В 1967–м и 1968 годах Мао, деловито строивший систему личной власти, держал своих жертв — в том числе моих родителей — в состоянии мучительной неуверенности. Мао не волновало человеческое страдание. Люди были не более чем пешками в его стратегических планах. Однако геноцид в его цели не входил, и моя семья, как и многие другие преследуемые, не голодала. Родители по–прежнему получали зарплату, хотя не только не выполняли никакой работы, но еще и подвергались преследованиям и пыткам. Основная столовая на нашей территории работала как обычно, чтобы цзаофани могли продолжать свою «революцию», и нас, «попутчиков капитализма», там тоже кормили. Мы получали такие же государственные пайки, как остальные горожане.
Значительную часть населения держали в «подвешенном» состоянии. Мао хотел, чтобы люди дрались, но оставались в живых. Он не давал трогать чрезвычайно способного премьер–министра Чжоу Эньлая, благодаря которому экономика оставалась на плаву. Он знал, что ему нужен первоклассный администратор на замену Чжоу, поэтому Дэн Сяопин жил в условиях относительной безопасности. Страну не доводили до полной разрухи.
Тем не менее «культурная революция» парализовала многие хозяйственные отрасли. Население городов выросло на несколько десятков миллионов, но практически не было построено ни нового жилья, ни дополнительной инфраструктуры. Почти все товары, от соли, зубной пасты, туалетной бумаги до продуктов и одежды продавались по карточкам или вообще исчезли с магазинных полок. В Чэнду год не было сахара, полгода — мыла.
С июня 1966 года прекратилось школьное обучение. Одних учителей осудили как врагов, другие создали собственные группы цзаофаней. Не было школы — не было и надзора за нами. Но что могли мы поделать с нашей свободой? Не существовало ни книг, ни музыки, ни фильмов, ни театра, ни музеев, ни чайных — почти никаких развлечений кроме карт, которые, несмотря на официальный запрет, потихоньку вернулись в наш быт. Мао умудрился устроить революцию, склоняющую людей к безделью. Естественно, многие подростки отдавали все свое время хунвэйбинским занятиям. Свою энергию и неудовлетворенность они направляли на жестокие издевательства над жертвами, а также физические и словесные разборки между собой.
Вступать в хунвэйбины не заставляли. С распадом партийной системы большая часть населения вышла из–под контроля. Многие бездельничали дома, что вызывало бесконечные раздоры. На смену вежливому обслуживанию и поведению «культурная революция» принесла хамство и сварливость. Люди постоянно скандалили на улицах с продавцами, водителями автобусов, прохожими. Другим следствием стало резкое повышение рождаемости, за которой также никто не следил. За годы «культурной революции» население Китая выросло на двести миллионов.
К концу 1966 года мы с сестрой и братьями решили выйти из «красных охранников». Детей из осужденных семей заставляли «провести черту» между собой и родителями, и многие повиновались. Одна из дочерей Лю Шаоци писала «разоблачающие» ее отца дацзыбао. Некоторые мои знакомые изменили фамилии в знак отречения от отцов, другие никогда не навещали родителей в заключении, третьи даже участвовали в «митингах борьбы» против родителей.
Однажды, когда маме просто выкручивали руки, чтобы она развелась с отцом, она спросила, что об этом думаем мы. Защищая его, мы рисковали стать «черными»; все мы видели, как их мучают и преследуют. Но мы ответили, что, несмотря ни на что, не бросим его. Мама ответила, что она нами гордится. Мы тем более любили родителей, что сострадали их бедствиям, восхищались их честностью и мужеством, презирали их палачей. Наше уважение и привязанность к отцу и матери стали еще глубже.
Мы быстро росли. Между нами не было ни соперничества, ни ссор, ни обид — обычных трудностей (или радостей) переходного возраста. «Культурная революция» лишила нас отрочества со всеми его ловушками и заставила повзрослеть очень рано.
В четырнадцать лет я любила родителей с истовостью, невозможной в нормальных обстоятельствах. Вся моя жизнь вращалась вокруг них. Когда они ненадолго возвращались домой, я следила за их настроением, старалась развлечь. Когда они снова попадали в заключение, я раз за разом ходила к надменным цзаофаням и требовала разрешить мне посещение. Порой мне позволяли посидеть с отцом или матерью несколько минут, при охране. Я рассказывала им, как сильно их люблю. Я прославилась среди бывших работников сычуаньской администрации и восточного района Чэнду, и в то же время невероятно раздражала тех, кто мучил моих родителей; они ненавидели меня и за то, что я упорно их не боялась. Однажды товарищ Шао закричала, что я «смотрю сквозь нее». В ярости они написали в одной из своих стенгазет, что «Красный Чэнду» позаботился о лечении отца потому, что я якобы соблазнила Юна.
В свободное время (а им я располагала в избытке) я также виделась с друзьями. Вернувшись в декабре 1966 года из Пекина, мы с Пампушкой и ее подругой Цинцин поехали на месяц на авиационный завод поблизости от Чэнду. Нам требовалось чем–нибудь себя занять, а самое важное наше занятие, по мнению Мао, заключалась в том, чтобы ходить по заводам и пробуждать у рабочих бунтарские настроения. Мао казалось, что на производстве беспорядков слишком мало.
