Поскольку теперь у нас не было кормилиц, а мама каждый вечер ходила отмечаться, мы, дети, оставались в яслях. Мама не смогла бы сидеть с нами в любом случае. Она была слишком погружена в «забег к коммунизму» — как пелось в официальной песне — вместе с остальными китайскими гражданами.
В то время, когда мама находилась в изоляции, Мао решил еще стремительнее изменить лицо Китая. В июле 1955 года он призвал ускорить коллективизацию, а в ноябре вдруг объявил, что вся промышленность и торговля, до сих пор находившиеся в частных руках, должны быть национализированы.
Мама сразу оказалась в гуще этого движения. Теоретически государство владело предприятиями совместно с прежними собственниками, которые должны были получать пять процентов стоимости своего дела ежегодно в течение двадцати лет. Так как официально инфляции не существовало, считалось, что это полностью компенсирует их потери. Бывшие хозяева оставались в роли управляющих с довольно высокой зарплатой, но над ними стоял партийный начальник.
Мама возглавляла рабочую группу, осуществлявшую национализацию более сотни пищевых предприятий, пекарен и ресторанов в ее районе. Хотя она по–прежнему отмечалась и не могла даже спать в своей собственной постели, ей доверили эту важную задачу.
Партия навесила на нее ярлык: «кунчжи шиюн», то есть «использовать под контролем и наблюдением». Это обстоятельство не предали гласности, но оно было известно самой маме и людям, разбиравшим ее дело. Члены ее рабочей группы знали, что ее изолировали на полгода, но не знали, что она до сих пор под надзором.
Когда маму отправили в заключение, она написала бабушке письмо с просьбой задержаться в Маньчжурии. Она выдумала какой–то предлог, чтобы бабушка не огорчалась из–за ее ареста.
Когда началась программа по национализации, бабушка была в Цзиньчжоу; программа затронула и ее. После того как они с доктором Ся в 1951 году уехали из Цзиньчжоу, его аптечной лавкой управлял ее брат, Юйлинь. Когда в 1952 году доктор Ся умер, лавка перешла в бабушкину собственность. Теперь государство собиралось выкупить ее. Каждое предприятие оценивала комиссия из членов рабочей группы, представителей работников и управляющих. Они давали имуществу «честную цену», обычно заниженную — чтобы угодить властям. За лавку доктора Ся назначили смехотворную цену, но в этом содержалось и преимущество для бабушки: ее отнесли к категории «мелких капиталистов», что делало ее существование спокойнее. Она не обрадовалась этой замаскированной экспроприации, но оставила свои мысли при себе.
Частью кампании были организованные шествия с барабанами и гонгами и бесконечные собрания, в том числе и для капиталистов. Бабушка видела, что все они хотят продать свою собственность государству и даже благодарят за это. Многие говорили, что ожидали худшего. В Советском Союзе, как они слышали, собственность просто конфисковали. В Китае выплачивали компенсацию, кроме того, государство не обязывало их передать дело. Они должны были сами этого хотеть. Все, разумеется, хотели.
Бабушка не знала, что ей думать — возмущаться идеей, которой посвятила себя ее дочь или радоваться своей судьбе, как велено. Доктор Ся положил много сил на создание лавки, она кормила их с дочерью. Бабушке не нравилось, что теперь лавка уходит непонятно в чьи руки.
За четыре года до этого, во время войны в Корее, правительство призвало народ жертвовать ценности на покупку истребителей. Бабушка не хотела отдавать драгоценности, подаренные ей генералом Сюэ и доктором Ся, не раз спасавшие ее от голода. К тому же они были дороги ей как воспоминание. Но мама присоединила свой голос к голосу правительства. Она считала, что украшения — символ отжившего прошлого, соглашалась с партией, что они — плоды «эксплуатации народа» и должны быть ему возвращены. Не забыла она и обычные, но малопонятные бабушке слова о необходимости защитить Китай от вторжения «американских империалистов». Последним аргументом было: «Мама, зачем тебе эти побрякушки? Никто таких больше не носит. Продавать их тебе не придется. С коммунистической партией Китай не будет бедным. Чего ты боишься? В любом случае, у тебя есть я. Я уговариваю других делать пожертвования. Это часть моей работы. Как я могу просить об этом их, если моя собственная мать ведет себя иначе?» Бабушка подчинилась. Для дочери она была готова на все. Она сдала все драгоценности, кроме пары золотых серег и золотого кольца — свадебных подарков доктора Ся. Она получила от правительства квитанцию и множество похвал за «пламенный патриотизм».
