На третий день после того, как отец отправил Мао письмо, в дверь нашей квартиры постучали. Мама открыла. Вошли трое мужчин в мешковатой синей одежде, какую носили тогда все в Китае. Отец знал одного из них: он служил в его отделе уборщиком и был воинствующим цзаофанем. Другой, высокий человек с нарывами на худом лице, объявил, что они, цзаофани из полиции, пришли арестовать «активного контрреволюционера, покушающегося на жизнь Председателя Мао и культурную революцию». Затем он и еще один, пониже ростом и поплотнее, схватили отца за руки и подтолкнули к двери.
Они не предъявили удостоверений и уж тем более ордера на арест. Но никто не усомнился в том, что это полицейские в штатском. Их полномочия подтверждались присутствием известного отцу цзаофаня из его собственного отдела.
Хотя они не упомянули о письме, отец понимал, что его, скорее всего, перехватили — это было почти неизбежно. Он ожидал ареста, и не только потому, что совершил оскорбление величества в письменной форме, но и потому, что теперь существовала власть — супруги Тин, — которая могла санкционировать его арест. Он ясно сознавал последствия своего шага, но не мог не воспользоваться единственной, пусть и призрачной возможностью выразить свое мнение. Он молчал и не выражал протеста, хотя чувствовалось, что нервы у него напряжены. Выходя, он ласково сказал маме: «Не держи зла на нашу партию. Верь, что она исправит свои ошибки, даже самые серьезные. Разведись со мной. Скажи детям, что я их люблю. Не пугай их».
Когда я в тот день вернулась домой, родителей уже не было. Бабушка сказала, что мама поехала в Пекин хлопотать за отца, которого увели цзаофани. Она не произнесла слова «полиция» — это было бы слишком страшно и означало бы полную безнадежность.
Я понеслась в отдел отца, чтобы узнать, где он. На меня лишь заорали (солировала при этом товарищ Шао), что я «должна провести черту между собой и отцом» и что «где бы он ни был, так ему и надо». Я сдержала слезы гнева. Меня обуревала ненависть к этим якобы разумным взрослым. Почему они такие безжалостные и грубые? Добрый взгляд, мягкий голос, хотя бы просто молчание — все это вполне можно было себе позволить даже в те дни.
С тех пор я стала делить китайцев на две категории: человечные и бесчеловечные. Общественные потрясения периода «культурной революции» выявили в людях нравственную основу, будь они подростки–хунвэйбины, взрослые–цзаофани или «попутчики капитализма».
Тем временем мама на вокзале ждала поезда, чтобы во второй раз отправиться в Пекин. Тогда, полгода назад, еще существовала какая–то надежда на справедливость, сейчас — не было почти никакой. Но мама решила не поддаваться отчаянию и драться до конца.
Она пришла к мысли, что единственный, к кому есть смысл обращаться, — Чжоу Эньлай. Больше никто не мог помочь. Встреча с любым другим руководителем лишь ускорила бы гибель мужа, ее самой и их близких. Она знала, что Чжоу гораздо умереннее, чем мадам Мао и Группа по делам культурной революции, и что он имеет большое влияние на цзаофаней, которым ежедневно дает руководящие указания.
Но добиться встречи с ним было все равно что попасть в Белый дом или получить личную аудиенцию у Папы Римского. Даже если ее не схватят по дороге и она доберется до Пекина, даже если ей удастся попасть в нужную приемную, она не посмеет назвать имя того, с кем хочет встретиться, потому что это было бы воспринято как оскорбление других руководителей и даже как прямой выпад против них. Еще более она беспокоилась оттого, что не знала, известно ли уже цзаофаням о ее отъезде. Ведь ей надлежало оставаться дома и ждать очередного «митинга борьбы». Надеяться можно было только на то, что одна группа цзаофаней решит, что в данный момент ею занимается другая.
Вдруг перед ее глазами мелькнул огромный транспарант со словами «Делегация «Красного Чэнду» едет с петицией в Пекин». Вокруг собралось человек двести, все чуть старше двадцати лет. Из надписей на прочих транспарантах она поняла, что это студенты, едущие в Пекин жаловаться на супругов Тин, и что им обещана встреча с премьером Чжоу.
По сравнению с соперничающей группой «Двадцать шестое августа», «Красный Чэнду» отличался относительной умеренностью. Тины встали на сторону «Двадцать шестого августа», но «Красный Чэнду» не сдавался. Тины никогда не обладали абсолютной властью, несмотря на поддержку Мао и Группы по делам культурной революции.
В то время «культурная революция» характеризовалась напряженной фракционной борьбой в среде цзаофаней. Это явление возникло практически сразу после призыва Мао перехватывать власть у «попутчиков капитализма»; теперь, три месяца спустя, выдвигающиеся вожди «бунтарей» очень отличались от изгоняемых коммунистических функционеров: это были недисциплинированные оппортунисты, даже не фанатики маоизма. Мао велел им сплотиться и распределять между собой власть, но они следовали этому указанию лишь на словах. Они обстреливали друг друга цитатами, цинично пользуясь обтекаемостью формулировок, напоминающих таинственные изречения гуру, — не составляло труда подыскать цитату Мао на любой случай, даже в защиту противоположных мнений. Мао знал, что его пустопорожняя философия бьет рикошетом по нему самому, но не мог напрямую вмешаться, дабы не утратить своей мистической отстраненности.
В «Красном Чэнду» понимали, что для истребления «Двадцать шестого августа» требуется победить супругов Тин. Они слышали о мстительности Тинов и их жажде власти — эти их качества широко обсуждались, вполголоса одними, более открыто другими. Даже то, что их поддержал Мао не заставила «Красный Чэнду» подчиниться. Именно в этой ситуации возникла идея отправки студентов в Пекин. Чжоу Эньлай обещал их принять, поскольку «Красный Чэнду», один из двух «бунтарских» лагерей Сычуани, насчитывал миллионы сторонников.
Мама протиснулась вслед за «Красным Чэнду» мимо билетной стойки; на платформе уже пыхтел пекинский экспресс. Но когда она попыталась вместе со студентами пробраться в вагон, один из них остановил ее. «А вы кто такая? — закричал он. Мама, которой тогда было тридцать пять, мало походила на студентку. — Вы не из нашей группы! Вылезайте!»
