«Председатель Мао», как мы всегда его называли, начал активно присутствовать в моей жизни с 1964 года, когда мне исполнилось двенадцать лет. Уйдя после голода на некоторое время на дальний план, он предпринял шаги к возвращению, и в марте 1963 года призвал всю страну, особенно молодежь, «учиться у Лэй Фэна».
Лэй Фэн был солдатом, умершим, как нам говорили, в двадцатидвухлетнем возрасте в 1962 году. Он совершил невероятное количество добрых дел: изо всех сил помогал старикам, больным, нуждающимся. Он пожертвовал свои сбережения в фонд помощи голодающим, а в больнице отдавал товарищам свой паек.
Вскоре Лэй Фэн стал главной фигурой в моей жизни. Каждый день после учебы мы отправлялись «совершать хорошие поступки, как Лэй Фэн». Мы ходили к вокзалу помогать старушкам тащить багаж, как Лэй Фэн. Иногда мы отнимали у них узлы силой — некоторые крестьянки принимали нас за воров. В дождливые дни я стояла на улице с зонтом, от всей души надеясь, что мимо пройдет пожилой человек и я смогу проводить его до дома, как Лэй Фэн. Если я видела кого–то с полными ведрами на коромысле — в старых домах водопровод по–прежнему отсутствовал, — я безуспешно пыталась собраться с духом и предложить свою помощь; при этом я не представляла, насколько ведра тяжелые.
Постепенно в течение 1964 года акцент сместился с добрых дел в духе бойскаутов на поклонение Мао. Учителя рассказывали нам, что главной чертой Лэй Фэна были «безграничная любовь и преданность Председателю Мао». Прежде чем взяться за любое дело, Лэй Фэн вспоминал какие–нибудь слова Председателя Мао. Его дневник опубликовали, он стал нашим учебником нравственности. Почти на каждой странице встречалось обещание в духе: «Я буду изучать труды Председателя Мао, слушать слова Председателя Мао, следовать указаниям Председателя Мао, стану верным солдатом Председателя Мао». Мы клялись следовать по стопам Лэй Фэна, «подняться в горы, утыканные ножами, и спуститься в моря, объятые пламенем», «истолочь свои тела в порошок и раздробить кости в пыль», «беспрекословно отдать себя в распоряжение нашего Великого Руководителя» — Мао. Поклонение Мао и почитание Лэй Фэна составляли две стороны одной медали: одно было культом личности, другое — безличием.
Первую статью Мао я прочитала в 1964 году, когда нашу жизнь определяли два его лозунга: «Служить народу» и «Никогда не забывать о классовой борьбе». Суть двух этих взаимодополняющих призывов передавало стихотворение Лэй Фэна «Времена года», которое мы заучивали наизусть:
Как весна, я тепло отношусь к товарищам.
Как лето, я с жаром занимаюсь революционной работой.
Я истребляю свой индивидуализм, как осенний ветер
уносит опавшие листья, А к классовому врагу я безжалостен, как суровая зима.
В соответствии с основной мыслью этого стихотворения, учитель предостерег нас от помощи «классовым врагам». Но я не понимала, кто это, а учителя, так же, как и родители, отказывались четко ответить на этот вопрос. Чаще всего говорилось: «Они — как злодеи в кино». Но вокруг я не видела никого, даже отдаленно напоминающего стилизованные образы врагов на экране. Это представляло серьезную проблему. Теперь я не могла спокойно выхватывать баулы из рук у старушек. Не спрашивать же мне было: «А вы не классовый враг?»
Иногда мы ходили убирать дома в переулке неподалеку от школы. В одной хижине жил молодой человек, который, восседая на бамбуковом стуле, с циничной ухмылкой наблюдал, как мы надрываемся, моя его окна. Он не только не предлагал помочь, но и выкатывал из сарая велосипед, чтобы мы его тоже почистили. «Какая жалость, — промолвил он однажды, — что вы не настоящий Лэй Фэн и вас не снимет фотограф для газеты». (Все подвиги Лэй Фэна волшебным образом запечатлевались официальным фотографом.) Мы все до единого ненавидели мерзкого хозяина грязного велосипеда. Может быть, это классовый враг? Но мы знали — он работает на машиностроительном заводе, а рабочие, как нам не уставали повторять, являлись лучшим, передовым отрядом революции. Я совсем запуталась.
После школы я помогала толкать тачки, часто доверху набитые кирпичами или глыбами известняка. Каждый шаг давался катившим их мужчинам с трудом. Даже в холодную погоду они ходили голые по пояс, по лицу и спине стекали капельки пота. Если дорога шла хоть немного в гору, некоторые из них еле продвигались вперед. Каждый раз при их виде на сердце у меня становилось тоскливо. С начала кампании «учись у Лэй Фэна» я дежурила на тротуаре, ожидая, пока проедет тележка. Я приходила в изнеможение после первой же тачки. Толкавший ее мужчина, стараясь не сбиться с шага, провожал меня почти незаметной перекошенной улыбкой.