Но она продолжала огорчаться из–за потери драгоценностей, хотя и скрывала свои чувства. Правда, помимо чувств, существовали и весьма практические соображения. Бабушка прожила тяжелую жизнь. Можно ли верить, что коммунистическая партия будет заботиться обо всех вечно?
Теперь, четыре года спустя, ей опять пришлось отдавать государству то, что она предпочла бы оставить при себе, последнее свое имущество. На этот раз у нее фактически не было выбора. Но она активно сотрудничала с властями. Она не хотела ни подводить, ни огорчать дочь.
Национализация лавки представляла собой долгий процесс, и пока он тянулся, бабушка оставалась в Маньчжурии. Мама в любом случае не хотела ее возвращения в Сычуань до своего окончательного освобождения и разрешения ей жить дома. Маму избавили от необходимости отмечаться и предоставили ей свободу передвижения только летом 1956 года. Однако и тогда ее дело не было прекращено.
Решение пришло в конце года. Вердикт партийной организации Чэнду гласил, что маминому рассказу поверили и что она не связана политически с Гоминьданом. Это была полная реабилитация. Мама испытала невероятное облегчение, зная, что расследование, как часто случалось, могли оставить открытым из–за «недостатка доказательств». Это запятнало бы ее на всю жизнь. Теперь всё позади, думала она. Она была очень благодарна товарищу Куану, возглавлявшему рабочую группу. Обычно чиновники предпочитали «перебдеть, чем недобдеть», чтобы защитить самих себя. Товарищу Куану потребовалось мужество поверить маминым объяснениям.
После полутора лет терзаний в маминой жизни снова засияло солнце. Ей повезло. В ходе кампании более 160 000 человек объявили «контрреволюционерами» и разрушили им жизнь на три десятилетия. Среди них были мамины друзья в Цзиньчжоу, вступившие когда–то в гоминьдановскую Молодежную лигу. Их скопом заклеймили как «контрреволюционеров», уволили с работы и сослали в деревню.
Кампания, истребившая последние остатки гоминьдановского прошлого, на первый план выдвигала происхождение и семейные связи. На протяжении всей истории Китая, когда осуждался один человек, нередко казнили целый клан — мужчин, женщин, детей, даже новорожденных. Казнь могла распространяться на девять колен (чжу лянь цзю цзу). Обвиненный в преступлении подвергал опасности жизнь всех соседей.
До сих пор коммунисты допускали в свои ряды людей с «неблагонадежным» прошлым. Многие сыновья и дочери их врагов заняли высокие должности. На самом деле, большинство ранних коммунистических лидеров происходили из «плохих» семей. Однако после 1955 года происхождение приобрело огромную важность. Мао затевал все новые охоты на ведьм, количество жертв росло как снежный ком, и каждая тянула за собой множество других, в первую очередь семьи. Несмотря на множество личных трагедий, железный контроль привел к тому, что для Китая 1956 год стал самым стабильным в XX веке. Иностранная оккупация, гражданская война, голодная смерть, бандиты, инфляция — всё, казалось, отошло в прошлое. Стабильность, извечная мечта китайцев, поддерживала веру в таких людях, как мама, несмотря на все переживаемые ими трудности.
Летом 1956 года в Чэнду вернулась бабушка. Первым делом она устремилась в ясли и забрала нас оттуда. Бабушка глубоко презирала ясли. Она считала, что в группе о детях никогда как следует не позаботятся. Мы с сестрой выглядели неплохо, но, едва завидев ее, закричали и потребовали отвести нас домой. Мальчики представляли более грустную картину: воспитательница Цзиньмина жаловалась, что он погружен в себя и ни одному взрослому не разрешает к себе прикоснуться. Он тихо, но упорно просился к своей кормилице. Увидев Сяохэя, бабушка расплакалась. Он был похож на марионетку — с бессмысленной улыбкой на лице оставался в той позе, какую ему придавали: сидел, стоял и не шевелился, не умел проситься в туалет и, казалось, даже не знал, как плачут. Бабушка заключила его в объятья, и он немедленно стал ее любимчиком.