Мама изо всех сил ухватилась за дверную ручку. «Я тоже еду в Пекин с жалобой на супругов Тин! — крикнула она. — Я давно их знаю». Студент посмотрел на нее недоверчиво. Но сзади раздались два голоса, мужской и женский: «Впусти ее! Послушаем, что она скажет!»
Мама втиснулась в набитое купе и села между мужчиной и женщиной. Они представились штабными офицерами «Красного Чэнду». Мужчину звали Юн, а женщину — Янь.
Из их речей мама поняла, что студенты мало что знали о супругах Тин. Она рассказала о тех случаях преследования людей в Ибине до «культурной революции», которые сумела вспомнить: о попытке Тин, маминой начальницы, соблазнить моего отца в 1953 году; о недавнем визите этой пары к моему отцу и его отказе сотрудничать с ними. Она заявила, что супруги Тин приказали арестовать ее мужа, потому что он написал Председателю Мао: таким, как они, нельзя доверять руководство Сычуанью.
Янь и Юн обещали, что возьмут ее на встречу с Чжоу Эньлаем. Всю ночь мама не сомкнула глаз, обдумывая, что и как она ему скажет.
Когда делегация прибыла на пекинский вокзал, там их уже ждал представитель премьера. Всех отвезли в правительственную гостиницу и предупредили, что Чжоу примет их завтра вечером.
На другой день, воспользовавшись отсутствием студентов, мама приготовила письменное обращение к Чжоу. Кто знал, удастся ли ей с ним поговорить, да и в любом случае лучше было подать бумагу. В девять часов вечера она вместе со студентами явилась в Дом народных собраний на западной стороне площади Тяньаньмэнь. Встреча проходила в Сычуаньском зале, в украшении которого в 1959 году участвовал и мой отец. Студенты сидели полукрутом перед премьером. Мест не хватало, и некоторые расположились на ковре. Мама оказалась в заднем ряду.
Она знала, что ее речь должна быть лаконичной и убедительной, и, пока шло собрание, репетировала про себя. Она была слишком занята, чтобы слушать, о чем говорят студенты, и следила только за реакцией премьера. Он то и дело кивал, показывая, что принял к сведению услышанное, но ни разу не выразил ни одобрения, ни порицания, только молчал, лишь время от времени отпуская общие замечания, вроде: «Нужно следовать за Председателем Мао», «Необходимо сплотиться». Референт делал записи.
Вдруг мама услышала, как премьер говорит, словно в заключение: «Что–нибудь еще?» Она вскочила со стула. «Премьер, я хочу сказать».
Чжоу поднял глаза. Мама определенно не была студенткой. «Кто вы такая?» — спросил он. Мама назвала свои имя и должность и сразу же добавила: «Моего мужа арестовали как активного контрреволюционера. Я приехала сюда в поисках справедливости». Затем назвала имя и должность отца.
Чжоу пристально посмотрел на нее. Отец занимал важный пост. «Студенты могут идти, — сказал он. — С вами я поговорю отдельно».
Мама жаждала поговорить с Чжоу с глазу на глаз, но решила пожертвовать этим шансом ради более важной цели. «Премьер, не позволите ли вы студентам остаться и быть моими свидетелями?» Говоря это, она вручила свое обращение сидевшему впереди молодому человеку, который передал его Чжоу.
Премьер кивнул: «Хорошо, продолжайте».
Быстро и четко мама рассказала, что отца арестовали за письмо Председателю Мао, где отец выражал несогласие с назначением супругов Тин новыми сычуаньскими руководителями, так как еще в Ибине был свидетелем их злоупотреблений. И в конце быстро прибавила: «В письме моего мужа также содержалась глубоко ошибочная оценка культурной революции».
Мама тщательно обдумала эту формулировку. Она обязана была сказать Чжоу правду, но не могла процитировать слова мужа из страха перед присутствовавшими здесь цзаофанями. Ей ничего не оставалось, кроме как говорить отвлеченно: «Мой муж серьезно заблуждался в некоторых вопросах. Однако никогда не предавал свои взгляды гласности. Следуя Уставу Коммунистической партии, он поделился своими мыслями с Председателем Мао. Согласно Уставу, это неотъемлемое право члена партии, и письмо не может служить поводом для ареста. Я пришла сюда в поисках справедливости».
Когда мама встретилась взглядом с Чжоу Эньлаем, она увидела: он понял, что написано в письме на самом деле и почему невозможно прямо сказать об этом. Он проглядел мамину жалобу, обернулся к сидящему позади референту и что–то шепнул. В зале царило гробовое молчание. Все глаза были устремлены на премьера.
Референт передал Чжоу несколько листов бумаги с грифом Государственного совета. Чжоу с трудом стал писать — много лет назад он сломал руку, упав в Яньане с лошади. Закончив, вернул бумагу референту, и тот зачитал ее вслух.
«Первое: как член Коммунистической партии, Чжан Шоуюй имеет право писать партийному руководству. Какие бы серьезные ошибки ни содержались в его письме, они не могут служить основанием для обвинения его в контрреволюционной деятельности. Второе: необходимо провести расследование и, как заместитель заведующего отдела пропаганды провинции Сычуань, Чжан Шоуюй должен подвергнуться критике со стороны народных масс. Третье: окончательное решение по поводу Чжан Шоуюя может быть принято только по окончании культурной революции. Чжоу Эньлай».
От радости мама лишилась дара речи. Записка не была адресована новым хозяевам Сычуани, чего естественно было ожидать, поэтому она могла не передавать ее ни им, ни кому–либо другому. Значит, Чжоу хотел, чтобы она сохранила ее у себя и показывала, кому сочтет нужным.
Янь и Юн сидели слева от мамы. Повернувшись, она увидела на их лицах радость.
Через два дня она села на обратный поезд в Чэнду, и все время держалась рядом с Янь и Юном, беспокоясь, что Тины прознают о записке и натравят на маму своих палачей. Янь и Юн также считали, что маме жизненно важно быть при них, чтобы ее «не похитили люди из «Двадцать шестого августа»». Они настояли, что проводят ее от станции до нашей квартиры. Бабушка угостила их блинчиками со свининой и зеленым луком, которые они проглотили в два счета.