Как–то раз одноклассница поведала мне серьезным тоном, что большинство людей, толкающих тачки, — классовые враги, приговоренные к тяжелым работам. Следовательно, помогать им неправильно. По китайской традиции, я обратилась за разъяснением к учителю. Однако она удивительным образом растерялась и призналась, что не знает правильного ответа. Действительно, нередко толкать тачки посылали людей, связанных с Гоминьданом, и жертв политических чисток. Учительница явно не хотела мне этого говорить, но она попросила меня не помогать больше толкать тележки. С тех пор, если на улице мне попадалась сгорбленная фигурка с тачкой, я отворачивалась и уходила с тяжелым сердцем.
Чтобы преисполнить нас ненависти к классовым врагам, в школах устраивали собрания «вспоминаем горечь, размышляем о счастье», на которых представители старшего поколения рассказывали нам о тяжкой жизни в Китае до прихода коммунистов. Мы родились в новом Китае «под красным знаменем» и представить себе не могли, как жилось при Гоминьдане. А Лэй Фэн, говорили нам, мог это представить, поэтому так люто ненавидел классовых врагов и всем сердцем любил Председателя Мао. Когда ему было семь лет, его мать, по рассказам, повесилась, потому что ее изнасиловал помещик.
К нам в школу приходили рабочие и крестьяне: мы слушали истории о голодном, холодном детстве, о зимах без ботинок, о ранних, мучительных смертях. Все они были безгранично благодарны Председателю Мао — он их спас, накормил, одел. Один оратор принадлежал к народности «и», жившей при рабовладельческом строе до конца 1950–х годов. Он относился к сословию рабов и показал нам ужасные шрамы от побоев, нанесенных ему прежними хозяевами. Каждый раз, когда выступающие повествовали о пережитых ими страданиях, набитый до отказа зал оглашался рыданиями. С этих собраний я приходила до глубины души возмущенная злодеяниями Гоминьдана и преисполненная беззаветной преданности Мао.
Чтобы продемонстрировать нам, как выглядела бы жизнь без Мао, школьная столовая регулярно готовила нам так называемый «горький обед», то, чем якобы питался бедный народ при Гоминьдане. Он состоял из странных трав, и я втайне задумывалась, не разыгрывают ли нас повара — это было нечто чудовищное. Первые два раза меня рвало.
Однажды нас отвели на выставку «классового воспитания», посвященную Тибету. Мы увидели фотографии темниц, кишащих скорпионами, ужасные орудия пыток: приспособление для выковыривания глаз и ножи для подрезания сухожилий на лодыжках. К нам в школу приехал человек в инвалидной коляске, рассказавший, что он был рабом и ему подрезали лодыжки за какую–то мелкую провинность.
С 1964 года «музеи классового воспитания» открыли также в богатых домах; там показывалось, в какой роскоши жили помещики, пившие кровь трудового народа до тех пор, пока к власти не пришел Мао. В 1965 году на китайский Новый год отец повез нас в знаменитый особняк в двух с половиной часах пути от дома. Под политическим предлогом мы просто ранней весной выехали на природу, в соответствии с китайской традицией «прогулки по первой зелени» (та цин). Это была одна из немногих наших семейных загородных прогулок.
Проезжая по обрамленной эвкалиптами асфальтовой дороге, пересекавшей зеленую Чэндускую равнину, я завороженно смотрела на дивные бамбуковые рощи вокруг деревенских домов, на дымок, вьющийся из труб крытых соломой хижин, прячущихся в бамбуковой листве. В струящихся среди зарослей ручейках отражались цветки слив. Отец попросил нас после поездки написать эссе о природе, и я тщательно вглядывалась в пейзаж. Меня озадачило, что с немногих деревьев у полей были ободраны все ветки и листья, лишь на вершинах этих голых шестов оставались зеленые шапки. Отец объяснил, что на распаханной Чэндуской равнине дрова добыть нелегко, и крестьяне срезали все ветви, до которых достали. Он умолчал о том, что еще несколько лет назад деревьев было гораздо больше, но львиную их долю поглотили сталеплавильные печи времен «Большого скачка».
Сельская местность выглядела процветающей. По ярмарочному городу, где мы остановились пообедать, сновали крестьяне в яркой новой одежде, пожилые в белоснежных тюрбанах и чистых синих передниках. В витринах переполненных ресторанов светились золотистые жареные утки. На прилавках, вытянувшихся вдоль людных улиц, из больших бамбуковых корзин вырывались клубы ароматного пара. Наш автомобиль прополз через рынок до здания местной администрации, двухэтажного особняка с сидящими у входа каменными львами. Отец жил в этом уезде в голодном 1961 году, и теперь, четыре года спустя, местные работники хотели показать ему, как все переменилось. Нас отвели в ресторан, где нас ждал отдельный кабинет. Когда мы пробирались через ресторанную толпу, крестьяне во все глаза смотрели, как нас, явно приезжих, уважительно провожает местное начальство. Я увидела на столах удивительные кушанья. Я почти ничего не ела за пределами нашей столовой и наслаждалась новыми блюдами под новыми названиями: «Жемчужные шары», «Три залпа», «Львиные головы». Потом директор ресторана проводил нас до мостовой — местные жители по–прежнему глазели на важных гостей.