В маминой квартире бабушка дала волю гневу и возмущению. Сквозь слезы она называла моих отца и мать «бессердечными родителями». Она не подозревала, что у мамы не было выбора.
Бабушка не могла сидеть со всеми четырьмя детьми, поэтому во время рабочей недели старшие, то есть мы с сестрой по–прежнему ходили в ясли. В понедельник утром отец с телохранителем поднимали нас на плечи и уносили, как мы ни орали, ни кричали и ни дергали их за волосы.
Так продолжалось какое–то время. Затем я подсознательно придумала форму сопротивления. В яслях я стала заболевать с высокой температурой, пугавшей врачей. Едва я оказывалась дома, болезнь чудесным образом проходила. В конце концов нас с сестрой тоже стали оставлять дома.
Для бабушки цветы, деревья, облака, дождь были живыми существами с сердцем, слезами и нравственным чувством. Нас могло спасти лишь следование старому китайскому правилу: дети должны «слушать слова», то есть слушаться. Когда мы ели апельсины, бабушка не велела глотать косточки: «Если не послушаете меня, однажды не влезете в дом. Каждая косточка — маленькое апельсиновое деревце, и оно, так же, как вы, хочет вырасти. Оно будет расти у вас в животе, а потом вдруг — айя! — прорастет сквозь макушку. У него будут листья, апельсины, оно вырастет выше нашей двери...»
Идея ходить с апельсиновым деревцем на голове так меня увлекла, что однажды я нарочно проглотила косточку — только одну, я не хотела таскать на голове целый сад. Весь день я беспокойно ощупывала голову, не треснула ли она. Несколько раз я чуть не спросила бабушку, разрешат ли мне есть апельсины с собственной головы, но сдерживалась, чтобы она не догадалась, что я ее не послушалась. Я решила, что, когда она увидит дерево, притворюсь, будто оно выросло по случайности. Той ночью я плохо спала. Я чувствовала внутри своего черепа какие–то толчки.
Но обычно я крепко засыпала после бабушкиных историй. Она знала их множество из классической китайской оперы. К тому же у нас было много книжек о животных и птицах, с мифами и сказками. Из иностранных книг мы читали сказки Ганса Христиана Андерсена, басни Эзопа, «Красную шапочку», «Белоснежку и семь гномов», «Золушку».
Любила я и детские стихи. С них началось мое знакомство с поэзией. Китайский язык основан на тонах, которые придают стихам особую музыкальность. Меня завораживали древние стихи в бабушкином исполнении, хотя я не понимала их смысла. Она читала их в традиционной манере: протяжно и нараспев с модуляциями. Однажды мама услышала, как бабушка читает нам стихи, написанные примерно в 500–м году до нашей эры. Мама подумала, что это для нас слишком сложно, и попыталась остановить ее. Но бабушка настояла на своем: нам не обязательно понимать, достаточно почувствовать музыку. Она часто жалела, что оставила свою цитру, когда двадцать лет назад уехала из Исяня.
Братьев сказки на ночь и стихи интересовали меньше. Но сестра, с которой мы жили в одной комнате, тоже любила эти истории. У нее была поразительная память. В трехлетнем возрасте она всех потрясла, когда без единой ошибки продекламировала длинную пушкинскую «Сказку о рыбаке и рыбке».
В нашей семье царила атмосфера любви. Как бы мама ни сердилась на отца, она редко с ним ссорилась, во всяком случае при детях. Теперь, когда мы подросли, отец редко к нам прикасался. Не принято было, чтобы отец брал детей на руки, целовал и обнимал. Он часто катал мальчиков на шее, хлопал их по плечу, трепал по волосам, но с нами, девочками, редко так себя вел. После трех лет он осторожно поднимал нас за подмышки, строго придерживаясь китайского обычая, запрещавшего близкий контакт с дочерьми. Он не входил в комнату, где спали мы с сестрой, без нашего разрешения.
Мама тоже ласкала нас меньше, чем ей хотелось. Она подпадала под другой набор правил, определявший пуританский образ жизни коммунистов. В начале 1950–х коммунистке следовало отдавать все свои силы и время народу и революции, и нежность к детям вызывала сомнения в преданности идее. Все время, за исключением часов, уходивших на еду и сон, принадлежало революции, то есть посвящалось работе. От всего не относящегося к революции, например, ношения детей на руках, следовало избавиться как можно скорее.
