Ноябрь ушел, забирая с собой последние листья, оставив лишь усталые розы на городских клумбах, которые, кажется, просто не поняли, куда себя деть, клоня истрепанные ветрами бледные головы. Одни летом были красными, и вот покрылись кирпично-ржавым налетом, другие — белые или розовые, теперь уже — бывшие белые и когда-то розовые.
А декабрь, еще не добежав к новогодним фонарикам и мишуре, встал, каким он и бывает в каждом уходящем году в южном городе над проливом — серым, бесснежным, полным ветров и странных между ними теплых внезапных дней, что кончались снова ветрами.
Ленка положила телефонную трубку и ушла в комнату, села под настенную лампу, укладывая на коленки почти готовые Олесины джинсы. Нужно было вытаскивать наметку — яркие красные ниточки, которых полно, фигура у Олеси была совсем как у взрослой женщины, с округлостями и тонкостями, и подгонять штанишки пришлось изрядно.
За отодвинутой шторой ветер трепал серые ветки на сером фоне, мотал мягкие лапчатые ветви туек в палисаднике — почти черные на сером.
По коридору ходила мама, что-то напевала, потом спохватываясь, вздыхала громко и страдальчески. Ленка поморщилась ее театральным вздохам.
Обещанный Кочергой педсовет, которого она так боялась, не состоялся, но все равно в ту неделю на бедную Ленкину голову свалилось немало. И все такое, с продолжением, из-за чего сейчас она осталась одна, без Рыбки и без страдалицы Семачки тоже.
Из маминой комнаты замурлыкал телевизор. Дикторша радостно вещала о том, как в городах и весях необъятной родины совершается радостный труд, выполняются социалистические обязательства, увеличиваются показатели…
И надои, усмехнулась сердито Ленка. Это они с Рыбкой постоянно смеялись, примеряя ситуацию с надоями ко всем происходящим в школе и в жизни событиям. И Рыбка, в самые неподходящие моменты вдруг озабоченно спохватывалась, обрывая Ленкин рассказ, к примеру, о поездке с мамой в горы за кизилом:
— Зря не поехала! А как же — надои? Ты просто обязана думать — о надоях.
— В телевизоре пусть о них думают, — хохотала в ответ Ленка.
Ножницы сверкали острыми кончиками, вытаскивая нитку, подсекали, обрезая. Тыкались в шов, выковыривая еще один красненький хвостик.
— Лена… — мама вошла в комнату, поправляя на голове туго закрученные железки-бигуди, — ты вообще долго собралась дуться? Я не понимаю, со всех сторон виновата, да еще надуваешь губы!
— Мам, я не дуюсь, — Ленка опустила голову, тыкая ножницами в шов.
— Божжже мой! — Алла Дмитриевна заходила по комнате, туже стягивая поясок халата, — ты совершенно не жалеешь моих нервов! Скоро этот дурацкий Новый год, у меня платье в ателье, я не знаю, успеют ли, и денег снова буквально под расчет, да еще бабка собралась приехать, а если приедет Светочка, и может быть с подружкой. И эта еще… Екатерина…
Последнее слово она проговорила с такой тоской, будто Екатерина, папина двоюродная сестра, уже стояла на пороге и держала в руках веревку, чтоб мама повесилась.
— Ну, кто ее звал? Кто? И ведь не одна приедет. С детьми! Тоже мне — дети, обоим барышням уже за двадцать. И где, я тебя спрашиваю, где мы все разместимся? Каникулы! Мало мне с тобой горя…
Ленка аккуратно положила джинсы рядом на диван.
— Угу. Тоже мне — горе.
Алла Дмитриевна опустила воздетые к бигуди руки и потрясенно уставилась на дочь.
— Ты мне грубишь? Лена!
— Да нет же! Я хочу сказать, что бывает горе — настоящее. А не вот это вот, где взять раскладушку для теть Кати. Ну, приедут, мам. Потом уедут. Да и черт с ними, погуляют неделю тут. Тоже мне…
— И это моя дочь!
Руки снова метнулись к потолку, по дороге пощупав звякнувшие железочки.
Ленка встала, подхватывая синие жесткие штанины. Под причитания мамы ушла к окну, села за швейную машину и крутанула круглую деревянную ручку.