Единственное, что нам удалось пробудить, — это интерес молодых людей из бывшей заводской баскетбольной команды. Вечерами мы гуляли по деревенским дорогам среди благоухания рано распустившихся бобов. Вскоре, когда родителям стало тяжелее, я вернулась, навсегда забыв об указаниях Мао и своем участии в «культурной революции».
Дружба с Пампушкой, Цинцин и баскетболистами продолжалась. В нашу компанию входила моя сестра Сяохун и несколько других девочек из нашей школы. Я была младшей. Мы часто встречались у кого–нибудь дома и сидели там целый день, а часто и ночь, потому что больше заняться было нечем.
Мы бесконечно обсуждали, кто кому нравится. В центре нашего внимания был капитан баскетбольной команды, девятнадцатилетний красавец Сай. Девочки спорили, кого он предпочитает: меня или Цинцин. Он держался сдержанно и молчаливо. Цинцин была к нему явно неравнодушна. Каждый раз перед встречей с ним она старательно мыла и расчесывала свои доходящие до плеч волосы, гладила и расправляла одежду, даже немного пудрилась, румянилась и рисовала карандашом брови. Все мы над ней посмеивались.
Меня тоже привлекал Сай. При мысли о нем сердце начинало стучать, ночью я просыпалась лихорадочно разгоряченная, и мне чудилось его лицо. Я часто бормотала его имя и вела с ним молчаливые беседы, когда мне становилось горько или страшно. Но я никогда не говорила о своих чувствах ни ему, ни подругам, ни даже себе самой. Я только робко фантазировала. Мою жизнь, мое сознание всецело занимали родители. Малейшую попытку уделить внимание своим личным делам я подавляла как предательство. «Культурная революция» лишила, а может, избавила меня от обычного девичества с капризами, размолвками и ухажерами.
Но я не была лишена тщеславия. Я нашила на выцветшие колени своих штанов голубые заплатки с абстрактными узорами. Друзья смеялись над ними. Бабушка ужасалась и сетовала: «Никто так не одевается». Но я настаивала на своем. Мне хотелось выглядеть не столько красиво, сколько по–другому.
Однажды подруга рассказала нам, что ее родители, известные актеры, покончили с собой; они не вынесли издевательств. Вскоре стало известно, что наложил на себя руки брат еще одной девочки. Его вместе с сокурсниками по Пекинскому авиаучилищу обвинили в попытке создать антимаоистскую партию. Когда за ним пришла полиция, он выбросился из окна четвертого этажа. Некоторых его со–ратников — «заговорщиков» казнили; других приговорили к пожизненному заключению, обычному наказанию за попытки организовать оппозицию. Эти трагедии были частью нашей повседневной жизни.
Семьи Пампушки, Цинцин и некоторых других не пострадали. И они не перестали со мной дружить. Их не трогали преследователи моих родителей — их власть не распространялась так далеко. Тем не менее они рисковали, плывя против течения. Мои друзья, как и миллионы китайцев, следовали вековому принципу верности: «давать уголь, когда идет снег». Одно их присутствие помогло мне выжить в самые тяжелые годы «культурной революции».
Помогали они и практически. К концу 1967 года территорию нашего блока, контролируемого «Двадцать шестым августа», стал атаковать «Красный Чэнду». Наш дом превратили в крепость. Нам приказали переехать из квартиры на четвертом этаже в комнаты на первом этаже соседнего здания.
Родители находились под стражей. Отдел отца, который в нормальных условиях отвечал бы за переезд, теперь только отдавал приказы. Компаний по перевозке вещей не существовало, так что лишь благодаря помощи друзей мы не остались без кровати. И все же мы взяли с собой только самую необходимую мебель и оставили, например, тяжелые книжные шкафы отца; мы не могли их поднять, а тем более провезти на тележке через несколько лестничных пролетов.
Теперь мы жили в квартире, уже занятой семейством другого «попутчика», которому приказали освободить половину площади. Квартиры уплотняли во всем нашем блоке, чтобы использовать верхние этажи под командные пункты. Мы с сестрой жили в одной комнате. Окно, выходящее на запущенный сад позади дома, мы всегда держали на задвижке, потому что стоило его открыть, как из засоренной канализации в комнату поднималась вонь. Ночью мы слышали из–за стены, ограждавшей территорию, приказы сдаться и беспорядочную стрельбу. Однажды меня разбудил звон стекла: в окно влетела пуля. Она застряла в противоположной стене. Как ни странно, я не испугалась. После всех пережитых ужасов пули на меня не действовали.