Сначала мама не могла к этому привыкнуть. Товарищи по партии вечно критиковали ее за «чрезмерное внимание к семье». Постепенно ей привили привычку работать непрерывно. Когда она вечером приходила домой, мы давно уже спали. Она садилась рядом с нашими кроватями, смотрела на наши лица, слушала спокойное дыхание. Это было счастливейшим мгновением ее дня.
В свободную минуту она нас тискала, тормошила, щекотала, особенно локти, нам это очень нравилось. Настоящим раем для меня было, когда я клала ей голову на колени, а она поглаживала внутреннюю сторону моих ушей. Китайцы всегда любили такой массаж. Я помню, как в моем детстве мастера носили подставку, на одном конце которой крепился бамбуковый стул, а с другого свисали гроздьями маленькие пушистые ушные палочки.
Начиная с 1956 года чиновники стали отдыхать по воскресеньям. Родители водили нас в парки, на детские площадки, где мы катались на простых и круговых качелях и съезжали с травяных горок. Я помню, как однажды лихо скатилась вниз, рассчитывая попасть в родительские объятия, но вместо этого врезалась по очереди в два дерева.
Бабушку все еще ужасало, как редко родители бывают дома. «Что это за родители такие», — вздыхала она, качая головой. Она старалась возместить это своей неустанной заботой, но не могла справиться с четырьмя детьми. Мама пригласила к нам тетю Цзюньин. Они с бабушкой жили душа в душу, и гармония не нарушилась, когда в начале 1957 года у нас поселилась домработница. Это совпало с нашим переездом в новую квартиру, бывшее жилище христианского викария. Отец присоединился к нам, и мы впервые сошлись под одной крышей.
Домработнице было восемнадцать лет. Впервые она появилась в нашем доме в хлопковой кофте с крупными цветами и широких штанах, слишком ярких на взгляд горожан, которые из снобизма и соображений коммунистической морали одевались неброско. Женщины в городе подражали русской моде, но наша домработница продолжала носить крестьянскую рубаху, которая застегивалась на сторону, с матерчатыми пуговицами вместо новых пластмассовых. Взамен ремня она подвязывала штаны веревкой. Многие девушки из села переходили на городские наряды, чтобы не выглядеть «деревенскими пугалами», но домработница не обращала никакого внимания на одежду, что говорило о сильном характере. У нее были большие грубые руки, робкая честная улыбка на смуглом загорелом лице и ямочки на розовых щеках. Вся семья тут же влюбилась в нее. Она ела вместе с нами и вместе с бабушкой и тетей работала по дому. Бабушка была счастлива обрести двух подруг и наперсниц, ведь мамы никогда не было дома.
Домработница происходила из семьи помещика и сделала все, чтобы вырваться из деревни, где она подвергалась непрерывной дискриминации. В 1957 году вновь стало возможно брать на службу людей с «плохим происхождением». Кампания 1955 года закончилась, жизнь стала спокойнее.
Коммунисты учредили систему обязательной регистрации по месту жительства. Только прописанные в городе получали паек. У домработницы была деревенская прописка, поэтому, живя у нас, она не получала от государства никакой еды, но нашей семье хватало пайков, чтобы прокормить и ее. Через год мама помогла ей прописаться в Чэнду.
Мы платили ей зарплату. Систему государственного содержания отменили в конце 1956 года, тогда же у отца забрали телохранителя, заменив работником, который обслуживал его и других руководителей на службе, например, подавал чай и вызывал машину. Теперь родители получали зарплату в соответствии со своим разрядом. Мама имела 17–й разряд, а отец 10–й, таким образом, он получал вдвое больше, чем она. Товары первой необходимости стоили дешево, понятия «общество потребления» не существовало, поэтому их дохода вполне хватало. Отец относился к особой категории «гаогань», высокопоставленных чиновников, этот термин применялся к служащим 13–го разряда и выше. В Сычуани таковых было около двухсот. Служащих с 10–м разрядом или выше, при населении в 72 000 000, во всей провинции было меньше двадцати человек.
Осенью 1956 года Мао объявил политику «ста цветов», получившую название от выражения «пусть расцветают сто цветов», что в теории означало большую свободу для искусства, литературы и науки. Партия хотела привлечь на свою сторону китайскую интеллигенцию, понадобившуюся государству в период перехода от восстановления к индустриализации.
