Ночью пришел ветер — занялся с вечера, и вместо того, чтоб улечься спать, как делал обычно, стал сильным, и будто растерянным, дергал макушки деревьев, кидался в проходах между каменных коробок домов, рвал ветки, раскачивая, и листья сваливались, сбегаясь в тайные вороха под густой частокол кустарника и железные ноги скамеек.
Ленка доела печенье, запивая теплым молоком, умылась в ванной, и ушла к себе, в комнату, где, с тех пор как уехала старшая сестра, к тетке в город Иваново, чтоб там учиться, она обитала одна.
В кухне остался папа, глянул поверх раскинутой газеты, кивнул на дочкино «спокнок» и зашуршал страницами. Когда Ленка закрывала дверь, из спальни вышла мама и стала строгим голосом отцу что-то говорить.
— Сергей, ну ты же отец, в конце-концов, скажи ты ей. Сергей!
Ленка вспомнила вопли Викочкиной матери, про «Витя, скажи ей!», вздохнула и закрыла дверь плотно. Чтоб не слушать. Папа протестующе кашлял в ответ на мамины уговоры и, конечно, знала Ленка, газету не бросит, не встанет и не пойдет, чтоб сказать ей… Наверное, если бы встал и пошел, то Алла Дмитриевна первая бы удивилась и дальше не знала бы, что и делать.
Ленка в темноте прошла к окну, задернула шторы. Потом пролезла под плотную ткань и встала, трогая рукой ледяную батарею. Зябко отодвинулась подальше и положила ладони на стекло. Спиной все равно слышно, как мама там… она подумала, подбирая слово, и усмехнулась, митингует, ага. Потому что папе через неделю в рейс, они с командой сначала едут в Симферополь, а оттуда полетят самолетом в Москву, а уже оттуда в далекий Лас-Пальмас, сменять экипаж на научно-исследовательском судне, где папа третий помощник капитана. А мама едет в Симферополь с ним, и после остается в командировке, в областном архиве. И сейчас хочет в запас навоспитывать Ленку, на полгода папиного отсутствия.
Ленка потопталась старыми шлепанцами и прислонила к стеклу ухо. Ветер гонял по черному двору, и стекло еле слышно звенело, тоненько, как невидимый комар. А если отойти к самому краю окна…
Она отошла и вытянула шею, засматривая за черные силуэты деревьев, машущие ветками. В соседней пятиэтажке на четвертом этаже наискосок горело окно с темной синей шторой. Там рядом были еще всякие, но синюю Ленка знала. Это в Пашкиной комнате штора. Еле видна отсюда.
Она протянула руку и приоткрыла форточку. Встала на цыпочки, прислушиваясь. Так и есть, Пашка крутит музыку. Орет она у него так, что слышно через двор.
— Лена, — с упреком сказала за дверью мама, — ты что там, окно открываешь? Сквозняк такой.
Ленка хлопнула форточкой и громко села на старый диван. Тот прозвенел свою музыку, стеная пружинами. Мама еще постояла и ушла, вполголоса что-то рассказывая отцу.
А Ленка сняла халат и носки, подумала, надела другие — потолще. И погасив свет, легла, укутываясь в одеяло, так, чтобы торчала одна макушка и нос.
Ужасно. Просто ужасно хочется влюбиться. И как-то вот… никак…
Она повертелась, вздыхая. Вывернулась из одеяла и, пробежав к окну, отодвинула штору, чтоб были видны ветки и тусклый фонарь. И квадратики окон соседнего дома. Успокоенная, снова легла, перетащив подушку на другую сторону дивана. стала сонно смотреть на черное, желтенькое, квадратное и вспышками. И ветки — носятся туда-сюда.