Чтобы занять себя, я принялась сочинять стихи в классическом стиле. Первое удовлетворившее меня стихотворение написалось к моему шестнадцатилетию, 25 марта 1968 года. День рождения не праздновали. И отец и мать находились в заключении. Той ночью я лежала в кровати и слушала выстрелы и доносящиеся из рупоров проклятия, от которых кровь застывала в жилах; во мне происходил переворот. Мне всегда говорили, а я верила, что я живу в раю на земле — в социалистическом Китае, не в капиталистической преисподней. Теперь я спрашивала себя: если это рай, то каков же ад? Я не против была бы посмотреть на место, где страдают еще больше. Впервые я испытала осознанную ненависть к режиму и страстно захотела узнать, какова же альтернатива.
Но я инстинктивно избегала мыслей о Мао. Он наполнял мою жизнь с самого детства. Он был кумиром, богом, вдохновением, смыслом существования. Два года назад я с радостью отдала бы за него жизнь. Хотя он утратил для меня волшебную притягательность, но по–прежнему оставался святыней и был вне подозрений. Даже теперь я не дерзала покуситься на его авторитет.
В этом настроении я написала свои стихи — о смерти моего легковерного простодушия, улетающего, как сухие листья, уносимые бурей в иной мир, откуда нет возврата. Я выразила все свое недоумение на пороге новой жизни, всю путаницу своих мыслей. Это были стихи о поиске, о блуждании в темноте.
Я записала стихотворение и, лежа в постели, повторяла его про себя, как вдруг услышала удары в дверь. По звуку я сразу поняла, что это налет на дом. «Бунтари» товарища Шао уже обшаривали несколько раз нашу квартиру. Они унесли «предметы буржуазной роскоши», например, элегантные бабушкины наряды докоммунистической эпохи, отороченное мехом мамино маньчжурское пальто, даже папины костюмы — хотя они были в стиле Мао. Конфисковали даже мои шерстяные брюки. Они всё возвращались и возвращались в надежде найти улики против отца. Я привыкла, что наше жилье периодически переворачивают вверх дном.
Я перепугалась: что будет, если они обнаружат мое произведение? Когда нападки на отца только начались, он попросил маму сжечь его стихи; он знал, что любой текст может быть обращен против своего автора. Однако мама не смогла заставить себя уничтожить их полностью. Она сохранила несколько строф, посвященных ей. Они стоили отцу нескольких жестоких «митингов борьбы».
В одном стихотворении отец шутливо рассказывал, как не смог взобраться на вершину живописной горы. Товарищ Шао со товарищи заявили, что он «оплакивает неудачную попытку узурпировать высшую власть в Китае».
В другом он описывал работу ночью:
Свет белее, когда ночь темнее,
Моя кисть скользит навстречу утру...
Цзаофани заявили, что он называет социалистический Китай «темной ночью», и работал своей кистью, чтобы приветствовать «белый рассвет» — возвращение Гоминьдана (белый цвет символизировал контрреволюцию). В те дни подобные смехотворные толкования встречались сплошь и рядом. Сочинение стихов стало чрезвычайно опасным занятием.
Услышав удары в дверь, я помчалась в туалет и заперлась там, пока бабушка впускала товарища Шао со свитой. Дрожащими руками я порвала стихи на мелкие клочки и спустила их в унитаз. Я тщательно проверила, не осталось ли на полу каких–нибудь обрывков. Все сразу спустить не удалось; пришлось подождать и слить воду еще раз. Теперь цзаофани ломились в туалет и орали, чтобы я немедленно вышла. Я не отвечала.
В ту ночь мой брат Цзиньмин тоже натерпелся страху. С самого начала «культурной революции» он ходил на книжную толкучку. Коммерческий инстинкт в китайцах так силен, что черный рынок, величайший капиталистический кошмар Мао, существовал и в самый разгар «культурной революции».
В центре Чэнду, в середине главной торговой улицы, высилась бронзовая статуя Сунь Ятсена, возглавившего республиканскую революцию 1911 года, которая положила конец двум тысячам лет императорского правления. Статую поставили до прихода коммунистов. Мао не особенно жаловал своих революционных предшественников, включая Суня. Однако объявить себя его наследником представлялось политически целесообразным, поэтому статую не снесли; кусок земли вокруг нее превратили в питомник. После начала «культурной революции» хунвэйбины оскверняли суньятсеновскую символику, пока Чжоу Эньлай не запретил им это. Статуя сохранилась, но питомник уничтожили как проявление «буржуазной упадочности». Когда хунвэйбины принялись устраивать налеты на дома и жечь книги, люди стали собираться на этом маленьком пустыре и торговать изданиями, избежавшими костра. Здесь встречались самые разные типы: хунвэйбины, хотевшие заработать на конфискованных книгах; дельцы, почуявшие запах денег; ученые, которые не хотели, чтобы их книги сгорели, но боялись держать их дома; наконец, любители книг. Все, что здесь продавали, до «культурной революции» было разрешено коммунистическим режимом. Кроме китайской классики предлагали Шекспира, Диккенса, Байрона, Шелли, Шоу, Теккерея, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова, Ибсена, Бальзака, Мопассана, Флобера, Дюма, Золя и многие другие произведения, даже конандойлевского Шерлока Холмса, которого в Китае очень любили.