По дороге в музей наша машина обогнала открытый грузовик с детьми из нашей школы. Они, несомненно, направлялись в тот же особняк. Позади стояла моя учительница. Она мне улыбнулась, а я вжалась в сиденье, стыдясь, что еду в автомобиле с шофером, а они трясутся в открытом кузове на холодном воздухе — весна только начиналась. Отец сидел впереди с самым младшим моим братом на коленях. Он узнал учительницу и улыбнулся в ответ. Обернувшись, чтобы привлечь мое внимание, он обнаружил, что я исчезла из виду. Отец засиял от удовольствия — смущение говорило в мою пользу; хорошо, что я стыжусь привилегий, а не щеголяю ими, заметил он.
Музей произвел на меня подавляющее впечатление. Вокруг стояли скульптуры безземельных крестьян, принужденных платить грабительскую аренду. Были показаны две мерки, которыми пользовался помещик: большой для собирания зерна с крестьян и маленькой для раздачи его в долг, к тому же под разорительные проценты. Была пыточная камера с железной клеткой, затопленная вонючей водой. В клетке человек не мог ни встать ни сесть. Нам рассказали, что так помещик наказывал крестьян, которые не могли заплатить арендную плату. В одной комнате, сообщил экскурсовод, жили три кормилицы: помещик считал, что женское молоко всего полезнее для здоровья. Его пятая наложница съедала в день тридцать уток — не мясо, а только лапки, которые считались большим лакомством.
Не рассказали нам только, что брат этого бесчеловечного помещика теперь возглавляет в Пекине министерство. Так его наградили за сдачу Чэнду коммунистам в 1949 году. Между историями о «людоедских временах Гоминьдана» нам не уставали напоминать, как мы должны благодарить Председателя Мао.
Культ Мао был неразрывно связан с манипулированием печальными воспоминаниями людей о прошлом. Классовых врагов изображали как вредителей, пытающихся вернуть Китай под власть Гоминьдана, и тогда дети лишатся школы, зимних ботинок и еды. Вот почему мы должны разгромить этих врагов. Чан Кайши будто бы устраивал нападения на материк и попытался вернуться в 1962 году, «в период трудностей» — так режим эвфемистически называл голод.
Несмотря на все эти разговоры и мероприятия, классовые враги для меня, как и для большинства моих сверстников, оставались абстрактными, бесплотными тенями невозвратного прошлого. Мао не удалось придать им бытовой, осязаемый облик. Одна из причин, по иронии судьбы, заключалась в том, что он так основательно разрушил прошлое. Тем не менее, нас запрограммировали на ожидание врага.
Одновременно Мао подготавливал почву для собственного обожествления, и все мы стали жертвами его грубой, но действенной пропаганды. Она работала отчасти благодаря тому, что Мао ловко занял положение нравственного ориентира: так же, как суровость к классовому врагу объявлялась синонимом верности народу, всецелое подчинение Мао подавалось как призыв к бескорыстию. Очень сложно было выпутаться из сетей демагогии, тем более что от взрослых не поступало никакой альтернативной точки зрения. Наоборот: они, словно сговорившись, пестовали культ Мао.
Две тысячи лет Китаем управлял император — символ неразрывно связанных государственной власти и духовного авторитета. Религиозные чувства, которые в других частях света испытывают к богу, в Китае всегда направлялись на фигуру императора. Мои родители, так же, как и сотни миллионов китайцев, жили во власти этой традиции.
Мао уподобился богу, окружив себя облаком тайны. Он всегда держался вдали от людей, сторонился радио, а телевидения тогда не было. За исключением «придворных» мало кто имел к нему доступ. Даже самые высокопоставленные люди в государстве встречались с ним лишь в ходе своеобразных официальных аудиенций. После Яньани отец видел его всего несколько раз, на многолюдных собраниях. Мама имела возможность наблюдать его лишь однажды, когда в 1958 году он приехал в Чэнду и сфотографировался с работниками 18–го разряда и выше. После провала «Большого скачка» он почти полностью исчез.