Наверное, это здорово, влюбиться, как Рыбка. Чтоб ничего не видеть, кроме своего ромео. Ганя конечно, ромео еще тот, но наверное, какая разница. Зато, когда он приглашает Рыбку потанцевать, ей такое счастье, о котором Ленка и не понимает даже — как это. Наверное, это как летать в облаках, где звезды и солнце одновременно. И еще — радуга. Может быть даже и лучше, что Ганя не сильно большой красавец, потому что сразу и ясно Рыбке: ее счастье, оно от любви. А не кайф посмотреть, какое лицо и какие глаза. Ну, плечи еще там. И всякое. Вот, как например, Кострома…
У Костромы было имя, конечно же. Звали его Вася, и Ленку это просто убивало. Вася… Еще бы — Федя. Нет, ну посмотреть на тех родителей, что в роддоме бедному мелкому — а ты у нас будешь Васечка!
Так она возмущалась, и Рыбка скорбно кивала в ответ. Соглашалась.
Из-за имени Вася Костромин стал на Острове Костромой, и не девочки это придумали, а уже у него эта кликуха была. И был Кострома жутко красив, в своих маленьких плавках и летчиковских очках-каплях. За очками было не видно, что у него маленькие глаза с выгоревшими ресницами и курносый, сильно облупленный нос. А вот все остальное, это — да-а-а. Росту в Костроме было два метра без двух сантиметров, и когда они в первый раз попытались поцеловаться, Ленка ойкнула, наступив на большую босую ногу, и чуть не упала. Сказала деловито:
— Тебе нужны высокие девочки, а то им с кем ходить. А нам, мелким, видишь, можно с любыми.
Кострома ухмыльнулся, неловко пожимая широченными плечами:
— А мне высокие не нравятся. Я люблю вот таких. Маленьких… Ленок.
И замолчал выжидательно.
Они тогда шли от пансионата на самый конец Острова, где песчаный хвостик заворачивался дугой, оставляя на широкой части стройные заросли высокой сухой травы. И в завитке стояла бассейном прозрачная, с кристальной зеленью вода, над зыбким текучим песком. Ленка тащила на локте полотенце, а Кострома — старое покрывало и бутылку с водой. И время от времени стелили свой коврик у границы травы. Лежа целоваться было намного удобнее. Устав от жары, вставали и шли к воде. И Ленка в ошеломлении медлила, чтоб дать Костроме уйти первому. Он шел, загорелый и гибкий, кожа глянцево играла на мышцах бедер и рук. Оборачивался, махал ей, и она вставала, не отрывая глаз от его фигуры. А мимо гуляли женщины и мужчины, девчонки и парни. И как ей казалось, тоже смотрели только на него, студента пловца, такого вот немыслимого тарзана.
Ну не мог он всерьез, насчет «люблю маленьких Ленок», думала, ныряя рядом и оставаясь у берега, пока он там кроил сверкающую воду мерными взмахами рук. Вон он какой, прям аполлон. А она — просто Ленка Малая. Среднего роста, с круглой задницей и маленькими сиськами. С круглыми щеками и еще зубы не так чтоб ровные, вон клычок вырос позднее других и торчит, если приглядеться. И губищи как у негры. И…
Свои недостатки Ленка могла перечислять бесконечно, и потому старалась этого не делать, а то что — повеситься разве. Тем более, дома с фотографий на нее смотрела роскошная красавица Алла — темные волосы мягкой волной, точеное смуглое лицо, темные глаза в половину лица. Не мама, а просто какая-то итальянская графиня. Куда уж Ленке.
Она повозилась под одеялом, стаскивая носок с согретой ноги. Высунула ее, устраивая поверх одеяла, и вздохнула, восстанавливая ход мыслей. Так вот, Кострома. Он обиделся, когда уезжал. Ждал чего-то, посматривал испытующе, доедая мороженое — сидели на лавочке у морвокзала. А Ленка вертелась, смеялась и вообще старалась не особенно грустить, с легкой паникой думая, вдруг сейчас начнет спрашивать, будет ли она его ждать. До следующего лета. И с одной стороны ей ужасно этого хотелось, потому что тогда станет ясно, он правда, влюблен, и у него это всерьез. А с другой Ленка думала, ну а у меня? Разве всерьез? Было бы настоящее, как у Рыбки, наверное, не нужны и уточнения всякие. И вообще, разве она виновата, что он ей нравится. Как Аполлон. На пляже. И — все.