— Да ты вообще… после того, что наворотила с этой своей поездочкой. И со своими девицами. Господи! Да за что мне такое…
— Горе, — подсказала Ленка, расправляя штанину.
— Да, — горько согласилась Алла Дмитриевна и вышла из комнаты, сильно хлопнув дверью, но тут же ее снова распахивая.
Ленка опустила руки на колени. И стала смотреть в серое окно, слушая, как звякают железки, которые мама швыряла на полку под зеркалом. Вот причитания прервало шипение сквозь зубы (волосы запутались в резинке, отметила Ленка), потом мать чертыхнулась, что-то там роняя (и руки у нее уже трясутся, поняла Ленка, давно зная, что и как), швырнула еще что-то и быстро ступая, ушла в кухню, там хлопнула дверцами буфета. Запахло корвалолом.
Лена сидела, глядя в окно.
В дверях тонко прозвенела рюмочка, стукаясь о край пузырька.
— Ты… — дрожащим голосом сказала Алла Дмитриевна, — ты такая черствая! Вся в свою бабку! За что мне такое…
— Наказание! — закричала Ленка, вскакивая и дергая несчастные Олесины джинсы, — да! Я твое наказание! Чего ты меня гнобишь, а? Ну что ты от меня хочешь? Ты хоть раз сказала бы, Лена, давай сядем, поговорим. Чтоб я тебе рассказала, про свои горя. А не те. Не те, что ты мне. Пальту я завидую, еще ерунда какая-то. Блин! Ну я же тебе дочка, мам. Как Светочка твоя.
— Ты что, ты ругаешься? Это слово, ты сказала…
— Я сказала — яппонский городовой! Как семкин батя. И что?
— Если бы я знала! Если бы кто мне сказал, когда в роддоме мне тебя, на руки… — мама всхлипнула, криво держа остро пахнущую рюмочку.
— Утопила бы, да? Как котенка ненужного! Чего тебе надо, мам? От меня? Оценки? Ну, так одни пятерки вон!
— Поступать! — закричала Алла Дмитриевна, — ты не готовишься со-вер-шен-но! И эти твои… парни. А ты должна…
— Кому?
— Что? — мама отступила, с недоумением глядя в яростное лицо.
— Кому я должна? Не понимаю, кому?
— Мы тебя кормим, — с достоинством проговорила Алла Дмитриевна дрожащим голосом, — ты учишься. Бесплатно, между прочим. Родители и государство тебя. А ты.
— Так вы родители, мам. Вам положено детей растить и кормить. Ну… ты почему вечно ляпаешь всякую ерунду. Как попугай какой-то. Должна-должна. Да что за жизнь такая, сплошные охи, стоны и кругом я должна. Так не бывает!
Мама вцепилась в тугие нерасчесанные кудряшки, ушла в коридор, качая головой и несвязно восклицая.
Ленка с треском захлопнула двери. Но они тут же с треском распахнулись.
— Не смей запираться! Я еще не знаю, что ты тут собралась. Одна. После этих своих… странных записок.
Ленка снова бухнулась на диван. Через набегающие слезы смешной стеклянный шарик, подвешенный к люстре, стал похожим на лохматую звезду с острыми во все стороны лучиками.
— И я по-прежнему жду, что ты мне все объяснишь!
— Нет.
— Значит, нет? — в голосе мамы была грозная растерянность.
Ленка кивнула, забирая со скул волосы. Руки тоже дрожали, ну вот, ее золотая мама добилась своего, теперь и ей впору глотать корвалол.
— Если бы со мной по-другому, я бы сказала. Может быть. А так мне ужасно интересно, ты поверишь хоть разочек, что я не обязательно жуткая пропащая девка, даже если секреты. И вообще, мне нужно писать анатомию. Завтра контрольная.
Она ушла к столу, села, раскладывая книги и нагибая голову.