Мао–император подходил под один из шаблонов китайской истории: вождь крупного восстания, уничтоживший прогнившую династию и ставший новым мудрым самодержцем. И, в некотором смысле, Мао заслужил свое положение божественного императора. Он действительно положил конец гражданской войне и принес мир и стабильность, о которых китайцы всегда мечтали — настолько, что говорили: «Лучше быть собакой в мирные времена, чем человеком в войну». При Мао с Китаем в мире стали считаться, и многие китайцы перестали стыдиться своей национальной принадлежности — а это много для них значило. Мао вернул Китай к дням «Срединного государства» (Китайцы с древности называют свою страну «Срединное государство» (или «Срединные государства» — во времена раздробленности).), а также, не без помощи США, к изоляции от внешнего мира. Он дал китайцам возможность вновь почувствовать себя великим, даже величайшим народом, отрезав их от остального мира. Тем не менее, национальная гордость имела для китайцев такое значение, что значительная часть населения испытывала к Мао искреннюю благодарность и не находила в поклонении ему ничего оскорбительного, во всяком случае на первых порах. Практически полное отсутствие доступа к информации и систематическая дезинформация означали, что у китайцев, за редкими исключениями, не было возможности провести грань между успехами и неудачами Мао и оценить истинный вклад и Мао и других руководителей в достижения коммунистов.
Немалую роль в обожествлении Мао сыграл и страх. Многие не осмеливались даже думать из боязни проговориться. Те, кто мыслил хоть сколько–нибудь независимо, не делились своими соображениями с детьми, которые могли сболтнуть что–то другим детям и навлечь беду на себя и на родителей. В годы «учебы у Лэй Фэна» школьникам внушалась преданность Мао и лишь ему одному. В популярной песне пелось: «Папа родной, мама родная, но никого нет роднее Председателя Мао». Нас приучили считать врагом всякого несогласного с Мао, будь то даже отец или мать. Многие родители растили детей конформистами, веря, что это обеспечит им наилучшее будущее.
Самоцензура была всеобъемлющей. Я никогда не слышала ни о Юйлине, ни о других бабушкиных родственниках. Не говорили мне ни о мамином аресте в 1955 году, ни о голоде — ничего, что могло бы посеять во мне сомнение в режиме или в Мао. Мои родители, как практически все отцы и матери в Китае, никогда не делились с детьми крамольными мыслями.
В Новом 1965 году я, по традиции, обещала «слушаться бабушку». Отец покачал головой: «Ты должна говорить: «Я буду слушаться Председателя Мао»». В марте того же года отец подарил мне на тринадцатилетие не привычную научную фантастику, а том с четырьмя философскими работами Мао.
Только один взрослый человек произнес при мне нечто противоречащее официальной пропаганде, и этим человеком была мачеха Дэн Сяопина, которая некоторое время жила по соседству с нами, у дочери, работавшей в провинциальной администрации. «Бабушка Дэн» любила детей, я часто бывала у нее дома. Когда мы с друзьями воровали из столовой соленья или рвали в нашем саду цветы дыни и травы, мы приносили их не домой, где нас отругали бы, а к ней — она мыла и жарила их для нас. Запретные плоды были, конечно, особенно сладки. Эта женщина с тонким, но волевым лицом и крошечными ножками выглядела гораздо моложе своих семидесяти с лишним лет. Одевалась она всегда в серую хлопковую кофту и черные матерчатые туфли, которые шила сама. Она вела себя очень непринужденно и держалась с нами как равная. Мне нравилось болтать с ней на кухне. Как–то в тринадцатилетнем возрасте я явилась к ней сразу после собрания «вспоминаем горечь». Меня переполняло сочувствие ко всем жившим при Гоминьдане. Я воскликнула: «Бабушка Дэн, как вы страдали при отвратительном Гоминьдане! Как вас грабили солдаты! А помещики–кровопийцы! Что они с вами делали?» — «Ну, — ответила Дэн, — они не всегда занимались грабежом... и не всегда были отвратительными...» Эти слова так поразили меня, что я никому о них не сказала.
Никто из нас не подозревал, что раздувая свой культ и пропагандируя классовую борьбу, Мао готовился к решающему поединку с председателем государства Лю Шаоци и генеральным секретарем партии Дэн Сяопином. Мао не нравилось, что делают Лю и Дэн. Со времен голода они занимались либерализацией экономики и общественной жизни. С точки зрения Мао, их политика попахивала скорее капитализмом, чем социализмом. Особенно ему досаждало то обстоятельство, что «капиталистический путь» оказался успешным, тогда как избранный им «правильный путь» обернулся катастрофой. Как человек практичный, Мао это признавал и предоставил им свободу действий. Однако он намеревался вновь навязать стране свои идеи, как только она сможет выдержать эксперимент, а он накопит достаточно сил, чтобы сместить своих могучих врагов в партии.
Мысль о мирном прогрессе угнетала Мао. Неугомонный боевой предводитель, поэт–воин, он жаждал действий, жестоких действий, и считал вечную борьбу между людьми необходимым условием общественного прогресса. Окружавшие его коммунисты стали для него слишком мягкими и терпимыми, склонными к миру, а не к противостоянию. Политических кампаний, в ходе которых люди боролись друг с другом, не случалось с 1959 года!
Мао раздражался. Он чувствовал, что политические оппоненты унизили его, продемонстрировав его некомпетентность. Он желал отомстить и, осознавая, что соперники пользуются широкой поддержкой, стремился всемерно укрепить свой авторитет. Для этого ему потребовалось себя обожествить.