А еще очень хотелось его развеселить, пусть бы ехал без этой тоски на лице. Но Кострома в ответ на ее усилия вдруг сказал с горечью, а времени не осталось совсем, уже подходили к автовокзалу и его автобус стоял у платформы:
— Я вижу тебе все хи-хи и ха-ха. Ну и ладно…
Отвернулся и ушел, замаячил в темном стекле выгоревшими до пеньки вихрами, уселся с другой стороны.
Удивленная и расстроенная Ленка обошла автобус, вставая на цыпочки, постукала пальцами в окошко. Но Кострома не повернулся. И постояв, она медленно ушла, оглядываясь на еле видный, но все равно — затылок.
И вот кончается октябрь, если ветер повернет на юг, то в городе на всех клумбах зацветут пышные астры, как говорят бабули на базаре — дубки. Вылезет новая зеленая трава, трава ноября. А у Ленки в дальнем углу за книгами спрятано письмо, из Львова, Кострома написал ей, о всяких пустяках, и в конце тремя словами, что вот, можно мне было пойти в армию на два года офицером, или на год — солдатом, так я на год иду.
И все. И подпись. И Ленка совершенно не знает, а что ему отвечать.
Она закрыла глаза. Наверное, если бы любовь или хотя бы влюблена, как тогда, совсем зеленая, страдала по Димочке в пионерлагере, лежала бы сейчас и мечтала. Воображала всякое. Но никого из знакомых не хочется на место Димочки приклеить.
Она сердито отвернулась к горбатой спинке дивана, нажала пальцем, слушая, как в глубине тонко отозвалась пружина. А еще кошмар и ужас, что на время маминой командировки сюда едет бабушка. Елена Гавриловна, папина мать. Большая и злая старуха с бледными глазами и сжатым ртом. Ее боялась и ненавидела мама, боялся сам папа, а Ленка не боялась, но ненавидела. И только старшая сестра Светлана бабку не боялась, командовала ей, как хотела, и вообще они со старухой жили душа в душу. Хотя внешне Светка была копия матери, а вот Ленка уныло выяснила, разглядывая свои детские фото и бабкины портреты в молодости, что они с Еленой Гавриловной сразу видно — одной крови.
Думать о бабке было вовсе невмоготу и Ленка, маясь, высунула руку, зажгла лампу на стене. Нашарив под диваном сунутую туда книгу, уселась повыше, сердито открыла ее там, где был загнут уголок странички. Ну их всех, подумала. И углубилась в чтение.
Утром мама бегала от зеркала в ванную, оттуда на кухню, снимая с плиты горячую кастрюлю с картошкой, зло чертыхалась, посматривая на часы, бежала в комнату, и оттуда сразу слышалось нервное:
— Сергей! Ты совсем меня не слушаешь, да? Как придешь… и не забудь разогреть, не таскай заклялое из холодильника.
Тут же кричала, топая ногой и нагибаясь к ремешкам полуботинка на каблуке:
— Лена. Ле-на! Ты что решила себе еще выходной сделать? У тебя выпускной класс, в конце-концов. Аттестат, экзамены. А у тебя в голове танцульки и мальчики. Сережа, да скажи ты ей.
— Нам сегодня к третьему уроку, — соврала Ленка, протискиваясь мимо матери в ванную, — Валечка заболела.
— Какая она вам Валечка, Лена. Чтоб после школы никуда. Поняла? Папа сегодня с обеда дома, он проконтролирует.
— Угу, — сказала Ленка сумрачному зеркалу и хлопнувшей в прихожей двери.
Вышла и, сверкая умытым лицом, направилась в кухню, осмотрела оставленный в спешке кулинарный разор.
— Значит так, — пропела рассеянно и, сливая картошку, размяла ее деревянным пестиком, подливая горячего отвара. Кинула в пюре кусочек масла. Вытащила из холодильника две сардельки, поколебалась, разглядывая сиротливую одинокую в бумажном растрепанном свертке, достала и ее тоже. Сварив, поставила на папину сторону стола тарелку с горкой пюре и двумя сардельками, положила рядом на блюдце хлеб, и как отец любил — ворошок мытой зелени, петрушку с укропом. Сунула обок парадную вилку.