Я сразу полюбила Янь и Юна. Цзаофани, но такие сердечные, приветливые, добрые к нашей семье! Даже не верилось. Было ясно с первого взгляда, что у них роман: по тому, как они разглядывали, поддразнивали, касались друг друга — такое поведение на людях встречалось нечасто. Я слышала, как бабушка со вздохом сказала маме, что неплохо было бы подарить им что–нибудь на свадьбу. Мама сказала, что это невозможно: если о подарке прознают, молодая пара попадет в беду. Принятие «взятки» от «попутчика капитализма» — серьезное нарушение для любого цзаофаня.
Янь, студентке третьего курса университета Чэнду, было двадцать четыре года, она училась на бухгалтера. Половину ее живого лица занимали очки в толстой черной оправе. Она часто смеялась, запрокидывая голову назад. Ее смех согревал сердце. В тогдашнем Китае мужчины, женщины, дети носили темно–синие или серые куртки и штаны. Узоры запрещались. Несмотря на единообразие, некоторые женщины умудрялись показать, что задумываются о своей одежде. Но не Янь. Вечно казалось, что она застегнулась не на ту пуговицу; короткие волосы она кое–как убирала в растрепанный хвост. Даже влюбленность не заставила ее обратить внимание на собственный вид.
Юн придавал моде больше значения. Он носил соломенные сандалии и подворачивал штанины. Студенты любили соломенные сандалии — намек на связь с крестьянством. Юн держался тактично, умно и произвел на меня громадное впечатление.
Весело поужинав, Янь и Юн стали прощаться. Мама проводила их вниз по лестнице, и они шепнули, что записку Чжоу Эньлая нужно хранить в надежном месте. Мама не рассказала о встрече с Чжоу ни мне, ни сестре с братьями.
В тот вечер мама показала записку своему бывшему коллеге. Чэнь Мо работал с родителями в Ибине в начале 1950–х годов и ладил с обоими. Одновременно ему удалось сохранить хорошие отношения с Тинами, после их реабилитации он присоединился к ним. Мама со слезами на глазах попросила его освободить отца ради старой дружбы, и он пообещал замолвить словечко перед Тинами.
Время шло, и в апреле отец вернулся домой. На душе у меня стало легче и веселее, но почти тотчас радость сменилась страхом. Его глаза горели странным огнем. Он не рассказывал, где был, а если вообще что–либо произносил, я с трудом разбирала слова. Он не спал и круглые сутки расхаживал по квартире, разговаривая сам с собой. Однажды он выгнал всю семью под ливень, утверждая, что мы должны «пройти через революционную бурю». В другой раз, получив конверт с зарплатой, бросил его в печку и заявил, что «порывает с частной собственностью». Нам открылась страшная правда: отец сошел с ума.
Средоточием его безумия стала мама. Он набрасывался на нее, обзывая «бесстыжей» и «трусливой», обвиняя в том, что она «продала душу». Затем без всякого перехода начинал, к ее величайшему смущению, выражать при всех свои нежные чувства: признавался в горячей любви, каялся в том, что был дурным мужем, молил «простить и вернуться».
В первый свой день дома он, подозрительно глядя на маму, спросил, чем она занималась все это время. Она сказала, что ездила в Пекин хлопотать о его освобождении. В ответ он недоверчиво покачал головой и потребовал доказательств. Она решила не рассказывать ему о записке Чжоу Эньлая. Она видела, что он не в себе, и боялась, что он отдаст записку не тем, кому следует, возможно, супругам Тин, если «партия прикажет». Она даже не могла призвать в свидетели Янь и Юна, потому что отец мог счесть, что она не вправе была общаться со студентами–цзаофанями.
Он настойчиво возвращался к этой теме. Каждый день подвергал маму все новым и новым допросам, ловил на непоследовательности. Им все более овладевали подозрительность и смятение. В гневе он порой доходил до рукоприкладства. Мы, дети, хотели помочь ей, старались прибавить ее рассказам убедительности. Но когда отец начинал нас допрашивать, дело только больше запутывалось.
Как выяснилось позднее, в тюрьме следователи постоянно внушали отцу, что, если он не напишет «признания», жена и дети откажутся от него. Добиваться признаний было обычным делом. Чтобы сломить дух жертвы, требовалось выбить из нее «повинную». Но отец сказал, что ему не в чем признаваться и он ничего не будет писать.
Тогда следователи заявили, что мама от него отреклась. Когда он попросил, чтобы ему разрешили свидание с ней, то услышал в ответ, что она получила такое разрешение, но отказалась им воспользоваться, ибо «проводит черту» между собой и мужем. Когда следователи поняли, что у отца начались слуховые галлюцинации, свидетельствовавшие о шизофрении, они, обратив его внимание на слабый гул голосов в соседней комнате, заявили: мама там, но не хочет его видеть, пока он не напишет признания. Следователи очень хорошо разыграли эту сцену, и отец решил, будто и впрямь слышит мамин голос. Рассудок стал изменять ему. И все же он не оговорил себя.
Когда его выводили из тюрьмы, один из следователей сказал, что его отпускают домой под надзор жены, которой «партия поручила следить» за ним; дом будет его новой тюрьмой. Он не знал причины своего внезапного освобождения и в растерянности ухватился за это объяснение.
Мама понятия не имела о том, что с ним делали в тюрьме, и когда отец спрашивал ее, почему его выпустили, не могла дать удовлетворительного ответа. Она не смела сказать ему не только о записке Чжоу Эньлая, но и о том, что ходила к Чэнь Мо, правой руке супругов Тин. Отец не потерпел бы, чтобы его жена «просила подачки у Тинов». Образовался порочный круг: безвыходность маминого положения и безумие отца усугублялись тем, что подпитывали одно другое.
Мама пыталась его лечить, обратилась в клинику при бывшем управлении провинции, потом в психиатрическую больницу. Но как только в регистратуре слышали имя отца, в ответ качали головами. Там не могли его принять без разрешения властей — а сами просить о подобном разрешении не отваживались.
Мама обратилась в главенствующую группу цзаофаней папиного отдела и попросила дать разрешение на госпитализацию. Группой руководила товарищ Шао, а на более высоком уровне — Тины. Товарищ Шао огрызнулась: отец наверняка симулирует душевную болезнь, чтобы избежать наказания, а мама ему помогает, пользуясь своим прошлым (ведь ее отчим, доктор Ся, был врачом). Отец — «пес, упавший в воду, которого нужно бить и лупить без жалости», сказал один цзаофань, процитировав популярный лозунг, воспевающий безжалостность «культурной революции».