Цена зависела от ряда причин. Если на книгах был библиотечный штамп, большинство людей их сторонились. Было известно, что коммунисты достанут где угодно, и народ боялся, что попадется с неизвестно как доставшейся государственной собственностью, — за это сурово наказывали. Книги без опознавательных знаков расходились гораздо лучше. Дороже всего стоили романы с эротическими пассажами; они же представляли самую большую опасность. «Красное и черное» Стендаля, роман, считавшийся эротическим, стоил столько же, сколько обычный человек зарабатывал за две недели.
Цзиньмин ходил на толкучку каждый день. Свой первоначальный капитал он получил из конторы вторсырья, куда испуганные граждане сдавали книжные собрания. Цзиньмин сговорился с продавцом и купил большую партию книг, которую перепродал значительно дороже. Он купил на толкучке другие книги, прочитал их, продал, купил новые...
От начала «культурной революции» до конца 1968 года через его руки прошло не менее тысячи книг. Он прочитывал одну–две в день. Одновременно он держал у себя не более десятка и прятал их очень тщательно. Один из его схоронов находился под заброшенной водонапорной башней на нашей территории, пока его любимые книги, в том числе «Зов предков» Джека Лондона, не размочило ливнем. Он прятал их дома в матрасах, в углах кладовки. В ночь обыска у него в кровати лежал роман «Красное и черное». Но, как всегда, он вставил книгу в обложку от «Избранных трудов»
Мао Цзедуна (предварительно оторвав настоящий переплет), так что компания товарища Шао ничего не заподозрила.
Цзиньмин торговал из–под полы и другими вещами, связанными с его неугасающим интересом к науке. В то время из товаров, пригодных для проведения научных опытов, на рынке имелись только полупроводниковые радиодетали: эта отрасль индустрии была в фаворе, потому что «распространяла слова Председателя Мао». Цзиньмин покупал детали, паял из них приемники и загонял их по хорошей цене. Он покупал детали и для своей настоящей цели: проверки различных занимавших его физических гипотез.
Чтобы добыть денег на эксперименты, он даже торговал значками. Многие фабрики прекратили обычное производство и выпускали вместо этого алюминиевые значки с портретом Мао. Коллекционирование марок, картин и тому подобного запрещалось как «буржуазная привычка». Поэтому инстинкты коллекционеров обратились на этот разрешенный предмет — хотя и операции со значками проводились втихую. Цзиньмин сколотил небольшое состояние. Великий Кормчий и не подозревал, что изображение его головы превратилось в объект капиталистической спекуляции, на борьбу с которой он положил столько сил.
Часто устраивались облавы. Приезжали на грузовиках цзаофани, перекрывали улицы и хватали всех подозрительных. Иногда они посылали разведчиков под видом покупателей. Вдруг раздавался свисток, и они набрасывались на торговцев. У попавшихся конфисковывали товар. Как правило, их избивали. Обычной карой было «кровопускание» — жертву кололи чем–нибудь острым в ягодицы. Некоторых пытали. Всем обещали, что в следующий раз накажут вдвойне. Но большинство возвращались туда раз за разом.
Моему второму брату, Сяохэю, в начале 1967 года исполнилось двенадцать лет. От безделья он вступил в уличную банду. До «культурной революции» их почти не существовало; теперь они процветали. Банда называлась «причалом», ее главарь — «кормчим». Все остальные были «братьями» и носили клички, связанные с животными: «Тощий Пес» — худой мальчик; «Серый Волк» — мальчик с седыми волосами. Сяохэй получил прозвище «Черное Копыто», потому что слог «хэй» в его имени значит «черный», а еще потому, что он был смуглый и быстро бегал с поручениями — это входило в обязанности младших членов банды.
Хулиганы приняли его как дорогого гостя: сыновья важных партработников на их жизненном пути встречались нечасто. Сами они происходили в основном из бедных слоев, до «культурной революции» их выгоняли из школы. Их семьи не интересовали «культурную революцию», а она не интересовала их.
Некоторые мальчики подражали детям высокопоставленных чиновников, но последние и попали теперь в опалу. В свои хунвэйбинские дни дети партработников щеголяли в старой красноармейской форме, они единственные могли достать ее через родителей. Уличные мальчишки покупали ее на черном рынке или красили одежду в зеленый цвет. Однако им недоставало надменности элиты, да и зеленый часто бывал не того оттенка. Золотая молодежь и даже их собственные товарищи презрительно называли их «выскочками».
Позднее дети партработников перешли на темно–синие куртки и штаны. Хотя большинство населения одевалось в синее, этот оттенок был особенным; к тому же мало кто носил верх и низ одного цвета. Теперь подростки из других семей избегали такого наряда, если не хотели прослыть выскочками. То же касалось и особого рода обуви: черных вельветовых ботинок с белыми пластиковыми подошвами, обрамленными белым же шнуром.
Порой банды изобретали свой собственный стиль. Они носили под курткой много рубашек и выправляли наружу все воротники. Чем больше воротников — тем круче. Нередко Сяохэй надевал под куртку шесть–семь рубашек — и две даже в палящий летний зной. Из–под укороченных штанов обязательно выглядывали тренировочные. Обувались в кеды без шнурков. На голову натягивали армейские кепки; чтобы козырек гордо торчал, в него вставляли картонку.