— Па-ап? Я тебе положила.
Ей нравилось, что отец, выходя на кухню, довольно хмыкал, оглядывая торжественную сервировку. И поев, вставал, церемонно наклоняя голову, благодарил:
— Ай, спасибо, Летка-Енка.
— Чего одну всего съел, — хмурясь, пеняла Ленка, ерзая на холодном табурете.
— Наелся, — кратко отвечал отец, уходя, и она, кивнув, привычно съедала еще одну сардельку.
Оставшись одна, походила по комнатам, ленясь убирать раскиданные в спешке вещи. Собрала учебники и тетради, покидав их в потертый дипломат. И села в углу дивана, укладывая на коленки телефон.
— Оль? Ты че там, собралась? Та на первый все равно опоздали. У вас что? Физика. Плохо. Да? Ну ладно. А у нас алгебра. Давай в пышечную сгоняем? Угу. Да успеем. К третьему как раз.
Оля ждала ее на углу дома, прижимая к бокам синюю широкую юбку. В одной руке болтался такой же, как у Ленки, дипломат. Ветер, гуляя в проеме, наскакивал, хватал трепещущий подол, не осилив, рвался к лицу и залеплял рот и глаза короткими русыми прядками.
— Тьфу, — прокричала Оля, неловко поворачиваясь и не убирая рук от боков, — та тьфу, пошли скорее отсюда! На!
Она пихнула Ленке дипломат, и крепче вцепилась в синий штапель. Пояснила на ходу:
— У тебя ж узкая, вот и неси.
Вдвоем, смеясь осеннему солнцу и отворачивая от ветра лица, проскочили сквозняк, и побежали через автовокзал к Милицейскому переулку, в котором старые дома так близко прижимались к узкому тротуарчику, что в каменных щербатых стенах на уровне локтей прогибалась неглубокая, но ясно видимая впадина. Ленка всякий раз зачарованно представляла себе почему-то осликов и всякий мусульманский народ, женщин в покрывалах, что шли и шли, терхая рукавами камень. Неужто, правда, вытерли?
Мысли о неутомимых прохожих исчезали, когда из огромных железных ворот выходил привычный старый песик, крошечный, седой, и глядя на девочек полуслепыми глазами, перхал. То ли лаял, то ли кашлял, но видно было — думает, что лает. И всякий раз Рыбка привычно сгибалась от хохота, тыкая в песика пальцем:
— Ой, не могу, динозавыр наш вышел. В жопу дунешь — голова отвалится.
В неуютной алюминиево-пластиковой пышечной Ленка, отпивая серую горячую жижу из граненого стакана (ее наливали из большого хромированного аппарата и называли «кофе»), жевала мягчайшие горячие пышки, посыпанные сахарной пудрой. С трудом проглотив пятую, охнула, отодвинула стакан.
— Что там с физикой? Давай посмотрю.
— Та, — отказалась Рыбка, обкусывая седьмую пышку, — мне Натуся сделает, вчера обещала. Мы ж успеем, к перемене?
Ленка поглядела на часики, прикидывая. Кивнула и взяла еще одну пышку.
— Я Петьку видева, — через мягкое тесто доложила Рыбка, — тебя спвашивав. Чего не приходишь. Ох, я лопну сейчас.
— Та, — Ленка отвернулась и стала разглядывать через тусклую витрину редких прохожих за большими белыми буквами наоборот. Через огромную Ы женщина толкала детскую красную коляску. А из-за Ш выскочил пацанчик и убежал к Ч.
— А ну колись, Малая. Чего случилось-то? Ты как с ним фоточки попечатала тогда, так и молчишь.
Оля вытерла рот скомканным платочком, сунула его Ленке и стала внимательно смотреть, как та мнется, отводя глаза.
— Поругались. Угу. Да хватит моргать. Он что приставал к тебе? Хромой, а туда же!