Общий уровень образования в стране был крайне низкий. Население было огромным — около 600 000 000, но мало кто из этих людей жил достойно. Страной всегда управляла диктатура, державшая народ в темноте, а следовательно, в повиновении. Существовала и языковая проблема: китайское письмо слишком сложное. Оно основано на десятках тысяч знаков, не связанных со звучанием, из множества черт, каждый иероглиф приходится запоминать отдельно. Сотни миллионов не умели читать и писать.
Человек хоть с каким–то образованием уже считался «интеллигентом». При коммунистах с их классовым подходом «интеллигенты» стали особой, хотя и расплывчатой категорией, включавшей медсестер, студентов, актеров, а также инженеров, техников, писателей, учителей, врачей, ученых.
Во время политики «ста цветов» страна около года жила в атмосфере относительной свободы. Затем, весной 1957 года, партия призвала интеллигентов критиковать власти, включая ее высшие эшелоны. Мама думала, что это будет способствовать дальнейшей либерализации. После речи Мао, которую постепенно довели до госслужащих ее уровня, она так растрогалась, что не спала всю ночь. Она думала, что у Китая будет современная демократическая партия, открытая живительной критике. Она гордилась тем, что она коммунистка.
Когда маминым коллегам сообщили о речи Мао относительно критики чиновников, им не рассказали о другом его указании, сделанном примерно в то же время — о «выманивании змей из нор», то есть разоблачении всех, кто осмелится перечить ему и его режиму. Годом ранее советский лидер Хрущев осудил Сталина в своем «секретном докладе», и это потрясло Мао, отождествлявшего себя со Сталиным. Еще более насторожило его осеннее восстание в Венгрии — первая успешная, хотя и недолговременная, попытка свергнуть коммунистическую власть. Мао знал, что значительная доля образованных людей в Китае выступали за умеренность и либерализацию. Он желал предотвратить «китайское венгерское восстание». На самом деле он фактически признался венгерскому руководству, что его просьба критики — ловушка, которую он оставил несмотря на предложение коллег сменить курс, — оставил, чтобы «выкурить из норы» всех несогласных до единого.
Его не беспокоили рабочие и крестьяне, он не сомневался, что они благодарны коммунистам за верную плошку риса и стабильную жизнь. Кроме того, оно глубоко презирал их — не верил, что им хватит ума бросить вызов его власти. Однако Мао никогда не доверял интеллигенции. Она сыграла большую роль в венгерских событиях и умела мыслить самостоятельно в большей степени, чем все остальные.
Не зная о тайных планах Мао, чиновники соревновались в возможности подвергнуться критике, а интеллектуалы — в том, чтобы их покритиковать. По словам Мао, им следовало «говорить все, что они хотят сказать, без утайки». Мама с энтузиазмом повторяла это в школах, больницах и театральных труппах, бывших у нее в подчинении. На встречах, в стенгазетах предавались гласности самые разные мнения. Известные люди подали пример, опубликовав критические статьи в газетах.
Маму, как почти всех, покритиковали. Основная критика исходила от тех, кто жаловались, что она выделяет «ключевые» школы. В Китае существовали официально утвержденные школы и университеты, которым государство выделяло львиную долю своих скудных ресурсов. Сюда посылались лучшие учителя, направлялась лучшая техника, отбирались лучшие ученики, что означало больший процент поступления в университеты, тоже «ключевые». Некоторые учителя из обычных школ сетовали, что мама уделяет слишком много внимания «ключевым» школам за их счет.
Учителям также присваивались категории. Хорошим учителям давали почетные звания, обеспечивавшие им гораздо более высокую зарплату, особый паек во времена дефицита, лучшее жилье и бесплатные билеты в театр. Большинство учителей особой категории в мамином ведении происходили из «неблагонадежных» семей, и некоторые простые учителя жаловались, что мама уделяет слишком много внимания профессионализму в ущерб «классовому происхождению». Мама выступила с самокритикой в связи со своим пристрастием к «ключевым» школам, но подчеркнула, что считает правильным при продвижении подчиненных по службе исходить из их профессиональных достоинств.
Была критика, которую мама с презрением проигнорировала. Директриса одной начальной школы вступила в компартию в 1945 году — раньше, чем мама, и переживала, что мама ею руководит. Эта женщина заявила, что мама получила работу исключительно благодаря положению своего мужа.