По указанию Тинов цзаофани повели против отца кампанию в дацзыбао. Очевидно, Тины рассказали мадам Мао о «преступных словах», которые он произнес на «митинге борьбы» и в беседе с ними, а также употребил в письме к Мао. В дацзыбао сообщалось, что мадам Мао в негодовании поднялась с кресла и воскликнула: «Для человека, смеющего так нагло нападать на Великого Вождя, и тюрьма, и даже смертный приговор — слишком легкая кара. Мы его как следует накажем, и только потом разделаемся с ним!»
Во мне эти стенгазеты вызывали неподдельный ужас. Отца прокляла сама мадам Мао! Ему точно пришел конец. Однако, парадоксальным образом, одна из дурных черт ее характера оказалась нам на руку: ее больше волновали личные враги, чем противники режима, и, поскольку она не знала моего отца и никогда с ним не ссорилась, она не стала преследовать его. Мы, однако, об этом не подозревали, и я утешалась только мыслью, что, быть может, это не более чем слух. Теоретически дацзыбао выпускались неофициально, их писали «массы», они не относились к государственной прессе. В глубине души я, тем не менее, понимала, что автор статьи написал правду.
Злоба Тинов и проклятие мадам Мао придали митингам цзаофаней еще больше жестокости, хотя отцу по–прежнему позволяли жить дома. Однажды он вернулся с сильно поврежденным глазом. В другой раз я видела, как он стоит на неспешно едущем по улицам грузовике. На шее у отца висела тяжелая доска, тонкая проволока врезалась в шею, руки ему больно скрутили за спиной. Он старался держать голову прямо, сопротивлялся пригибавшим ее цзаофаням. Больше всего меня опечалило, что он, казалось, не замечал боли. Безумие отделило рассудок от тела.
Он изорвал все фотографии из семейного альбома, на которых присутствовали Тины. Он жег пододеяльники, простыни, нашу одежду. Отламывал ножки столов и стульев и тоже их сжигал.
Однажды в полдень мама отдыхала в спальне, а отец сидел в кабинете в своем любимом бамбуковом кресле. Вдруг он вскочил на ноги и вмиг очутился в спальне. Услышав грохот, мы ринулись вслед за ним и увидели, что он вцепился маме в горло. Мы с криками пытались оторвать его руки. Казалось, он сейчас ее задушит. Вдруг он отшвырнул ее и большими шагами вышел из комнаты.
Мама медленно села. Лицо у нее было землистого цвета. Левой рукой она прикрывала ухо. Отец разбудил ее ударом в висок. Тихо, но спокойно она сказала рыдающей бабушке: «Не волнуйся, все в порядке». Потом обратилась к нам: «Посмотрите, что с отцом, и ступайте к себе». Она прислонилась к овальному зеркалу в раме камфорного дерева, висевшему в изголовье кровати. В зеркале я увидела ее правую кисть, судорожно вцепившуюся в подушку. Бабушка просидела у дверей родительской спальни всю ночь. Мне тоже не спалось. Что будет, если в другой раз он запрет дверь и нападет на маму?
Мама почти перестала слышать на левое ухо. Она поняла, что оставаться дома слишком опасно, и на следующий день пошла в свой отдел — просить, чтобы ей выделили угол. Цзаофани встретили ее приветливо. Ей дали крошечную, примерно два с половиной на три метра, комнатку в домике садовника в глубине сада. Воткнуть туда удалось только кровать и стол, между которыми невозможно было протиснуться.
В ту ночь мы спали в этой клетушке с мамой, бабушкой и Сяофаном — все вместе на одной кровати, не имея возможности ни вытянуть ноги, ни повернуться. У мамы усилилось маточное кровотечение. Мы очень испугались, потому что на новом месте не было плиты, чтобы стерилизовать шприц и иглу. От усталости я в конце концов забылась неверным сном, но ни бабушка, ни мама не сомкнули глаз.
В течение последующих нескольких дней Цзиньмин оставался с отцом, а я жила с мамой, помогала бабушке ухаживать за ней. Соседнюю комнату занимал молодой вожак цзаофаней из маминого района. Я с ним не здоровалась — вдруг он не хочет, чтобы к нему обращались члены семьи «попутчика капитализма». К моему удивлению, он приветствовал нас как обычно. С мамой он вел себя вежливо, хотя и суховато. После демонстративной враждебности отцовских сослуживцев–цзаофаней это было приятным сюрпризом.
Как–то утром, когда мама умывалась перед домом — внутри места не хватало, — сосед окликнул ее и спросил, не хочет ли она поменяться с ним комнатами. Его была вдвое больше нашей. Мы переехали в тот же день. Он же помог добыть вторую кровать, так что теперь мы могли спать с относительными удобствами. Нас очень тронула его забота.
У этого молодого человека, сильно косившего, была очень красивая девушка, которая оставалась с ним на ночь (по тем временам смелость почти неслыханная). От нас они, похоже, не скрывались. Ведь «попутчикам капитализма» не пристало распространять сплетни. Утром они всегда приветливо мне улыбались при встрече, и я видела, как они счастливы. Я поняла, что когда люди счастливы, они становятся добрее.
После того как мама почувствовала себя лучше, я вернулась к отцу. Квартира была в ужасном состоянии: окна перебиты, по всему дому разбросаны обломки горелой мебели и обрывки одежды. Отец, казалось, не замечал моего присутствия; он только нарезал и нарезал круги по дому. На ночь я запиралась в спальне, потому что он не мог уснуть и настойчиво завязывал со мной бесконечные, бессмысленные разговоры. Но над дверью было слуховое окошко, которое не закрывалось. Однажды я проснулась и увидела, как он проскальзывает сквозь это крошечное отверстие и ловко спрыгивает на пол. На меня он, однако, не обратил никакого внимания. Он принялся почти без усилий швырять по комнате тяжелые стулья из красного дерева. В своем безумии он стал нечеловечески ловок и силен. Жить с ним было кошмаром. Я неоднократно собиралась сбежать к маме, но мне не хватало духу оставить его.
Несколько раз он набрасывался на меня с побоями, чего никогда не случалось раньше, и я пряталась во внутреннем дворике под окнами нашей квартиры. Холодными весенними ночами я в отчаянии ожидала, когда наконец он уснет и наверху все стихнет.