Мао выжидал, пока экономика станет на ноги, и, едва она стабилизировалась, особенно после 1964 года, начал готовить обширное контрнаступление. Относительная оттепель начала 1960–х сходила на нет.
Еженедельные танцы на территории администрации прекратились в 1964 году. Перестали показывать гонконгские фильмы. Мамины пушистые локоны сменились короткой прямой стрижкой. Яркие, охватывающие фигуру блузки и пиджаки уступили место тусклым и мешковатым. Особенно я жалела, что она перестала носить юбки. Я помню, как незадолго до этого мама слезала с велосипеда, грациозно приподнимая коленом юбку в бело–голубую клетку. Летними вечерами я облокачивалась на крапчатый ствол платана, росшего за стеной нашей территории, качала Сяофана в бамбуковой коляске и ждала, когда она приедет домой в юбке, колышущейся как веер.
Бабушка, которой было уже за пятьдесят, сохраняла больше признаков женственности. Хотя ее кофты в традиционном стиле теперь все были светло–серые, она много внимания уделяла своим длинным густым волосам. По китайской традиции, унаследованной коммунистами, женщины среднего возраста, то есть старше тридцати, не распускали волосы ниже плеч. Бабушка собирала волосы в аккуратный пучок, но всегда украшала его цветами — иногда двумя магнолиями цвета слоновой кости, иногда обрамленной темно–зелеными листьями белой гарденией, оттенявшей ее блестящие волосы. Она никогда не пользовалась магазинным шампунем, от которого волосы, по ее мнению, могли сделаться сухими и слабыми, заменяя его отваром плодов гледичии китайской (Гледичия китайская — растение семейства бобовых высотой до 15 м, с колючками и зеленоватыми соцветиями.). Она терла плоды до получения душистой пены и медленно опускала свои тяжелые черные волосы в блестящую молочно–белую жидкость. Деревянный гребень она смачивала в соке семян помело, чтобы он легко расчесывал волосы и придавал им слабый аромат. Она душилась настоем цветков коричного дерева, потому что духи начали исчезать из магазинов. Я помню, как она причесывалась. На это единственное занятие она не жалела времени — все остальное делала очень быстро. Под конец она слегка подводила брови угольным карандашом и припудривала нос. Ее глаза смотрели в зеркало с особой радостной сосредоточенностью. Думаю, это были одни из самых счастливых мгновений ее трудового дня.
То, что она красится, выглядело непривычно, хотя я наблюдала эти сцены с младенчества. Теперь в кино и книгах красились только дурные женщины, вроде наложниц. Я смутно знала, что моя горячо любимая бабушка некогда была наложницей, но приучилась хранить противоречащие друг другу мысли и факты в разных отделах головы. Отправляясь с бабушкой за покупками, я видела, что она отличается от других косметикой — пусть очень умеренной — и цветами в волосах. Окружающие обращали на нее внимание. Она шла гордо, с прямой спиной, не замечая взглядов.
Это сходило ей с рук, потому что она жила на территории администрации. В противном случае она попала бы в руки уличного комитета, надзиравшего за всеми взрослыми людьми, которые нигде не работали. В такие комитеты обычно входили пенсионеры и старые домохозяйки, которые нередко любили лезть в чужие дела и командовать. В этом случае бабушку ожидали бы недовольные намеки, а то и открытая критика. Однако у нас на территории комитет отсутствовал. Раз в неделю она вместе с другими родителями служащих, горничными и нянями ходила на собрание, где им рассказывали о политике партии, но к бабушке никто не приставал. Ей даже нравились собрания — они предоставляли возможность поболтать с другими женщинами, и она всегда приносила домой последние сплетни.
Политика стала все больше проникать в мою жизнь с осени 1964 года, когда я пошла в школу средней ступени. В первый же день нам сказали, что нас приняли благодаря Председателю Мао, потому что при наборе применяли «классовый подход». Мао обвинял школы и университеты в том, что они принимают слишком много детей буржуазии. Теперь, учил он, преимущество должно быть отдано детям с «хорошим происхождением» (чу–шэнь хао). Это означало, что в качестве родителей, особенно отцов, было предпочтительно иметь рабочих, крестьян, солдат или партийных работников. Применение «классового подхода» приводило к невероятной зависимости человека от его социального положения.
Однако положение это часто бывало неясным: рабочий, некогда работавший на заводе Гоминьдана; служащий, не относившийся ни к одной из известных категорий; интеллигент, то есть «неблагонадежный» элемент, но при этом член партии... — кем считать детей подобных родителей? Приемные комиссии зачастую шли по самому безопасному пути, то есть отдавали предпочтение детям партработников. Таковые составляли половину нашего класса.
Моя новая школа — «центральная средняя № 4» — принимала учеников из всей Сычуани, показавших лучшие результаты на вступительных экзаменах. Раньше учитывались только оценки, но в год, когда поступала я, результаты экзаменов и происхождение были одинаковы важны.