Звучали и иные жалобы: директора добивались права самостоятельно подбирать учителей, а не принимать назначенных администрацией. Главные врачи больниц хотели сами покупать травы и прочие лекарства, так как государство не поставляло необходимые им средства. Хирурги требовали увеличения пайков: они считали, что их работа забирает не меньше сил, чем у актера–мастера боевых искусств в китайской опере, но паек у них был на четверть меньше. Чиновник невысокого ранга оплакивал исчезновение с рынков Чэнду традиционных товаров вроде «ножниц рябого Вэна» или «щеток бородатого Ху», которые заменил ширпотреб худшего качества. Мама соглашалась со многими из этих претензий, но здесь все зависело от государственной политики, и она могла лишь передать их наверх.
Критика, часто связанная с личными жалобами или практическими предложениями неполитического характера, процветала около месяца до начала лета 1957 года. В начале июня речь Мао о «выманивании змей из их нор» устно изложили работникам маминого уровня.
В речи Мао заявил, что «правые элементы» неистово набросились на коммунистическую партию и социалистическую систему Китая. Он сказал, что правые составляют от одного до десяти процентов интеллигентов — и их нужно разгромить. Для простоты картины была установлена средняя цифра — пять процентов; именно столько правых следовало поймать. Маме предстояло найти среди своих подчиненных более ста правых элементов.
Не вся критика, которую она услышала, обрадовала ее. Но мало что можно было счесть даже отдаленно «антикоммунистическим» и «антисоциалистическим». Судя по газетам, кто–то покушался на монополию коммунистов и социалистическую систему. Но в ее школах и больницах никто не мыслил подобными масштабами. Откуда же ей было взять правые элементы?
Кроме того, рассуждала она, нечестно наказывать людей, открывших рты после того, как им предложили, даже попросили их это сделать. Мао прямо обещал, что за откровенные выступления людям ничего не грозит. Она сама с энтузиазмом убеждала трудящихся высказываться.
С такой же трудностью столкнулись миллионы чиновников по всему Китаю. В Чэнду движение против правых элементов начиналось со скрипом. Власти провинции решили наказать для примера товарища Хао, партсекретаря научно–исследовательского института, где работали лучшие ученые Сычуани. От него ожидался большой улов правых, но он заявил, что в институте нет ни одного. «Возможно ли это? — спросило его начальство. — Некоторые исследователи учились на Западе. Их испортило западное общество. Как они могут радоваться коммунистической власти? Среди них, несомненно, есть правые элементы». Товарищ Хао сказал, что они добровольно приехали в Китай, а значит, приняли народную власть. Он даже лично за них поручился. Несколько раз его предупреждали, а в конце концов самого объявили правым, исключили из партии и уволили с работы, резко понизив ему разряд. Теперь он за маленькую зарплату подметал лаборатории в институте, которым раньше руководил.
Мама знала товарища Хао и восхищалась его принципиальностью. Они близкие друзья по сей день. Беседуя с ним вечерами, мама делилась с бывшим партсекретарем своими сомнениями. Но понимала, что с ней случится то же самое, если она не выполнит норму.
Каждый вечер, после обычных изнуряющих собраний, мама докладывала городским партийным властям о ходе кампании. В Чэнду движение возглавлял товарищ Ин, высокий худой самоуверенный мужчина. Мама должна была отрапортовать ему, сколько правых элементов она поймала. Имена не требовались — значение имели только цифры.
Но где ей было взять сотню с лишним «антикоммунистических, антисоциалистических правых элементов»? Наконец один из ее заместителей, товарищ Кун, отвечавший за образование в восточном районе, объявил, что директрисы нескольких школ нашли среди своих учителей правых. У одной учительницы начальной школы муж, офицер Гоминьдана, погиб в гражданскую войну. Она сказала что–то вроде: «Сейчас Китай беднее, чем раньше». Однажды она поругалась с директрисой, которая отчитала ее за недостаток усердия. Учительница разозлилась и ударила директрису. Другие учителя попытались ее остановить и напомнили, что директриса ждет ребенка. Как рассказывали, учительница закричала, что «одним коммунистическим выродком будет меньше».