Однажды он куда–то исчез, и, охваченная дурным предчувствием, я выбежала из квартиры. По дороге я встретила соседа, который спускался с верхнего этажа. Некоторое время тому назад мы перестали здороваться во избежание неприятностей, но тут он сам со мной заговорил: «Я видел, как твой отец лезет на крышу».
В доме было пять этажей. Я помчалась наверх. Слева над лестничной площадкой было прорезано небольшое окошко, выходившее на плоскую черепичную крышу соседнего четырехэтажного дома. Крышу обрамляло низкое железное ограждение. Подтянувшись и выглянув в окно, я увидела, что отец стоит на самом краю крыши. Мне показалось, что он уже занес над ограждением левую ногу.
«Папа», — позвала я дрожащим голосом, изо всех сил стараясь говорить спокойно. Я инстинктивно поняла, что его нельзя пугать. Он замер, а потом обернулся ко мне: «Что ты здесь делаешь? Пожалуйста, помоги мне пролезть через окно».
Каким–то образом я смогла подманить его поближе. Я схватила его за руку, и мы перебрались на лестничную площадку. Меня трясло. Его душа словно пробудилась, лицо приняло почти нормальное выражение: исчезла обычная маска пустого безразличия, прояснился безумный невидящий взгляд вечно вращающихся глаз. Он отнес меня вниз, положил на диван и даже достал полотенце, чтобы вытереть мне слезы. Но рассудок вернулся к нему лишь на мгновение. Не успев опомниться от пережитого, я вынуждена была бежать со всех ног, потому что он опять на меня замахнулся.
Вместо того чтобы позволить отцу лечиться, цзаофани потешались над его безумием. Они выпустили «сериал» из дацзыбао, называвшийся «Подлинная история сумасшедшего Чжана» (Намек на знаменитые произведения Лу Синя (1881–1936) «Дневник сумасшедшего» (1918) и «Подлинная история А–Кью» (1921).), авторы которого разили своего бывшего начальника стрелами иронии и сатиры. Каждый второй день новые дацзыбао вывешивались на самом видном месте — рядом со входом в отдел — и собирали целую толпу любопытных. Я тоже заставляла себя их читать, не обращая внимания на окружающих, многие из которых меня знали. Я слышала, как они шепотом просвещают остальных, кто я такая. Сердце у меня бешено колотилось от гнева и невыносимой боли за отца, но я знала, что о моей реакции будет доложено его преследователям. Я старалась сохранять спокойствие, чтобы показать, что мы не сдадимся. Я не испытывала ни страха, ни унижения, только презрение.
Что превращало людей в чудовищ? Зачем нужна была вся эта бессмысленная жестокость? Именно тогда поколебалась моя преданность Мао. Раньше, когда я наблюдала, как преследуют других, у меня не было полной уверенности в их невиновности. Но я знала своих родителей. В душу мою стали закрадываться сомнения в непогрешимости Мао, однако на этой стадии я, как и многие другие, в основном винила его жену и Группу по делам культурной революции. Сам Мао, богоподобный император, был, как и прежде, выше подозрений.
Мы видели, что отец с каждым днем душевно и физически угасает. Мама вновь обратилась к Чэнь Мо. Он сказал, что попробует помочь. Но время шло, и ничего не происходило: молчание, должно быть, означало, что ему не удалось выпросить у супругов Тин разрешение на лечение. В отчаянии мама отправилась в штаб–квартиру «Красного Чэнду» к Янь и Юну.
В Сычуаньском медицинском институте главенствующие позиции принадлежали организации «Красный Чэнду». При институте имелась психиатрическая больница, куда отца положили бы, если б в «Красном Чэнду» замолвили за него словечко. Янь и Юн отнеслись к маминой просьбе весьма сочувственно, но для начала им требовалось заручиться поддержкой своих товарищей.
Мао объявил гуманизм «буржуазным лицемерием», не говоря уж о том, что жалость к «классовым врагам» считалась непростительной слабостью. Янь и Юн обязаны были дать политическое обоснование необходимости лечить отца. И такое обоснование нашлось: он был жертвой супругов Тин. У «Красного Чэнду» появлялось оружие против них, которое, как знать, даже могло помочь их свергнуть. А это, в свою очередь, сулило победу над «Двадцать шестым августа».
Существовала и иная причина. Мао призвал к тому, чтобы в новые революционные комитеты наряду с цзаофанями и военными вошли «революционные кадры». И «Красный Чэнду», и «Двадцать шестое августа» искали чиновников, которые представляли бы их в сычуаньском ревкоме. К тому же цзаофани начинали понимать, как сложна политика и как трудно управлять людьми. Им требовались опытные политики–советники. В «Красном Чэнду» сочли, что отец — идеальный кандидат, и дали добро на лечение.
В «Красном Чэнду» знали, что отца обвиняют в клевете на Мао и «культурную революцию», и что его заклеймила сама мадам Мао. Однако все эти обвинения выдвигались всего лишь их врагами в дацзыбао, где истина часто бывала перемешана с ложью. Следовательно, они могли спокойно их игнорировать.
Отца положили в психиатрическую больницу при Сычуаньском мединституте. Она располагалась в пригороде Чэнду, среди рисовых полей. Над кирпичными стенами и железными воротами покачивались бамбуковые листья. За вторыми воротами скрывался огороженный двор, поросший мхом, — здесь жили врачи и сестры. В дальнем конце двора ступеньки из красного песчаника вели в двухэтажное здание, обращенное слепой стеной во двор и окруженное широким высоким забором. Только по этим ступенькам и можно было попасть внутрь, в палаты психлечебницы.
За отцом явились двое санитаров (белых халатов на них не было) и сказали, что отведут его на очередной «митинг борьбы». Когда они добрались до больницы, отец стал вырываться. Его затащили в пустую каморку наверху и закрылись там, чтобы мы с мамой не видели, как его засовывают в смирительную рубашку. У меня сердце разрывалось от того, как грубо с ним обращаются, но я понимала: это для его же блага.
Психиатр, доктор Су, мужчина лет тридцати со спокойным лицом и суховатой профессиональной манерой держаться, сказал маме, что понаблюдает за отцом в течение недели, прежде чем поставит диагноз. В конце недели он сделал вывод — шизофрения. Отца лечили электрошоком и инъекциями инсулина, для чего привязывали к кровати. Через несколько дней рассудок стал возвращаться к нему. Со слезами на глазах он молил маму, чтобы она упросила врача сменить лечение. «Это такая боль, — повторял он дрожащим голосом. — Лучше умереть». Но доктор Су объяснил, что другого метода не существует.