Я получила сто процентов по математике и, что необычно, «сто с плюсом» по китайскому. Отец постоянно вдалбливал мне в голову: нельзя рассчитывать, что мне поможет имя родителей. Мне не нравилась мысль, что я попала в школу благодаря «классовому подходу». Но вскоре я перестала об этом думать: если так сказал Председатель Мао, значит, всё правильно.
Как раз в тот период «дети высших чиновников» (гао–гань цзыди) стали отдельной общественной прослойкой. По их виду безошибочно можно было узнать в них представителей элиты, уверенных в своей защищенности и неприкасаемости. Многие дети крупных партработников стали еще надменнее и самонадеяннее, и все, начиная с Мао, выражали озабоченность их поведением. Об этом постоянно писали в прессе, что только подчеркивало их особый статус.
Отец часто предостерегал нас об опасности заразиться подобным духом и не велел входить в «клики» детей партработников. В результате у меня было мало друзей, потому что в моей жизни редко встречались дети другого происхождения. Да и в тех случаях, когда я сталкивалась с ними, мы находили мало общего: слишком большую роль играли семья и разнящийся опыт.
Из новой школы к родителям пришли две учительницы и спросили, какой язык я буду изучать. Отец с матерью выбрали английский; единственной альтернативой был русский. Учительницы также хотели знать, физику или химию я предпочитаю изучать в первый год. Родители ответили, что оставляют это на усмотрение школы.
Я влюбилась в школу, как только вошла в нее. Внушительные ворота венчала широкая голубая черепичная крыша с резными коньками. В здание вели каменные ступени, балкон покоился на шести колоннах из красного дерева. Дорогу к крыльцу обрамляли симметричные ряды темно–зеленых кипарисов, что придавало атмосфере особую торжественность.
Школа существовала со 141 года до нашей эры. Это было первое в Китае учебное заведение, учрежденное местными властями. В центре возвышался величественный конфуцианский храм, хорошо сохранившийся, но не действовавший: внутри, между массивными колоннами, было установлено с полдюжины столов для пинг–понга. Перед резными дверьми, у подножия длинной лестницы, начиналась роскошная аллея. На другом ее конце помещался двухэтажный учебный корпус, за которым журчал ручей с тремя выгнутыми мостиками. Их перила из песчаника украшали фигурки львов и других животных. За мостиками раскинулся прекрасный парк из платанов и персиковых деревьев. У ведущей в храм лестницы стояли огромные бронзовые курильницы, над которыми не вздымались больше тяжелые завитки сизого дыма; по обеим сторонам святилища разбили баскетбольную и волейбольную площадки. К ним примыкали две лужайки, где весной на большой перемене мы сидя или лежа грелись на солнышке. За храмом зеленела еще одна лужайка, а за ней — возле небольшого холма, поросшего деревьями, вьющимися кустарниками и травами, — тянулся большой фруктовый сад.
В лабораториях мы изучали биологию и химию, учились пользоваться микроскопом, исследовали внутренние органы животных. В лекционных залах нам показывали учебные фильмы. Я записалась в биологический кружок и, сопровождая учителя во время прогулок по холму и саду, заучивала названия растений и их свойства. У нас были инкубаторы, мы наблюдали, как из яиц вылупляются утята, из икринок — головастики. Весной школа утопала в розовом персиковом цвету. Но больше всего я любила двухэтажную библиотеку, построенную в традиционном китайском стиле. С обеих сторон здание опоясывали балконы с изящными расписными сиденьями в форме крыльев (фэй–лай–и). У меня там был любимый уголок, и я читала часами, иногда протягивая руку, чтобы потрогать веерообразные листья серебристого абрикоса гинкго. Два великолепных раскидистых дерева этой редкой породы росли перед главным входом в библиотеку. Только они и отвлекали меня от чтения.
Яснее всего я помню своих учителей — первой или высшей категории, лучших специалистов в своей области. Ходить на их уроки было счастьем.
Но в школе становилось все больше политической пропаганды. Постепенно утреннюю линейку стали посвящать учению Мао, на специальных собраниях мы изучали партийные документы. Теперь в нашем учебнике китайского языка было больше агитационных материалов, чем классической литературы, и частью учебной программы стали политические тексты — в основном работы Мао.
Практически любая деятельность приобретала политическое значение. Однажды на линейке директор сказал, что мы будем делать упражнения для глаз. По его словам, Председатель Мао заметил, что слишком много школьников в очках, дети переутомляют глаза, и распорядился исправить ситуацию. Все мы были страшно растроганы его заботой. Некоторые плакали от благодарности. Мы стали каждое утро делать пятнадцатиминутную зарядку для глаз. Разработанные медиками движения выполнялись под музыку. Сначала мы терли различные точки вокруг глаз, а потом старательно всматривались в ряды тополей за окном — считалось, что зеленый цвет успокаивает. Наслаждаясь упражнениями и видом листвы, я думала о Мао и вновь и вновь клялась про себя в верности ему.