Другая учительница, муж которой бежал на Тайвань вместе с Гоминьданом, хвасталась драгоценностями, которые подарил ей муж; она надеялась, что коллеги позавидуют ее прежней жизни. Еще она жалела, что американцы не выиграли войну в Корее и не вторглись в Китай.
Товарищ Кун сказал, что проверил факты. Мама не могла провести дополнительное расследование: осторожность расценили бы как попытку защитить правых и усомниться в честности своих сослуживцев.
Главные врачи и заместитель по здравоохранению не назвали правых, но нескольких врачей городские власти Чэнду объявили таковыми за критические выступления на собраниях, организованных горкомом ранее.
Правых элементов не набралось и десятка, до нормы было далеко. К этому моменту товарищу Ину надоела вялость мамы и ее коллег, он предупредил, что, раз она не может найти правых, она сама — «кандидатка в правые». Клеймо «правого элемента» грозило не только изгнанием из партийных рядов и увольнением с работы, но, самое страшное, дискриминацией по отношению к детям и всей семье жертвы; они теряли надежду на будущее. Над детьми издевались в школе и на их улице. Уличные комитеты шпионили за такими семьями — высматривали, кто к ним ходит. Если правого посылали в деревню, ему и его родне давали самую тяжелую работу. Однако никто не знал всех последствий, и эта неопределенность ужасала сама по себе.
Мама стояла перед выбором. Если бы ее объявили правой, ей пришлось бы либо отказаться от детей, либо разрушить им жизнь. Отца скорее всего заставили бы развестись с ней, в противном случае он тоже оказался бы в черном списке, под вечным подозрением. Даже если бы мама пожертвовала собой и развелась с ним, на семью все равно всегда смотрели бы косо. Но ценой спасения себя и своей семьи было счастье сотни невинных людей и их родственников.
Мама не обсуждала происходящее с отцом. Что он мог предложить? Ее злило, что высокий пост избавляет его от необходимости рассматривать конкретные случаи. Эти мучительные решения принимали работники низшего и среднего звена: товарищ Ин, мама, ее заместители, директрисы, главные врачи.
В мамином ведении находилось педагогическое училище № 2. Студенты педучилищ получали стипендию, покрывавшую плату за обучение и жилье, что, естественно, привлекало людей из бедных семей. Недавно построили первую железную дорогу, связывающую Сычуань, «житницу Поднебесной», с остальным Китаем. В результате из Сычуани внезапно вывезли большое количество продовольствия, и за ночь цены на многие продукты выросли вдвое и даже втрое. Студенты педучилища устроили демонстрацию с требованием повысить стипендию. Товарищ Ин сравнил эту акцию с действиями кружка Петефи во время восстания в Венгрии и назвал студентов «единомышленниками венгерских интеллектуалов». Он приказал всех студентов, участвовавших в демонстрации, записать в правые элементы. В училище было примерно 300 студентов, 130 из них приняли участие в демонстрации. Хотя училище не входило в мамину компетенцию — она ведала лишь начальными школами — городские власти решили засчитать студентов в ее квоту.
Однако маме не простили недостаток инициативы. Товарищ Ин затеял расследование, не является ли она правым элементом, но не успел предпринять никаких шагов, так как правым объявили его самого.
В марте 1957 года он ездил в Пекин на конференцию глав провинциальных и городских отделов пропаганды со всего Китая. Во время групповых обсуждений делегатов призывали смело говорить обо всех недостатках в руководстве их регионами. Товарищ Ин выразил легкое недовольство первым секретарем Сычуани, Ли Цзинцюанем, известным как комиссар Ли. Отец возглавлял сычуаньскую делегацию, и именно в его обязанности входило написать обычный отчет о поездке. Когда началась кампания против правых, комиссар Ли подумал, что ему не нравятся слова товарища
Ина. Он решил обсудить это с заместителем главы делегации, но выяснилось, что тот во время выступления товарища Ина предусмотрительно вышел в туалет. Когда кампания приобрела размах, комиссар Ли заклеймил товарища Ина как правого. Это известие крайне расстроило отца, его мучила мысль, что он отчасти виноват в падении товарища Ина. Мама пыталась успокоить его: «Ты ни в чем не виноват!» Но отец не переставал терзаться по этому поводу.