Когда я пришла в следующий раз, отец уже сидел на кровати и болтал с мамой, Янь и Юном. Все улыбались, он даже смеялся. И выглядел хорошо, как прежде. Я убежала в туалет, чтобы выплакаться.
По приказу руководителей «Красного Чэнду» отцу давали особую пищу, при нем круглосуточно дежурила медсестра. Янь и Юн часто навещали его вместе с сотрудниками из его отдела, которые ему сочувствовали и сами попали под удар группы товарища Шао. Отец очень хорошо относился к Янь и Юну; и хотя порой бывал ненаблюдателен, на этот раз приметил, что у них роман, и очаровательно их поддразнивал. Я видела, как им это нравится. Наконец, думала я, кошмар позади. Теперь, когда отец здоров, нам не страшны никакие невзгоды.
Лечение продолжалось около сорока дней. К середине июля отец поправился окончательно, и его выписали. Им с мамой предоставили квартиру с отдельным двориком в университете Чэнду. У ворот стояли студенты–часовые. Отцу дали псевдоним и велели днем не покидать пределы двора из соображений безопасности. Мама приносила готовую еду из особой кухни. Янь и Юн приходили каждый день, как и вожди «Красного Чэнду», державшиеся исключительно вежливо.
Я часто просила у кого–нибудь велосипед и, с час поколесив по разбитым деревенским дорогам, приезжала к родителям. Отец, казалось, пребывал в мирном расположении духа. Он непрерывно повторял, как благодарен студентам за помощь в лечении.
С наступлением сумерек его выпускали наружу, и мы долго бродили по кампусу в сопровождении пары охранников, следовавших в отдалении. Мы гуляли по аллеям, обрамленным кустами китайского жасмина. Белые цветы величиной с кулак, овеваемые летним ветерком, источали дурманящее благоухание. Мы словно очутились в безмятежном сне, далеко от ужаса и жестокости. Я знала, что мой отец в тюрьме, но желала, чтобы он остался в ней навсегда.
Летом 1967 года фракционная борьба цзаофаней по всему Китаю переросла в маленькую гражданскую войну. Из–за безжалостной борьбы за власть антагонизм между группами «бунтарей» достигал значительно больших размеров, чем их предполагаемая ненависть к «попутчикам капитализма». Кан Шэн, глава разведки, и мадам Мао через Группу по делам культурной революции разжигали вражду, называя фракционную борьбу «расширением борьбы между коммунистами и Гоминьданом» — не уточняя, какая партия чему соответствует. Группа по делам культурной революции приказала армии «вооружить цзаофаней для самообороны», опять же не сообщив, какие фракции следует поддержать. Разумеется, различные армейские подразделения снабжали оружием различные фракции, полагаясь на свой собственный вкус.
Войска уже находились в состоянии разброда, потому что Линь Бяо вычищал оппонентов и ставил на их место своих людей. Со временем Мао понял, что не может позволить себе нестабильность в армии, и приструнил Линь Бяо. Но его отношение к цзаофаням, казалось, никак не могло определиться. С одной стороны, он хотел объединения фракций — это упрочило бы его личную власть. С другой — не мог побороть своей любви к сражениям; когда по всему Китаю шли кровавые бои, он говорил: «Неплохо дать молодым возможность испытать, что такое оружие — у нас так давно не было войны».
В Сычуани кипели особенно жестокие битвы, отчасти потому, что провинция являлась центром производства вооружений. Склады и заводские линии снабжали обе стороны танками, броневиками и артиллерией. Другая причина заключалась в Тинах, твердо решивших истребить своих врагов. В Ибине в ход шли ружья, ручные гранаты, минометы и пулеметы. Только там погибло свыше сотни человек. В конце концов «Красный Чэнду» был изгнан из города.
Многие направились в соседний Лучжоу, бастион «Красного Чэнду». Тины бросили на город более 5 000 активистов «Двадцать шестого августа», и в результате взяли его, с тремястами убитых и гораздо большим числом раненых.
В Чэнду сражения происходили лишь в отдельных точках, участие в них принимали только фанатики. И тем не менее, я видела шествия десятков тысяч «бунтарей», которые несли окровавленные трупы погибших в боях, слышала на улицах стрельбу из винтовок.
В этих обстоятельствах «Красный Чэнду» огласил отцу три условия: объявить о том, что он их поддерживает; рассказать им о Тинах; стать их советником и в будущем представлять их в сычуаньском революционном комитете.
Отец отказался: он не мог становиться на сторону одной из группировок, не мог дать информацию о Тинах и таким образом еще более разжечь вражду, не хотел представлять фракцию в сычуаньском ревкоме — он вообще не собирался туда входить.
Это вызвало охлаждение. Мнения вождей «Красного Чэнду» разделились. Одни говорили, что в первый раз видят такое извращенное упрямство. Отца чуть не сжили со света, а он не желает, чтобы за него отомстили. Он смеет противиться могущественным цзаофаням, которые спасли ему жизнь. Он отказывается от предложения реабилитироваться и вернуться во власть. Кто–то возмущенно закричал: «Давайте проучим его! Надо сломать ему пару ребер!»
Но Янь и Юн и несколько их единомышленников вступились за него. «Такие люди, как он — большая редкость, — заметил Юн. — Наказывать его будет неправильно. Он не сдастся, даже если умрет от побоев. Пытать его — позор для всех нас. Это человек принципа!»
Отец и в самом деле не отступил от своих принципов, несмотря на угрозу избиений и благодарность цзаофаням. Однажды ночью в конце сентября 1967 года машина отвезла его и маму домой. Янь и Юн не могли больше оберегать его. Они проводили родителей до дверей и распрощались с ними.
Родители немедленно угодили в лапы супругов Тин и группы товарища Шао. Супруги Тин дали понять, что будущее их сотрудников зависит от того, какую позицию они займут по отношению к отцу. Товарищу Шао обещали в организуемом сычуаньском ревкоме должность, соответствующую посту отца, если она ему «хорошенько задаст». Проявлявшие к нему сочувствие сами попадали под огонь.