Чаще всего речь шла о том, что мы не можем позволить Китаю «изменить цвет», то есть перейти от коммунизма к капитализму. Раскол между Китаем и Советским Союзом поначалу замалчивался, но в начале 1963 года тайна вышла наружу. Нам было сказано, что с 1953 года, с тех пор как после смерти Сталина к власти пришел Хрущев, Советский Союз находится во власти международного капитализма, и русские дети вновь бедствуют и страдают — как китайские дети при Гоминьдане. Однажды, в двадцать пятый раз предупредив нас об опасности советского пути, наш учитель по идеологии сказал: «Если вы не будете осторожны, наша страна постепенно изменит цвет: сначала от ярко–красного к бледно–красному, потом к серому, а потом и к черному». По случайности, сычуаньское выражение «бледно–красный» (эр–хун) звучало точно так же, как мое имя. Одноклассники захихикали, я видела, как они украдкой поглядывают на меня. Я решила, что немедленно избавлюсь от своего имени.
В тот вечер я упросила отца дать мне другое имя. Он предложил «Чжан», что значит «проза» и «созревающий рано», тем самым выразив надежду, что я буду хорошо писать с ранних лет. Но мне это имя не нравилось. Я заявила, что хочу, чтобы имя звучало «по–военному». Многие мои друзья вставили в свои имена иероглифы, означающие «армия», «солдат». Выбор отца свидетельствовал о его познаниях в классической литературе. Моим новым именем стало Юн, малоизвестное древнее слово со значением «военный», употребляемое только в классической поэзии и нескольких старинных оборотах речи. Оно вызывало в воображении картины древних сражений между рыцарями в сияющих доспехах, с копьями, украшенными шелковыми кистями, на ржущих скакунах. Когда я появилась в школе и назвала свое новое имя, оказалось, что даже некоторые учителя не знают иероглифа 戎.
В этот момент Мао призвал страну учиться не у Лэй Фэна, а у армии. При новом министре обороны Линь Бяо, сменившем маршала Пэн Дэхуая в 1959 году, армия стала пионером поклонения Мао. Мао стремился военизировать жизнь нации в еще большей степени. Он только что написал распространенное средствами массовой информации стихотворение, в котором призывал женщин «отбросить женственность и облачиться в доспехи». Нам внушали, что американцы выжидают момент, чтобы вторгнуться в страну и восстановить Гоминьдан; поэтому Лэй Фэн день и ночь тренировался, чтобы, несмотря на слабое здоровье, стать чемпионом по метанию гранаты. Физкультура вдруг приобрела громадное значение. Обязательными стали бег, плавание, прыжки в высоту, упражнения на брусьях, толкание ядра, бросание гранаты. Кроме еженедельных двухчасовых уроков, теперь требовалось посещать сорокапятиминутные занятия после школы.
У меня никогда не было способностей к спорту, я не любила его, за исключением тенниса. Раньше это не имело значения, но теперь дело приобрело политическую окраску. Звучали лозунги вроде: «Укрепляй здоровье для защиты Родины!». К сожалению, давление только усугубило мою неприязнь к физической культуре. Пытаясь поплыть, я всегда представляла себе, как американские интервенты загоняют меня на берег бурной реки. Поскольку плавать я не умела, оставалось только утонуть или попасть в лапы американцев на пытки и поругание. От страха у меня начинались судороги, и в один прекрасный день я чуть не захлебнулась в бассейне. Несмотря на обязательное плавание летом раз в неделю, за годы жизни в Китае я так и не научилась плавать.
По очевидным причинам, большое значение придавалось и метанию гранаты. Я всегда плелась в хвосте класса. Я могла бросить деревянную тренировочную гранату только на несколько метров. Одноклассники явно сомневались в моей решимости сражаться с американскими империалистами. Однажды на еженедельном собрании кто–то вспомнил, что я очень плохо метаю гранату. Я чувствовала буравящий взгляд всего класса: «Прислужница США!» Следующим утром я стояла на углу стадиона, держа на вытянутых руках четыре кирпича. В дневнике Лэй Фэна, заученном мной наизусть, говорилось, что так он укрепил мускулы, чтобы бросать гранаты. Через несколько дней, когда мои плечи покраснели и опухли, я сдалась. Всякий раз, когда мне давали деревянную болванку, руки у меня начинали дрожать от напряжения.
Как–то в 1965 году нам велели выйти во двор и вырвать с лужаек всю траву. Мао дал указание: трава, цветы и домашние животные — мещанство, от них следует избавиться. Такой травы, которая росла у нас, я нигде за пределами Китая не видела. Ее китайское название означает «привязанная к земле». Она цепляется за любую твердую поверхность и впивается в землю тысячами корешков, словно стальными когтями. Под землей они разворачиваются и дают новые отростки, распространяющиеся во все стороны. Очень быстро образуется две системы — наземная и подземная, которые переплетаются и держатся за землю мертвой хваткой, крепче железной проволоки. Гораздо больший ущерб, чем трава, несли мои пальцы, вечно покрытые длинными глубокими порезами. Корни сдавались, только если их выкорчевывали лопатами и мотыгами. Но любой кусочек, оставшийся на земле, пышно произрастал после малейшего потепления или легкого дождика. Тогда мы вновь отправлялись на битву.