Многие чиновники использовали кампанию для сведения личных счетов. Одни считали, что зачислить в правые своих врагов — простейший путь заполнить квоту. Другие действовали исключительно из мстительности. В Ибине Тины уничтожили многих талантливых людей, тех, с кем они не ладили, к кому ревновали. Почти все помощники отца, некогда выдвинутые им, попали в правые. Один из них, любимец отца, оказался «крайне правым». Его преступление заключалось в одной–единственной реплике о том, что Китай не должен «целиком» полагаться на Советский Союз. (В то время партия провозглашала, что должен.) Его приговорили к трем годам лагеря. Он строил дорогу в глухом горном районе. Многие его товарищи погибли.
Движение против правых не затронуло всего общества. Рабочие и крестьяне жили как прежде. Когда через год кампания закончилась, по меньшей мере 550 000 человек заклеймили как правых — это были студенты, учителя, писатели, художники, ученые и другие профессионалы. Многие из них потеряли работу и стали чернорабочими на фабриках или фермах. Некоторых отправили в лагеря. И сами они, и их родственники превратились в граждан второго сорта. Урок был жестокий и внятный: никакой критики не потерпят. С тех пор люди перестали жаловаться и вообще высказывать свое мнение. Ситуацию отражала новая поговорка: «После движения против трех зол никто не хочет иметь дело с деньгами; после движения против правых элементов никто не раскрывает рта». Но трагедия 1957 года заключалась не только в том, что людям заткнули рты. Теперь неизвестно было, кто следующий упадет в пропасть. Система квот в сочетании с актами личной мести означала, что жертвой может стать каждый.
Общественные настроения отражались в языке: среди разновидностей правых были «правые по жребию» (чоуцянь юпай, когда правых действительно определяли по жребию), «правые–туалетчики» (цэсо юпай, люди, объявленные правыми во время их отсутствия, пока они, не выдержав, уходили с бесконечного собрания в туалет). Выделялась также категория «скрывающих яд» (юду буфан, люди, которых причисляли к правым несмотря на то, что они ни против кого не выступали). Когда начальнику кто–то не нравился, он говорил: «Какой–то он подозрительный» или: «Коммунисты казнили его отца — разве мог он не затаить злобу? Он просто не признается в этом». Добрые начальники иногда поступали наоборот: «Зачем мне кого–то ловить? Я не хочу никого ловить. Пусть это буду я». Таких руководителей называли «признавшийся правый» (цзыжэнь юпай).
Для многих 1957 год стал водоразделом. Мама по–прежнему не сомневалась в коммунистической идее, но стала задавать себе вопросы по поводу воплощения этих идей в жизнь. Она обсуждала свои сомнения с другом, товарищем Хао, пострадавшим директором института, но никогда — с моим отцом, не потому, что у него не было сомнений, но потому, что он никогда не стал бы обсуждать их с мамой. Партийные правила подобно военному приказу запрещали коммунистам обсуждать друг с другом линию партии. В ее уставе говорилось, что коммунист должен беспрекословно повиноваться своей парторганизации и вышестоящим работникам. Все возражения можно было высказывать только начальству — воплощению партийной организации. Эта военная дисциплина, которую коммунисты утверждали с самого начала, стала одной из важнейших причин их успеха, основным инструментом власти, необходимом в обществе, где личные отношения зачастую отменяли все другие законы. Отец всецело подчинялся партийной дисциплине.
Он считал, что революционные завоевания нельзя сохранить, если позволить открыто критиковать их. Нужно держать сторону революции, даже если у нее есть недостатки — раз веришь, что это лучшая из сторон. Единство — категорический императив.
Мама видела, что отец не допустит ее в свои взаимоотношения с партией. Однажды, отважившись сказать что–то критическое и не услышав от него никакого ответа, она горько заметила: «Ты хороший коммунист, но ужасный муж». Отец кивнул и сказал, что он это знает.
Через четырнадцать лет отец поведал нам, детям, что чуть не произошло с ним в 1957 году. Еще в Яньани он близко подружился с известной писательницей Дин Лин. В марте 1957 года, когда он в Пекине возглавлял сычуаньскую делегацию на совещании отделов пропаганды, она прислала ему записку с приглашением навестить ее в Тяньцзине, неподалеку от Пекина. Отец хотел было поехать, но передумал, потому что торопился домой. Через несколько месяцев Дин Лин объявили главной правой во всем Китае. «Если бы я к ней поехал, расправились бы и со мной», — сказал он.