Прежде всего «братья» Сяохэя спасались от безделья воровством. Вся добыча вручалась «кормчему», который делил ее поровну. Сяохэй боялся красть, но все равно получал долю.
В годы «культурной революции» крали сплошь и рядом, особое раздолье было карманникам и велосипедным ворам. Почти всем моим знакомым хоть однажды залезли в карман. Отправляясь за покупками, я чуть не каждый день либо сама хваталась кошелька, либо слышала возмущенные крики других страдальцев. Полиция, распавшаяся на фракции, лишь изображала охрану порядка.
Когда в 1970–х годах иностранцы впервые стали в больших количествах приезжать в Китай, многих поразила «нравственная чистота» общества: выброшенный носок следовал за владельцем полторы тысячи километров из Пекина в Гуанчжоу и, выстиранный и аккуратно сложенный, оказывался в его номере. Гости не понимали, что только китайцы, находящиеся под неусыпным наблюдением, и иностранцы пользуются подобным вниманием, что никто не осмелится украсть у иностранца, потому что даже за носовой платок могли покарать смертью. Чистый сложенный носок не имел отношения к подлинному состоянию общества — он был лишь частью большого спектакля.
«Братья» из банды Сяохэя назойливо ухаживали за девочками. Мальчики двенадцати–тринадцати лет стеснялись ухаживать, поэтому они становились посланцами старших товарищей и разносили их пестрящие ошибками любовные письма. Сяохэй стучал в дверь, умоляя высшие силы, чтобы дверь открыла сама девочка, а не ее отец или брат, который непременно даст ему подзатыльник. Иногда, перетрусив, он просовывал письмо под дверь.
Когда девочка отвергала предложение, Сяохэй и другие младшие обращались в орудие мести незадачливого любовника, устраивали кошачий концерт у ее дома и стреляли по окнам из рогатки. Если девочка выходила из дома, они плевали в нее, обзывали, показывали ей средний палец и выкрикивали непристойности, им самим до конца не понятные. Китайские оскорбления в адрес женщин весьма картинны: «челнок» (из–за формы гениталий), «седло» (образ мужчины, оседлавшего женщину), «подтекающая лампа» («слишком часто течет»), «разношенная туфля» (ею много «пользовались»).
Кое–кто из девочек искал в бандах защитников, а самые способные сами становились «кормчими». Девочки, попавшие в этот мужской мир, носили живописные прозвища: «Черный Пион в Каплях Росы», «Разбитая Винная Чара», «Заклинательница Змей».
Третьим занятием банд были драки по малейшему поводу. Сяохэя они очень привлекали, но, к большому своему сожалению, он страдал болезнью, которую называл «природной робостью», и убегал при первых же настораживающих признаках. Благодаря отсутствию бравады он уцелел, тогда как многие мальчики получали ранения и даже погибали во время этих бессмысленных стычек.
Однажды они с «братьями» слонялись, как обычно, по улицам; вдруг прибежал член банды и рассказал, что другой «причал» совершил налет на дом их «брата» и устроил ему «кровопускание». Они отправились на свою собственную «верфь» за оружием — палками, кирпичами, ножами, проволочными хлыстами и дубинками. Сяохэй заткнул за кожаный ремень кистень. Они побежали в дом, где произошел разбой, но враги уже скрылись, раненого «брата» семья отвезла в больницу. «Кормчий» Сяохэя написал пестрящее ошибками письмо, в котором бросал перчатку другой банде; доставить его должен был Сяохэй.
Послание требовало официального сражения на просторном Народном стадионе. Спортом там теперь не занимались, потому что Мао осудил состязательные игры. Атлетам следовало посвятить свои таланты «культурной революции».
В назначенный день банда Сяохэя — несколько десятков парней — ждала на беговой дорожке. Прошло два томительных часа; затем на стадионе появился хромой человек лет двадцати. Это был Колченогий Тан, знаменитый персонаж блатного мира Чэнду. Несмотря на относительную молодость, его уважали, как старика.
Колченогий Тан охромел от полиомиелита. Из–за отца–гоминьдановца сына отправили работать в маленькой мастерской, в доме, конфискованном коммунистами у их семьи. Работники подобных маленьких предприятий не пользовались льготами, положенными заводским рабочим, — гарантированным трудоустройством, бесплатной медициной, пенсией.
Семейное происхождение помешало Тану получить высшее образование, но благодаря природной одаренности он фактически возглавил преступный мир Чэнду. На этот раз он, по просьбе другого «причала», пришел договориться о перемирии. Он вынул несколько пачек лучших сигарет и пустил их по кругу. Враждебный «причал» передавал свои извинения и обещал оплатить счета за починку дома и лечение «брата». «Кормчий» Сяохэя ответил согласием: Колченогому Тану не отказывали.