С цветами справиться было гораздо проще, но в то же время и труднее, потому что никто не хотел с ними расставаться. Мао нападал на траву и цветы и раньше, заявляя, что на их месте должны расти капуста и хлопок. Но лишь теперь он смог добиться своего. И то до определенной степени: люди любили свои сады, и некоторые клумбы пережили кампанию Мао.
Меня очень огорчало, что цветов больше не будет. Но упрекала я отнюдь не Мао, а себя саму. К тому времени привычка к «самокритике» стала неотъемлемой частью моей натуры, и я автоматически считала себя виноватой во всех чувствах, шедших наперекор воле Мао. Такие чувства пугали меня. Они не подлежали обсуждению с окружающими. Я стремилась подавить их и воспитать в себе правильный образ мыслей. Я занималась постоянным психологическим самоистязанием.
Подобные ощущения были характерной чертой жизни в маоистском Китае. Вы станете новыми, лучшими людьми, твердили нам. На самом же деле все это служило не чему иному, как созданию людей, лишенных собственных мыслей.
Религиозное поклонение Мао не привилось бы в традиционно светском китайском обществе, если бы не очевидные экономические достижения. Страна быстро оправилась после голода и шла вперед семимильными шагами. Хотя в Чэнду рис все еще продавался по карточкам, было много мяса, птицы, овощей. Восковую тыкву, репу, баклажаны сваливали на улице у входа в магазины, потому что внутри они просто не помещались. На ночь их оставляли на мостовой, и почти никто на них не зарился. Магазины продавали их за гроши. Яйца, некогда столь ценные, тухли в огромных корзинах — их было слишком много. Всего несколько лет назад трудно было раздобыть хоть один персик; теперь поедание персиков объявили «патриотичным», работники ходили по домам и уговаривали народ купить персики по крайне низкой цене.
Национальная гордость подогревалась знаменательными достижениями. В октябре 1964 года Китай взорвал первую атомную бомбу. Об этом во всех изданиях писали как о результате научных и промышленных успехов страны, особенно в связи с «отпором империалистическим хулиганам». Взрыв совпал со снятием Хрущева, которое подавалось как очередное доказательство правоты Мао. В 1964 году Франция первой из ведущих западных государств признала Китай на уровне послов. В Китае это с восторгом приняли как свидетельство победы над США, отказывавшимися признать законное положение КНР в мире.
К тому же прекратились крупномасштабные политические преследования, люди были более или менее довольны жизнью. Все это считалось заслугой Мао. Хотя высшие руководители представляли себе истинную роль Мао, народ оставался в полном неведении. Годами я слагала страстные панегирики, в которых благодарила Мао за все его подвиги и клялась ему в беззаветной верности.
В 1965 году мне было тринадцать лет. Вечером 1 октября, в шестнадцатую годовщину основания Китайской Народной Республики, на площади в центре Чэнду устроили иллюминацию. К северу от площади виднелись величественные ворота недавно реконструированного древнего императорского дворца, возведенного в III в. н. э., когда Чэнду был столицей царства и процветающим городом с крепостной стеной. Они очень напоминали пекинские ворота Небесного спокойствия, ныне вход в Запретный город, отличаясь лишь цветом: широкая черепичная крыша была зеленой, стены серыми. Глазурованную крышу павильона поддерживали гигантские темно–красные столбы. Сияли беломраморные балюстрады. Я стояла за ними со своими близкими и сычуаньским начальством, наслаждалась атмосферой праздника и ждала салюта. Внизу на площади пело и плясало пятьдесят тысяч человек. Трах! — в нескольких метрах от меня раздался сигнал к началу фейерверка. В мгновение ока небо озарилось разноцветными огнями, расцвело морем вспышек. Великолепие дополнялось музыкой и гулом, поднимавшимся от площади к императорским воротам. Вдруг небо на секунду очистилось, и тут же на нем распустился гигантский цветок, за которым тянулся длинный широкий шелковый транспарант. Он развернулся, затрепетал на осеннем ветре, и в свете прожекторов засияли иероглифы: «Да здравствует наш Великий вождь Председатель Мао!» Мои глаза наполнились слезами. «Как мне повезло, как мне невероятно повезло, что я живу в эру Мао Цзэдуна! — повторяла я про себя. — Как дети в мире чистогана могут жить без Председателя Мао, без надежды увидеть его?» Мне хотелось что–нибудь сделать для них, спасти их из капиталистических джунглей. Я приняла непоколебимое решение: все силы положить на строительство сильного Китая, который возглавит мировую революцию. Быть может, ударным трудом я заслужу встречу с самим Председателем Мао. Это стало целью моей жизни.