы оказаться позади. Обвиняемая в хранении портрета жила в двух комнатах, которые не вмещали всех приехавших на грузовике. Я обрадовалась, что останусь снаружи. Вдруг кто–то крикнул, что в квартире освободилось место, так что стоящие на улице могут зайти и «получить урок классовой борьбы».
Толпа втолкнула меня в помещение. Я сразу почувствовала запах кала, мочи и немытого тела. Дом перевернули вверх дном. Мой взгляд упал на обвиняемую. Ей было лет сорок. Она, полураздетая, стояла посередине комнаты на коленях под голой лампочкой в пятнадцать ватт. В причудливых тенях коленопреклоненная фигура на полу выглядела гротескно. Волосы были растрепаны и запачканы кровью. С вытаращенными от ужаса глазами она кричала: «Хозяева, красные охранники! У меня нет портрета Чан Кайши! Клянусь!» Она громко билась головой об пол, из ее лба сочилась кровь. Спину покрывали порезы и кровоподтеки. Когда она в поклоне приподнялась, сзади на ней стали видны грязные пятна и еще сильнее завоняло испраженениями. Я отвернулась и увидела ее мучителя, семнадцатилетнего юношу по фамилии Цянь, к которому до сих пор испытывала симпатию. Он, удобно расположившись на стуле, поигрывал медной пряжкой ремня. «Скажи правду, иначе получишь еще», — проговорил он скучающим тоном.
Отец Цяня служил в Тибете. Большинство расквартированных там офицеров оставляли семьи в Чэнду, ближайшем китайском городе, потому что Тибет считался диким и не приспособленным для жизни. Раньше мне нравилась ленивая манера Цяня, я принимала ее за мягкость. Я пролепетала, стараясь одолеть дрожь в голосе: «Разве Председатель Мао не учит нас приемам «словесной борьбы» (вэнь доу) взамен «воинской» (у доу)? Может быть, не стоит...»
Мой нерешительный протест поддержали несколько голосов. Однако Цянь поглядел на нас искоса и со значением произнес: «Проведите черту между собой и классовым врагом! Председатель Мао учит: «Жалость к врагу — жестокость к народу!» Если боитесь крови, вам не место среди хунвэйбинов!» Его лицо исказилось от фанатичной злобы. Мы замолчали. Хотя поведение его не могло вызвать ничего кроме отвращения, мы не спорили. Нас приучили быть безжалостными к классовым врагам, в противном случае мы сами оказались бы в их числе. Я развернулась и быстро ушла на задний двор. Там было полно хунвэйбинов с лопатами. Из дома вновь раздались щелканье ремня и вопли, от которых волосы становились дыбом. Другим, видимо, тоже сделалось не по себе от криков; многие перестали копать: «Здесь ничего нет. Пошли! Пошли!» Проходя мимо комнаты, я увидела Цяня, в расслабленной позе стоящего над жертвой. Снаружи у двери заметила доносчицу с заискивающим взглядом. Теперь она смотрела еще подобострастнее и испуганнее. Ее рот был открыт. По ее лицу я вдруг поняла, что никакого портрета Чан Кайши не было и в помине. Она оклеветала бедную женщину. Хунвэйбинов использовали для сведения личных счетов. Кипя гневом и презрением, я взобралась обратно на грузовик.