Вскоре он попал за решетку. В начале 1968 года началась четвертая стадия «культурной революции». Сначала были хунвэйбины; затем цзаофани и разгром «попутчиков»; затем война между цзаофаньскими группировками. Теперь Мао решил ее прекратить. Чтобы привести народ в повиновение, он раздул террор: неприкосновенных не было. Пострадала значительная часть населения, ранее не затронутая преследованиями, в том числе цзаофани. Для этого одна за другой объявлялись новые кампании. Крупнейшая из них — «Блюди чистоту классовых рядов» — достала Колченогого Тана. После «культурной революции», в 1976 году, он стал предпринимателем и миллионером, одним из первых богачей в Чэнду. Ему вернули старый ободранный семейный дом. Он снес его и построил величественный двухэтажный особняк. Когда в Китае все сошли с ума по дискотекам, он сидел на самом почетном месте в зале и благодушно смотрел, как танцуют мальчики и девочки из его свиты; одновременно он с нарочитой небрежностью пересчитывал толстую пачку денег и платил за всех, наслаждаясь новообретенной властью.
Кампания «Блюди чистоту классовых рядов» разрушила жизни миллионов. В одном–единственном случае, так называемом «деле Народной Партии Внутренней Монголии», пыткам и дурному обращению подверглось около десяти процентов взрослого монгольского населения; по меньшей мере двадцать тысяч человек умерло. Кампания проводилась по образцу, выработанному на основе опытов на шести фабриках и в двух университетах, под личным наблюдением Мао. В репортаже об одной из шести фабрик, типографии Синьхуа, присутствовал следующий абзац: «После того, как эту женщину назвали контрреволюционеркой, когда она занималась принудительным трудом и охранник отвернулся, она побежала на пятый этаж женского общежития, выпрыгнула из окна и разбилась насмерть. Разумеется, контрреволюционеры неизбежно будут кончать с собой. Но жаль, что теперь у нас одним отрицательным примером меньше». Мао написал на репортаже: «Лучшая из прочитанных мною статей на эту тему».
Кампании проводились ревкомами, создаваемыми по всей стране. Революционный комитет Сычуани сформировали 2 июня 1968 года. Возглавляло его бывшее руководство Подготовительного комитета — два генерала и супруги Тин. В комитет входили вожди двух основных лагерей цзаофаней — «Красного Чэнду» и «Двадцать шестого августа», а также «революционные партработники».
Предпринятая Мао консолидация новой системы власти круто изменила жизнь нашей семьи. Было принято решение удерживать часть зарплаты «попутчиков капитализма» и оставлять их иждивенцам лишь небольшое денежное пособие. Наш доход уменьшился более чем вполовину. Мы не голодали, но больше не могли ничего покупать на черном рынке, а государственное снабжение продовольствием ухудшалось с каждым днем. Например, мяса полагалось около 200 грамм в месяц на человека. Бабушка нервничала, день и ночь думала о том, как получше накормить нас, детей, как наскрести на продуктовые передачи для сидящих в заключении родителей.
Следующим решением революционного комитета было выставить с нашей территории всех «попутчиков капитализма», чтобы освободить место для новых руководителей. Нашей семье выделили несколько верхних комнат в трехэтажном доме, бывшей редакции прекратившего выходить журнала. У нас не было ни водопровода, ни канализации, приходилось спускаться вниз, даже чтобы почистить зубы или вылить остатки чая. Но я не возражала: изящество дома утоляло мою жажду прекрасного.
На административной территории мы жили в скучном цементном здании, а переселились в чудесный двухфасадный особняк из дерева и кирпича, с окнами в прелестных красновато–коричневых переплетах и загнутыми коньками. Задний двор зарос тутами, а сад перед домом украшали пышный вьющийся виноград, олеандр, бумажная шелковица и гигантское дерево без названия — кисти его похожих на перцы плодов росли в складках коричневых хрустких листьев в форме лодочек. Больше всего я любила выгнутые радугой листья декоративных бананов — удивительное для нетропического климата зрелище.
В те дни красоту настолько презирали, что нашу семью отправили в этот замечательный дом в качестве наказания. В большой прямоугольной главной комнате пол был выложен паркетом. Через три стеклянные стены проникало много света, а в ясный день открывался вид на далекие снежные горы Западной Сычуани. Балкон, не цементный, а из терракотового дерева, украшали перила, расписанные меандром. Во второй комнате, выходившей на балкон, необычно высокий — около шести метров — заостренный кверху потолок поддерживали выцветшие алые столбы. Я сразу же влюбилась в наше новое жилище. Потом оказалось, что зимой прямоугольная комната становится полем битвы ветров, пробиравшихся через тонкое стекло, а с высокого потолка сыплется пыль. И все же тихой ночью, когда я лежала в кровати и глядела на лунный свет, струящийся сквозь окна, и танцующую на стене тень стройной бумажной шелковицы, меня наполняло блаженство. Я радовалась, что нахожусь вдали от административного квартала со всей его грязной политикой, и надеялась, что больше мы туда не вернемся.