Какая тоска. И даже побыть одной никак не получается. Мать выросла в коммуналке, где постоянно туча народу, и ей оно совсем не мешает. А Ленке необходимо одиночество и где его взять? Самое смешное, что бояться закрытых дверей мама стала как раз из-за любимой своей Светочки, это она умудрялась выпить с Петькой пузырь шампанского, шепотом хихикая, а потом еще три часа зажиматься на диване. А один раз Петечка вырубился прям у них в комнате, нарыгал на пол, и был великий скандал. Светке как с гуся вода, а младшая сестра теперь должна расхлебывать.
— Алло, — раздраженно говорила в коридоре мама, — алло? Вы что молчите? Вас не слышно. Кого? Лену? Уж извините, она села готовиться к контрольной. Да…
— Мам? — Ленка вскочила, роняя тетрадь, выскочила в коридор, выхватывая трубку из материной руки, — алло? Кто…
— Перезвонит, — нервно сказала Алла Дмитриевна, — ну и что это? Явно межгород, это что? Это теперь тебе из Феодосии еще будут названивать, да?
— Феодосии, — потерянно повторила Ленка, опуская руку с зажатой рубкой.
И закричала, бросая ее на полку.
— Это Феодосия? Ты что? Почему ты? Это меня же!
— Перезвонит, — упорно стояла на своем мама, дергая плечом и бесцельно двигая мелочи на полке — щетку, тюбики с кремом, высокий флакон с косметическим молочком, — и вообще, хватит. Тебе учиться.
Ленка развернулась и ушла в комнату. Оглушительно хлопнула дверями и подперла их креслицем. Стала быстро ходить взад и вперед, вытаскивая из шкафа вельветки, колготы и свитерок.
Через пять минут вышла, с волосами, увязанными в хвост, потащила с вешалки клетчатое пальтишко с дурацкими пуговицами.
— Ты куда? — возмутилась мама, — не смей! Тебе ведь… я не пущу!
— В окно выпрыгну.
Сбегала по ступенькам, как всегда машинально пересчитывая их под каблуками сапожек, — раз-два-три… седьмая. Хлопнула пружиной входная дверь.
— Лена, — голос остался в подъезде.
Ленка быстро прошла по двору, мимо бледных астр в клумбах, мимо полосатых крашеных лавочек. Накинула капюшон холодными руками, сдвигая его на самый лоб. Сверху засвистел попугай дяди Коли, как всегда, одобрительно. Проскрипел, заигрывая:
— Орешков, хочешь орешков? О-о-о, какая…
Попугай жил на балконе, который рядом с семкиным. Потому Ленка еще ниже опустила голову, свернула за угол, чтоб быстрее все позади. И так же быстро не пошла привычной дорогой к Рыбкиной пятиэтажке, а пробралась под самой стеной, огибая дом с другой стороны. Встала, кусая губы.
Было так, будто для нее совсем нет места, нигде в этом городе. И может быть во всей этой стране, или даже на планете. Потому что она не правильная Олеся и не любимая мамина Светочка. Какая-то она совсем не такая. И именно от этого все вокруг серое, холодное, полное злого декабрьского ветра.
Она подняла голову, скидывая капюшон. На балконе в соседнем доме маячил Пашка, махал голой рукой под кинутой на плечи курткой, орал и свистел, перекрикивая музыку.
У Ленки чуть-чуть отлегло от сердца. Ну, хоть Пашка. Он ее не гнобит. И может быть, выслушает, чтоб она совсем не взорвалась от отчаяния.
В квартире у Пашки она была в первый раз. Топталась в прихожей, стаскивая пальто и стесненно прислушиваясь.
— Не трусь, — бодро сказал Пашка, скидывая куртку с голых плеч, — предки свалили в гости, приедут аж к ночи. А я вот с работы только что, динозавра в гараж отогнал. Ты чего смурная? Чай будем? А пожрать? Ты салат умеешь? Мне нравится, когда девочки раз-раз-хоба салатик там, все красиво, а не колбасу на газетке. Элька, а ну место!
К ногам Ленки кинулся толстый старенький пинчер, похожий на облезлого игрушечного оленя, задергал куцей задницей с обрубочком хвоста.
— Ой, — сказала она, садясь на корточки и трогая гладкую спину.
— Ага. Это Элька, она уже старушка совсем. Когда провожать тебя пойду, то ее выгуляю. Поняла, каракатица? Потом погуляем.