Однажды к нам пришли двое мужчин из группы товарища Шао и увели отца на «митинг». Некоторое время спустя они вернулись и велели нам с братьями пойти привести его домой.
Отец полулежал во дворе своего отдела, опершись о стену, — видно, пытался встать на ноги. Лицо превратилось в один сплошной синяк, голова была наполовину грубо обрита.
На самом деле никакого «митинга» не было. Едва отец появился, его немедленно затолкали в комнатку, где на него набросилось с полдесятка незнакомцев спортивного телосложения. Его лупили кулаками и ногами в нижнюю часть тела, особенно в пах. Вливали ему через рот и нос воду, а потом били по животу ногой. Вода изливалась наружу с кровью и испражнениями. Отец потерял сознание.
Когда он очнулся, истязатели исчезли. Его мучила жажда. Он выполз из комнаты и зачерпнул воды из лужи во дворе. Попробовал встать, но не удержался на ногах. По двору ходили люди из группы товарища Шао, но никто и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь.
Громилы были из группировки «Двадцать шестое августа» — из Чунцина, который находится в 240 километрах от Чэнду. Там шли упорные бои, через Янцзы летали артиллерийские снаряды. После того как «Двадцать шестое августа» вытеснили из города, многие его члены бежали в Чэнду, кое–кого поселили в нашем блоке. Они изнывали от бездействия и заявили товарищу Шао, что «у них чешутся руки — надоела вегетарианская жизнь, пора отведать крови и мяса». Им предложили расправиться с отцом.
В ту ночь отец, который никогда раньше, что бы ни случилось, не издавал ни стона, буквально выл от боли. На следующее утро мой четырнадцатилетний брат Цзиньмин примчался к открытию кухни, чтобы одолжить там тачку и отвезти отца в больницу. Сяохэй, которому тогда было тринадцать, купил машинку и сбрил оставшиеся на голове у отца волосы. Увидев в зеркале свою лысую голову, отец криво улыбнулся: «Это хорошо. На следующем митинге меня точно не будут таскать за волосы».
Мы погрузили отца в тачку и привезли в расположенную неподалеку травматологическую больницу. На этот раз нам не потребовалось дозволения на осмотр — недуг не имел отношения к рассудку. Психическая болезнь считалась делом тонким, у костей же не было идеологической окраски. Доктор принял нас очень тепло. Наблюдая, как осторожно он прикасается к отцу, я ощутила ком в горле. Столько раз я видела, как людей толкают, топчут, бьют, и так редко — доброту.
Врач сказал, что отцу сломали два ребра. Но в больницу его положить было невозможно. На это требовалось разрешение. К тому же медицинские учреждения не справлялись с наплывом тяжелых травм. Палаты были переполнены жертвами «митингов борьбы» и межфракционных сражений. Я видела на носилках молодого человека, у которого отсутствовала треть головы. Его товарищ пояснил, что это ранение гранатой.
Мама вновь обратилась к Чэнь Мо с просьбой уговорить Тинов прекратить избиения отца. Через несколько дней Чэнь сообщил маме, что Тины готовы «простить» отца, если он напишет дацзыбао, восхваляющее добродетели «хороших партработников» Лю Цзетина и Чжан Ситин. Он подчеркнул, что Группа по делам культурной революции недавно подтвердила их полномочия, а Чжоу Эньлай заявил, что считает супругов Тин «хорошими партработниками». Чэнь заметил, что противостоять им — все равно что «бить яйцом о камень». Отец сказал на все это: «Их не за что хвалить». Мама со слезами умоляла: «Ведь это не чтобы вернуть тебе работу, не ради реабилитации, а ради твоей жизни! Что такое дацзыбао по сравнению с жизнью?» «Я не продам свою душу», — отрезал отец.
Более года, до конца 1968–го, отца вместе с другими руководящими работниками администрации то арестовывали, то отпускали домой. В нашей квартире постоянно устраивали обыски. Теперь заключение называли «курсами учения Мао Цзэдуна». После обработки на этих «курсах» многие сдавались на милость Тинам; некоторые совершали самоубийство. Однако отец так и не уступил требованиям Тинов работать вместе с ними. Позднее он говорил, как ему помогла любящая семья. Обычно люди накладывали на себя руки после того, как от них отрекались семьи. Мы навещали отца в заключении всякий раз, когда изредка добивались разрешения. Когда ему удавалось ненадолго вырваться домой, мы делали все, чтобы он не чувствовал себя одиноким.
Тины знали, что отец очень любит нашу маму, и пытались использовать этот рычаг. Ее принуждали отказаться от мужа. У мамы было много причин обижаться на моего отца. Он не пригласил ее мать на свадьбу. Он заставил ее прошагать сотни километров и не поддерживал в трудные минуты. В Ибине он не позволил ей лечь в хорошую больницу, когда ей предстояли тяжелые роды. Он всегда предпочитал ей партию и революцию. Но мама понимала и уважала отца — и никогда не переставала его любить. Тем более она не собиралась оставлять его в беде. Никакие страдания не могли сломить ее волю.
Мамин отдел проигнорировал требования Тинов мучить ее, но отряд товарища Шао, вместе с другими организациями, не имевшими к маме никакого отношения, рад был услужить. В общей сложности она прошла примерно через сотню «митингов борьбы». Однажды ее привели на демонстрацию, состоявшую из нескольких десятков тысяч человек; большинство людей, глазевших на нее в Народном парке в центре Чэнду, понятия не имели, кто она такая. По своему статусу она слишком явно не соответствовала сборищу такого уровня.
В чем только ее не обвиняли, в частности, в том, что ее отец — генерал. То обстоятельство, что, когда генерал Сюэ умер, ей не было и двух лет, никого не волновало.
В те времена на каждого «попутчика капитализма» приходилось как минимум по одной группе, изучавшей его прошлое до мельчайших подробностей — Мао желал, чтобы в жизни работающих на него людей не оставалось ни одного белого пятнышка. В разное время мамой занималось четыре группы, в последней работало человек пятнадцать. Их разослали по городам и весям Китая. Именно в ходе этих расследований мама узнала о судьбах своих старых друзей и родственников, с которыми связь прервалась много лет назад. Большинство следователей просто проехались по стране, но одна группа вернулась с «добычей».