Нравилась мне и наша новая улица. Называлась она Метеоритной, потому что сотни лет назад сюда упал метеорит. Ее булыжник выглядел гораздо красивее, чем наша прежняя асфальтовая дорога.
Об администрации напоминали только некоторые соседи — сотрудники из отдела отца и «бунтари» из отряда товарища Шао. Они смотрели на нас со стальной непреклонностью и в редких безвыходных случаях, когда приходилось с нами общаться, разговаривали лающим голосом. Среди них были редактор закрытого журнала и его жена, бывшая учительница. Их шестилетнего сына, ровесника нашего Сяофана, звали Чжоучжоу. У них жил мелкий служащий с пятилетней дочерью. Дети часто играли в саду втроем. Бабушке не нравилось, что Сяофан с ними играет, но она не смела ему запретить — соседи могли увидеть в этом враждебность к «бунтарям» Председателя Мао.
У подножия темно–красной винтовой лестницы, ведущей в наши комнаты, стоял большой стол в форме полумесяца. В старые дни на нем возвышалась бы огромная фарфоровая ваза с цветами персика или зимнего жасмина. Ныне же на пустом столе играли дети. Однажды они играли в «доктора»: Чжоучжоу был доктором, Сяофан медбратом, а пятилетняя девочка пациенткой. Она легла на живот и задрала юбку, чтобы ей сделали укол. Сяофан держал в руках деревяшку от спинки сломанного стула — это была его «игла». В этот момент по известняковым ступенькам на площадку поднялась мать девочки. Она вскрикнула и схватила дочь со стола.
На внутренней стороне ее бедра она нашла несколько царапин. Вместо того, чтобы сходить с девочкой в больницу, она привела живущих неподалеку цзаофаней из отдела отца. Вскоре в нашем саду собралась толпа. Немедленно привели маму, которую, по случайности, на несколько дней выпустили из заключения. Сяофана тоже схватили и стали на него орать. Они обещали, что «изобьют его до смерти», если он не признается, кто подучил его «изнасиловать девочку». Они требовали, чтобы Сяофан подтвердил, что это были его старшие братья. Сяофан потерял дар речи и даже не плакал. Чжоучжоу тоже очень испугался. Он заплакал и рассказал, что это он попросил Сяофана сделать укол. Маленькая девочка тоже плакала и жаловалась, что ей не сделали укола. Но взрослые велели им заткнуться и продолжили мучить Сяофана. В конце концов толпа по маминому предложению устремилась в Сычуаньскую народную больницу, подталкивая перед собой маму и Сяофана.
Едва войдя в амбулаторию, обозленная мать девочки и разогретая толпа начали выкрикивать врачам, сестрам и другим пациентам обвинения: «Сын попутчика капитализма изнасиловал дочь цзаофаня! Родители–попутчики капитализма должны поплатиться!» Пока девочку в кабинете осматривала врач, совершенно незнакомый нам молодой человек в коридоре завопил: «Почему вы не схватили родителей–попутчиков и не избили их до смерти?»
Закончив осмотр, врач вышла и объявила, что никаких признаков изнасилования нет. Царапины на ногах девочки были старые, они не могли возникнуть от деревяшки Сяофана — врач показала, что она гладкая и крашеная. Вероятно, девочка поцарапалась, когда лазила на дерево. Толпа с ворчанием разошлась.
В тот вечер Сяофан бился в истерике. Он покраснел от крика, колотил руками и ногами. На следующий день мама отвела его в больницу, где ему прописали большую дозу транквилизаторов. Через несколько дней он поправился, но с тех пор с другими детьми не играл. В сущности он попрощался с детством.
На Метеоритную улицу мы — бабушка и пятеро детей — переезжали собственными силами. Но нам помогал Чэн–и — друг моей сестры Сяохун.
При Гоминьдане отец Чэн–и служил мелким чиновником; после 1949 года ему не удалось получить достойную работу, отчасти из–за своего прошлого, отчасти из–за туберкулеза и язвы. Он пробавлялся случайной работой: мел улицу, собирал деньги у общественного водопроводного крана. В голод они с женой умерли в Чунцине от болезней и недоедания.
Чэн–и работал на авиамоторном заводе. С моей сестрой они познакомились в начале 1968 года. Как и большинство заводского персонала, он входил в господствующую группу цзаофаней, курируемую «Двадцать шестым августа». В те дни, страдая от отсутствия развлечений, многие отряды «бунтарей» учреждали собственные ансамбли песни и пляски, исполнявшие несколько разрешенных гимнов Мао и его изречения, положенные на музыку. Чэн–и, хороший музыкант, был членом такого ансамбля. Моя любившая танцевать сестра, хотя и не работала на заводе, тоже вступила в ансамбль вместе с Пампушкой и Цинцин. Очень скоро они с Чэн–и полюбили друг друга. Их отношения раздражали всех: его сестру и товарищей по работе, боявшихся, что связь с семьей «попутчиков капитализма» испортит ему будущее; наш круг детей партработников, презиравших его за то, что он «не один из нас»; и меня неразумную, думавшую, что, желая жить своей жизнью, сестра предает родителей. Но их любовь преодолела все преграды и поддерживала сестру все последующие тяжелые годы. Короткое время спустя я, как и вся наша семья, стала относиться к Чэн–и с любовью и уважением. Он носил очки, поэтому мы прозвали его Очкариком.