Поддергивая на поясе старые джинсы, Пашка устремился в кухню, загремел чайником, хлопнул дверцей холодильника. Ленка пошла следом, шлепая мягкими тапками и заглядывая в увешанную коврами комнату, откуда орала музыка.
Садясь в уголок на холодную табуретку, осмотрелась.
— У вас в шкафу тоже кораллы с раковинами. Прям, как у нас.
— Ну, так батя всю жизнь в морях болтался. Рыбу будешь? Копченую. Ага, еще икра осталась, щас мы с тобой гульнем. То матери больные подкидывают, подарочки. За уколы.
Не дожидаясь ответа, Пашка, пританцовывая, вынимал и бухал на стол промасленный сверток, поллитровую банку с черной лоснящейся горкой внутри, сунул нож, подвинул тарелку и деревянную хлебницу.
— Режь, сюда суй. Мажь. Складывай. Ага еще масло. Под икру надо на хлеб масло. А я позырю, у бати кажись коньячок сныкан в серванте.
— Оделся бы, что ли, — засмеялась Ленка в гладкую спину с темными родинками, вставая, чтоб вымыть руки у кухонной раковины, — а то прям голый почти.
— А мне нравится, — закричал Пашка, — я по утрам щас гирю тягаю, во, бицепсы. Я теперь крутой мэн.
Встал в проеме, держа в руке ополовиненную бутылку с золотой этикеткой. Покрутил ее как гантелю, вскидывая к плечу и любуясь сам.
— Тока росту маловато, вот же блин. У меня брат младший, Генка, прикинь, четырнадцать, перерос меня сволочь, на голову. Ржет, а ну Пашка, за ухо потаскай, как раньше. Несправедливо! Я с армии пришел, а он тут — чисто шпала. Борщ будешь? Зря. С коньяком знаешь какая круть — борща горячего.
Брякнулся на табурет и захохотал вместе с Ленкой, отковыривая пробку с бутылки.
— Паш, я не буду. А то еще твои вернутся, а мы тут.
— Ну и что? — удивился тот, поднимая темные брови над черными глазами, — а чо такого-то? Я уже взрослый. И ты не в детском саду. Ну, батя поворнякает, а мать все равно меня отмажет. Ты не сказала, чего случилось-то?
— А? — Ленка уложила на тарелку еще один маленький бутерброд с черной блестящей горкой. Сосредоточилась на Пашкиных словах, прогоняя мысли про четырнадцать лет. Валику вот — тоже четырнадцать. Блин, что ж все так паршиво складывается…
— Случилось… Ну. Ты давай, ешь, а потом я попробую рассказать, хорошо? Хватит столько?
— Я тебе Элька, что ли, — обиделся Пашка, забирая со стола промасленную бумагу от рыбы и тыкая ее в мусорное ведро, — мажь еще!
Ленка послушно подцепила ложкой из банки. Подумала, ну надо же — икра, надо желание загадать, а то ни разу не ела.
Потом они молча жевали, из комнаты разорялся любимый Пашкой Антонов, рассказывая, как он ходит с Абрикосовой на Виноградную. Съев тарелку борща, Пашка куснул бутерброд, подвинул к Ленке рюмочку с янтарной жидкостью. Она отпила глоточек, морщась. Проглотила, поспешно придумывая еще одно желание — коньяка она раньше тоже не пила.
И поставила, двигая поближе к себе плоскую тарелку с нарезанной скумбрией. Пожаловалась:
— Ты ее отбери, а то всю ведь сожру.
— Ешь давай. А то отдам Эльке.
— Еще чего, — с полным ртом испугалась Ленка, с удовольствием кусая нежную мякоть на золотой кожице.
В комнате Пашка усадил ее на низкую тахту, застеленную ковром (на стене тоже висел ковер — поярче и побольше), притащил табуретку, поставил на нее кофейные чашечки, хрустальную вазочку с конфетами, и на застеленный ковром пол рядом — бутылку с остатками коньяка. Поколдовал над проигрывателем, меняя пластинку и укладывая на звукосниматель спичечный коробок.
— Прикинь, Ленуся, чето стал он прыгать, так я померил, сколько надо в коробке спичек и кладу сверху. Починил! Во! Поль Мориа. И не мешает.