В конце 1940–х годов в Цзиньчжоу доктор Ся сдавал комнату коммунистическому агенту Юй–у, под чьим руководством мама собирала военную информацию и тайно передавала ее за пределы города. Начальник самого Юй–у, тогда маме неизвестный, использовал прикрытие: якобы работал на Гоминьдан. Во время «культурной революции» он под сильнейшим давлением и бесчеловечными пытками «сознался», что он гоминьдановский шпион и выдумал шпионскую сеть, куда включил и Юй–у.
Юй–у тоже жестоко пытали. Чтобы не оклеветать других, он перерезал себе вены. Маму он не упомянул. Однако следственная группа прознала об их связи и заявила, что она входила в «шпионскую сеть».
Вновь вспомнили о ее связях с Гоминьданом в юности. Ей опять задали все те же вопросы, на которые она уже отвечала в 1955 году. На этот раз ответа не ожидали. Маме просто приказали признать, что она гоминьдановская шпионка. Она настаивала, что расследование 1955 года ее оправдало, но ей пояснили, что руководитель того расследования, товарищ Куан, сам оказался «предателем и шпионом Гоминьдана».
В юности товарищ Куан попал в гоминьдановскую тюрьму. Гоминьдан обещал отпустить коммунистов–подпольщиков, которые подписывали отречение для публикации в местной газете. Сначала они с соратниками отказались, но партия велела им подчиниться. Им сказали, что партия в них нуждается и не возражает против притворных «антикоммунистических высказываний». Товарищ Куан выполнил приказ и был выпущен на свободу.
Так поступали многие. В 1936 году имел место известный случай, когда таким образом свободу получил шестьдесят один коммунист. Приказ «каяться» от лица ЦК партии огласил Лю Шаоци. Некоторые из освобожденных впоследствии стали руководителями первого звена, в том числе вице–премьерами, министрами, первыми секретарями провинций. Во время «культурной революции» мадам Мао и Кан Шэн объявили их «шестьдесят одним предателем и шпионом». Этот приговор Мао утвердил лично. Их зверски пытали. Даже отдаленно связанным с ним людям грозила смертельная опасность.
После этого прецедента сотни тысяч бывших подпольщиков, храбрейших людей, сражавшихся за коммунистический Китай, назвали «предателями и шпионами», подвергли заключению, унижениям на «митингах борьбы» и пыткам. По позднейшим официальным данным, в соседней с Сычуанью провинции, Юньнани, умерло более 14 000 человек. В провинции Хэбэй, окружающей Пекин, арестовали и пытали 84 000 человек; тысячи умерли. Годы спустя мама узнала, что среди них был ее первый возлюбленный, Брат Ху. Она думала, что сына казнили гоминьдановцы, но в действительности его отец выкупил сына золотыми слитками. Никто так и не рассказал маме, как он умер.
Товарища Куана обвинили в том же самом. Не вынеся пыток, он попробовал совершить самоубийство, но неудачно. То, что он в 1956 году оправдал маму, сочли доказательством ее «вины». В течение почти двух лет — с конца 1967–го до октября 1969 года — маму то сажали в разные тюрьмы, то выпускали на волю. Условия содержания зависели в основном от надзирательниц. Некоторые обращались с ней хорошо — когда никто не видел. Одна из них, жена военного, доставала ей лекарство от кровотечений. Она же попросила мужа, получавшего особый паек, каждую неделю приносить маме молоко, яйца и курятину.
Благодаря таким добрым надзирательницам маму несколько раз отпускали на пару дней домой. Супруги Тин узнали об этом и заменили этих тюремщиц новой, с кислым выражением лица, пытавшей и мучившей ее в свое удовольствие. Она то и дело заставляла маму часами простаивать во дворе согнувшись. Зимой мама стояла на коленях в ледяной воде, пока не теряла сознание. Дважды она пытала маму так называемой «тигровой скамьей». Маме приказывали сесть на узкую скамью, вытянув перед собой ноги. Туловище привязывали к столбу, а бедра — к скамье, так что она не могла ни согнуть ноги, ни пошевелить ими. Затем под пятки засовывали кирпичи. Цель состояла в том, чтобы сломать либо коленные чашечки, либо кости таза. Двадцать лет назад в Цзиньчжоу маме угрожали той же пыткой в застенках Гоминьдана. «Тигровую скамью» не удалось довести до конца, потому что тюремщице не хватало сил впихнуть нужное количество кирпичей, а мужчины ей сначала неохотно помогали, но потом отказались. Годы спустя этой женщине поставили диагноз «психопатия», и сейчас она находится в психиатрической больнице.
Мама подписала много «признаний» в том, что «сочувствовала капиталистическому пути развития». Однако она ни разу не предала отца и отрицала все обвинения в «шпионаже», которые, как она понимала, неизбежно навлекут беду на других людей.
Когда мама сидела под арестом, нам, детям, обычно не разрешали свиданий и даже не сообщали, где она. Я бродила по улицам возле мест возможного заточения, надеясь увидеть ее хоть на миг.
Одно время ее держали в заброшенном кинотеатре на главной торговой улице города. Иногда нам дозволялось передать через надзирательницу гостинец или увидеть маму на несколько минут, но всегда под надзором тюремщиков. Когда дежурила злая тюремщица, она не сводила с нас своего леденящего взгляда. Как–то осенним днем 1968 года я принесла передачу, но ее не взяли без всяких объяснений, только сказали, чтобы я больше ничего не приносила. Услышав это, бабушка лишилась чувств. Она решила, что дочь умерла.
Мы терзались неизвестностью. Я взяла за руку своего шестилетнего братика Сяофана и пошла к кинотеатру. Мы взад и вперед бродили по улице перед воротами и оглядывали все окна на втором этаже. В отчаянии мы кричали из последних сил: «Мама! Мама!» На нас глазели прохожие, но мне было не до них. Я во что бы то ни стало хотела увидеть ее. Но мама не отозвалась.
Годы спустя она рассказала мне, что слышала нас. Надзирательница–психопатка даже приоткрыла окно, чтобы наши голоса доносились громче. Маме объявили, что стоит ей согласиться донести на отца и признаться в том, что она — гоминьдановская шпионка, как нас немедленно впустят. «А иначе, — продолжила тюремщица, — ты не выйдешь отсюда никогда». Мама сказала: «Нет». Чтобы сдержать слезы, она так крепко сжимала кулаки, что ногти впивались в ладони.