Другой музыкант, друг Очкарика, был плотником и сыном водителя грузовика. Огромный нос делал этого жизнерадостного парня не вполне похожим на китайца. В те дни наши представления об иностранцах опирались прежде всего на изображения албанцев, потому что единственной союзницей Китая оставалась далекая крошечная Албания. Даже северные корейцы считались вольнодумцами. Друзья называли музыканта «Ал», сокращенно от «албанец».
Ал явился с тележкой, чтобы помочь нам переехать на Метеоритную улицу. Не желая злоупотреблять его добротой, я предложила оставить кое–какие вещи. Но он велел забрать все, улыбнулся, сжал кулаки и продемонстрировал нам свои крепкие мускулы. Братья с восхищением их ощупали.
Алу нравилась Пампушка. На следующий день после переезда он пригласил ее, Цинцин и меня пообедать у него дома, в обычной чэндуской хибарке с глинобитным полом, без окон, дверью, выходившей прямо на мостовую. Я впервые оказалась в таком жилище. Когда мы добрались до улицы Ала, я увидела на углу кучку молодых людей. Они поздоровались с Алом, но смотрели при этом на нас. Зардевшись от гордости, он подошел к ним, вернулся с оживленной улыбкой на устах и непринужденно произнес: «Я сказал им, что вы дети партработников, что я подружился с вами и после культурной революции смогу доставать дефицит».
Я обомлела. Во–первых, из его слов следовало, что, по мнению народа, дети партработников имеют доступ к потребительским товарам (это не соответствовало действительности). Во–вторых, меня поразило, что знакомство с нами явно его радует и придает ему вес в глазах друзей. Во времена, когда мои родители сидели в заключении, нас выбросили из квартиры, а недавно основанный Сычуаньский революционный комитет вновь изгнал «попутчиков капитализма» из их жилья, когда «культурная революция», казалось, одержала победу, Ал с друзьями не сомневались, что партработники вернутся.
С подобным отношением я сталкивалась неоднократно. Выходя из наших внушительных ворот на Метеоритной улице, я всегда замечала на себе взгляды людей, полные любопытства и почтения. Я поняла: люди думают, что в конечном счете выживут «попутчики капитализма», а не революционные комитеты.
Осенью 1968 года в нашу школу явилась новая команда — «группа учения Мао Цзэдуна». Такие группы состояли из солдат или рабочих, не принимавших участия во фракционных боях. Их целью было восстановить порядок. В моей школе, как и во всех остальных, группа собрала учеников, числившихся в ней два года назад, когда началась «культурная революция». Тех немногих, кто оказался за пределами города, разыскали и вызвали по телеграфу. Мало кто решился ослушаться.
Уцелевшие учителя не вели уроков. Они не смели. Старые учебники заклеймили как «буржуазный яд», а храбрецов, чтобы написать новые, не находилось. Поэтому в классе декламировали статьи Мао и читали передовицы из «Жэньминь жибао». Мы пели песни, составленные из изречений Мао, и танцевали «танцы верности», совершая круговые движения рукой, в которой был цитатник, помахивая им из стороны в сторону.
Революционные комитеты по всему Китаю обязали население исполнять «танцы верности». Это бессмысленное кривляние совершалось повсюду: в школах, на заводах, на улице, в магазинах, на перронах — даже в больницах, если пациенты еще шевелились.
Агиткоманда в нашей школе отличалась сравнительной мягкостью. Существовали и иные варианты. «Группу учения Мао Цзэдуна» в университете Чэнду собственноручно набрали супруги Тин, потому что университет был штабом их врага — «Красного Чэнду». Янь и Юн пострадали более других. По приказу Тинов агиткоманда требовала, чтобы они осудили моего отца. Они отказались. Позднее они рассказали маме, что равнялись на мужественное поведение отца.
В конце 1968 года всех китайских студентов скопом «выпустили» из университетов без всяких экзаменов и распределили на работу по всей стране. Янь и Юна предупредили, что, если они не отступятся от нашего отца, на достойное будущее они могут не рассчитывать. Они не сдались. Янь послали на маленькую шахту в горах на востоке Сычуани. Хуже этой работы, с примитивными условиями труда, с практически отсутствующей техникой безопасности, сложно было придумать. Женщины, как и мужчины, заползали в забой на карачках и вытаскивали оттуда корзины с углем. Судьба Янь отчасти отражала извращенную риторику эпохи. Мадам Мао утверждала, что женщины должны работать точно так же, как и мужчины, один из популярных лозунгов гласил: «Женщина может держать половину неба». Но женщины знали, что это равенство означало для них тяжелый физический труд.
Сразу же после того, как расправились со студентами, мы, ученики средней школы, узнали, что нас пошлют в дальние деревни, в горы — надрываться на полях. Мао желал навечно сделать из меня крестьянку.