Под нежные скрипичные переливы и певучие вздохи вернулся к тахте, повалился ничком и, заползая за Ленкину спину, улегся вокруг нее, вздыхая от удовольствия.
— Я как султан. Еще бы секс у нас с тобой, прикинь, какой кайф. Позанимались любовью, и валяемся, балдеем. Музончик, кофе, коньячишко. Ты руку положи, сюда вот. Да не дергайся, на голову положи.
Смеясь, уложил Ленкину ладонь на свои темные густые, коротко стриженые волосы. Вздохнул снова, шаря рукой и забирая с табурета чашечку с кофе.
— На меня сейчас выльешь, — сказала Ленка, вытягивая ноги и держа руку на Пашкиных волосах.
— Неа. Ты сиди тихо и я не вылью.
— А ты не лезь. Другой рукой.
— Все. Не лезу. Хотя это совершенно глупо, Ленуся. Мы с тобой уже сколько дружим? С самого лета! И на дискарь бегаем вместе аж с сентября. Ну и пора бы, не маленькие ж.
— Паш, перестань. А то я не знаю, что ты на дискарь не только со мной бегаешь.
Он прижался голым животом к ее боку, аккуратно отпил из чашки, и устроил ее на ковре перед лицом, придерживая пальцами.
— Ага, — согласился безмятежно, — потому и бегаю с другими, что у нас с тобой детские отношения. Был бы секс, куда б я делся-то.
— А любовь? — спросила Ленка, тоже беря чашечку.
— А оно тебе надо? Если секс и любовь, тогда сплошные глупости и печали. А если без нее, то чисто кайф получается. Я думаешь, чего к тебе прилип?
— Да знаю я, знаю.
— Во-от. А то вон Людка. Что мне толку с ее любви? Она и готова мне давать каждый день, да я ссу с ней пилиться. Потому что у нее любовь. Придет к моим родакам, скажет, ой, я от Пашички беременная и замуж хочу.
— Фу, Пашка. Перестань. Противно так говоришь все это.
— Так и есть, Ленуся.
— Ну не всегда же!
Темная голова качнулась под ее рукой.
— Всегда. Вот поверь — всегда.
Из угла пришла Элька, завиляла задом, просительно поскуливая.
— Иди уже, старушка, — разрешил Пашка, — залазь, Ленуся все равно непреклонна, как скала. Ложись рядом, будем Ленку кусать за попу.
Ленка засмеялась и положила руку на гладкую собачью спину. Элька благодарно засопела.
— Эй, — обиделся Пашка и вернул Ленкину руку на свою голову, — ну и чего ты ржешь? Не понял.
— Так. Мне с тобой хорошо. Почему-то.
— А было бы еще лучше, Ленуся. Ладно, молчу. Рассказывай давай про свои катастрофы.
В серванте поблескивал хрусталь — фужеры рядочком, какая-то золоченая по резному стеклу рыба с гнутым хвостом. На полках блестели золотые корешки подписных изданий, дефицитные многотомники, некоторые такие же, как Алла Дмитриевна доставала, по очереди в списках общества книголюбов. А еще блестели полированные поверхности шкафов, горок и столиков. И кучерявились узорами красные с желтым и черным ковры.
Завидный жених для нашей Семачки, усмехнулась Ленка, держа руку на стриженой голове.
— Викуся на меня в обидах. Я ей раз десять звонила, а она такая, отмороженная вся, скажет «да» и молчит. Ну, я и перестала. Это из-за тебя, между прочим.
— Угу, — Пашка тепло дышал в ладонь, вертясь под рукой и обхватывая ленкину талию, — та знаю. Ты не волнуйся, у меня есть способ. Ты Валеру Чекица знаешь? То мой друг, приехал к тетке, будет жить тут. Я его познакомлю с Викусей. Пусть крутят.
— Может, она тебя любит? — удивилась Ленка.
— Та. Хочешь, поспорим? Если Викуся так же втюрится в Валерчика, ты мне дашь. Ты куда? Все-все, молчу.
— Не буду я спорить.
— Ну, не надо, — согласился Пашка, — дальше давай. Пункт второй.
Он протянул руку, неловко двигая, плеснул в рюмки коньяку.
— Чуть-чуть, — сказала Ленка.
— Само собой! Рассказывай.
За окном медленно плыли серые тучки, и изредка показывалась макушка дерева, а другие не выросли до четвертого этажа, и их не было видно. Ленка вспомнила решительное Рыбкино лицо, пылающее румянцем по впалым скулам, и сердце ее снова наполнилось горечью.
— Понимаешь. Я же думала, у нее катастрофа. Нужны таблетки. Ну, чтоб месячные пришли. А даже названия не знаем, блин, ваще непонятки. Я и позвонила знакомому доктору, в Феодосию. Он сперва обрадовался. О, Лена-Леночка. А как услышал, то голос такой стал… замороженный. Будто я непонятно кто. Отвечает, а сам усмехается. А ты говорит, шустрая. Я сказала, что мне для подруги.
— Не поверил.
— Да. Снова усмехнулся. Потом сказал названия. Там таблетки одни. И еще есть уколы. И такой мне говорит, если бы не наша с тобой душевная встреча, я бы тебя послал далеко и навсегда. А где покупать, как принимать и колоть, это, лапочка, у меня даже не спрашивай. И вообще, тут уже люди, гудбай. Ну, я записала. На листке. Мы вышли, с Олькой. И она мне, ой давай, давай скорее сюда. А я говорит, сегодня же Гане отдам, пусть он там ищет. Для… для Лильки своей.
Ленка вспомнила, как они стояли напротив ступеней широким полукругом к стеклянным дверям почты, и Оля тянула из ее рук листочек с кривыми буквами. А Ленка смотрела не нее и не могла отпустить его из пальцев.
— Ты чего? — удивленно спросила Рыбка.
— Лильке? — уточнила Ленка, не отпуская листок, — как Лильке, зачем?
По худому Олиному лицу кинулся резкий румянец.
— Ганя сказал, у нее ну это… задержка. И нужно сделать что-то.
— А ты тут причем?
Мимо шли люди, смеялись или молчали, а некоторые ругались, тащили авоськи и сумки, вели детей. Сбоку на стоянке разворачивались белые волги-такси с желтыми фонариками.
Рыбка пожала плечами. Она отпустила листок и сунула руки в карманы пальто.
— Ганя сказал, когда они разберутся, он ее бросит. И будет уже со мной. Да! А что?
— Оль. Я думала, это тебе нужно!
В ушах у Ленки звучал насмешливый и холодный голос доктора Гены. Он сначала обрадовался, а потом… И стал разговаривать уже по-другому.
— Я из-за тебя, как полная дура. Ну, если бы тебе, я бы. А то получается, ты для Лильки, а подставляюсь, значит, я?
— Подумаешь. Тоже мне счастье, доктор с Феодосии. Да он такой же. И кадрил тебя, ты же сама смеялась и говорила, ясно, чего захотел.
— Да. Но это мое дело. Понимаешь, мое! А ты влезла. Почему ты думала, что имеешь право, распоряжаться?
Ленка замолчала, вдруг поняв, никак не сумеет объяснить. Что да, она и не обольщалась насчет лощеного хитроватого доктора, и что ей тоже было противно, как он насчет «домой не звони», и ах, не сразу, а вот когда чуток созреешь в роскошную женщину. Но не Оле разбираться за нее, тем более, ничего не сказав честно. И теперь получается, доктор Гена снова думает — все они одинаковые, и эта вот, что спала на кушетке — такая же. Звонит, потому что с кем-то трахнулась и теперь нужны таблеточки. Пользует знакомого дядю доктора.
— А знаешь, — сказала вдруг Оля, устав ждать, — ты права. Не нужна мне твоя бумажка. Чао, бамбино.
Держа руки в карманах, отвернулась и пошла, откидывая голову с летящими белыми прядями и отстукивая каблуками быстрые шаги.
Ошеломленная Ленка, свирепея, кинулась следом.
— Нет, ты ее возьмешь! Я из-за вас позорилась, и теперь значит, иди, Лена, куда хочешь? Это просто подло! Да бери же!
Бежала рядом, тыкая Оле в локоть скомканную бумажку. Но та дернула плечом, обжигая Ленку взглядом.
— Ах так. Я еще и подлая?
И ушла, не поворачиваясь. Скрылся за серыми и черными спинами воротник над вишневыми плечиками красивого пальто.
— Я выкинуть хотела. А потом стало, знаешь, как жалко? Бумажку эту. Не Рыбку. Думаю, ну хрен с ней, позвоню ей, скажу названия. Пусть, чего хотят делают. Зря я, что ли, краснела в телефонной будке? Ну вот, приперлась я домой, звоню, а там мать, ой горе-горе, а Олечки нету, ушла Олечка к сестре. Врала, конечно, Олька ее подучила, чтоб со мной не разговаривать. Так что я листок положила в дневник, в школе этой каракатице отдать, думаю, суну ей в портфель. И забуду нафиг.
— Дневник, — загробным голосом сказал у ее бока Пашка, — о-хо-хо, ну ты, Ленуся, даешь.
Ленка скорбно кивнула.
— Короче, спохватилась, только когда Валюша дневники у нас собрала и унесла в учительскую. Я сперва подумала, да и ладно, набрешу чего, если спросит, там же только названия. А она, видать, в учительской устроила «следствие ведут знатоки». Прискакала на урок, у нас астрономия, Мартышка нудит у доски, все зевают. И тут классная, с воплями. Каткова, срочно к директору, что, Каткова, доездилась по своим хахалям, доночевалась по кустам в своей Феодосии! Оказалось что еще: с параллельного отличничек, Витас-Митас, трепанул, что я удрала и две ночи там не ночевала и терлась по своим парням, бухала, а его заставила про меня соврать, просила, чтоб он меня значит прикрыл. Такая скотина.
— Такого набрехал? — удивился Пашка, — точно, скотина.
— Ну… он не совсем набрехал, — стесненно призналась Ленка, — но черт, я же его просила, молчать. А он чучело шклявое, тут же растрепал вообще всем.
— Та-ак. Ленусь. Так ты что, ты там реально свалила пилиться, что ли? Еханый бабай! Ленка, а я?
Он выполз из-под ее руки, садясь рядом и поворачиваясь. Требовательно смотрел черными глазами.
— Ты? Я тебе обещала, что ли? — озлилась Ленка.
— Нет. Но я же думал, мы с тобой. Вместе!
Он вскочил, опуская руки, и Ленке вдруг стало его жалко — такой растерянный и сердитый. Полуголый, и чего уж, очень красивый мальчик, с круглыми мышцами и стройными ногами в вытертых джинсах.
— Короче. Не было ничего. У меня просто было там дело. Важное. И никакого секса. Вы чего вообще все, вас клинит, да? Куда не повернусь, кругом только секс, трах, пилиться. Паш, не было!
Пашка внимательно посмотрел в возмущенное лицо.
— Не врешь?
— А ты возьми и поверь, а? Вот просто — поверь. А то блин дожили, никто никому не верит!
Она снова ощутила приближение того нехорошего чувства, будто ее потеряли тут, на этой земле и она укатилась куда-то, валяется в пыли и нет места. Ей — нет.
— Верю, — вдруг заявил Пашка, снова сел, подумал и снова лег, уютно сворачиваясь вокруг Ленкиной задницы, — ты — Ленуся, ты хорошая, я тебе верю. Ты мне пообещай, Ленка, что я у тебя буду первый. Когда захочешь. И будем дружить дальше.
— Веришь? — даже растерялась Ленка. В ответ на его кивок погладила голову. Нагнулась и поцеловала Пашку в зажмуренный глаз.
— Мурлы, — басом сказал Пашка, — мурлы, мурррлы!
— Обещать не буду. Но спасибо тебе. Ладно, вот: если не влюблюсь ни в кого, то обещаю, тебе первому дам.
— Муррр-лы! — заорал Пашка, и Элька, проснувшись, залаяла, кашляя от усердия.
— Ты только не жди до девяноста лет, да? Элька, заткнись, а то снова нассышь на диван! Ленуся, надо ее вывести.
Ленка кивнула и снова засмеялась. Какой же он молодец. Выслушал. И поверил. Единственный из всех, с кем пришлось ей говорить и все выяснять за эти ужасные две недели.