— При чем тут! — Ленка сердито сунула платок обратно, — вовсе нет.
— Поклянись!
— Оля!
— Угу, значит, приставал. Вот чмо.
— Ну тебя. Мы просто про институт говорили, там всякое. Спрашивал, куда я хочу. Ну, я сказала, мать хочет, в торговый чтоб. Чтоб не ехать никуда. Ну и он заржал, говорит, ну да, вам барышням все равно, главное, чтоб диплом не так открывался, — Ленка раскрыла воображаемую книжечку пальцами вдоль, — а вот эдак, — сделала жест, раскрывая поперек.
— Я обиделась. А он мне…
— Малая, ты врешь. Брешешь, аж я не знаю, как. Мне! Тете Оле. Я тебя старше между прочим, аж на десять дней. А ты тут фигню разводишь. Еще что было? Ну?
И тут Ленка разозлилась. Ну не могла она Оле рассказать, что там было, в тот день, когда они с Петей остались вместе с темной каморке, освещенной тусклым красным фонарем. Потому что не было ничего, но она все равно не поймет.
— Пойдем, — ответила, подхватывая свой дипломат, — совсем уже опаздываем, у тебя полтинник остался?
— Да.
— Тачку возьмем.
— А…
— Я тебе потом расскажу.
Потом они стояли на тротуаре, обсаженном лохматыми астрами, высматривали машину с оранжевым фонариком на макушке и махали руками.
Через пять минут рядом притормозила светлая волга. Крутанув счетчик, шофер искоса поглядел, как Рыбка усаживается, расправляя синий подол и трогая пуговки беленькой рубашки.
— За мост и налево, — сказала та, суя в ноги дипломат.
— В школу, чтоль? — шофер хмыкнул, глядя теперь уже на Ленкину лохматую голову в зеркало.
Та закивала, улыбаясь.
— Ну даете, девки.
Успели как раз. Под дребезжание звонка и вопли первоклашек, изливающихся на плиты школьного двора, выскочили, отдав шоферу положенный по счетчику рубль. И побежали, на ходу договариваясь насчет вечера.
На астрономии Ленка сидела одна, невнимательно слушая монотонное гудение Марты Ильиничны, ожидаемо прозванной Мартышкой еще в те времена, когда она преподавала географию, и вот теперь — Мартышка — великий астроном. И звезды в ее интерпретации были такими же серыми и скучными, как великие открытия земных путешественников и мореходов.
Иногда через плечо на парту прилетали жеваные бумажки, это развлекался Эдгарчик, немыслимой красоты двоечник, чей папа, как смутно догадывалась Ленка, где-то там в сильно нужном месте работал, потому что девственно тупого Эдгарчика всем учительским коллективом тащили из класса в класс и теперь готовили к поступлению в институт, разумеется, местный торговый.
На парту шлепнулась еще одна бумажка и Ленка, брезгливо поддев ее линейкой, скинула на пол. Красивый Эдгарчик был туп до такой степени, что никаких эмоций ни у одной девочки в классе не вызывал. Хорошо, что Стеллочка болеет, подумала Ленка, скидывая еще одну бумажку, а то с ее фанатической страстью к чистоте, она или сама удавилась бы, или убила Эдгарчика, затолкав ему в глотку эти самые жеваные комки. Нет, пожалуй, не стала бы, их же надо трогать руками.
Двери открылись, класс лениво приподнялся, свалился обратно, переговариваясь. Мартышка умолкла и, встав, отошла к окну, разглядывать высокие тополя с трепещущей листвой.
— С первого ноября школа переходит на зимнюю форму, — сообщила классная, математичка Валентина Георгиевна, оглядывая подопечных равнодушными глазами, — так что никаких поддергаек, никаких мини-юбок и прочих мерзостей. Синие костюмы, светлые рубашки. Галстук. Девочкам — коричневые платья, школьные. Я повторяю — школь-ны-е, Каткова! А не твои жуткие наряды с разрезами.
Ленка насупилась, опуская глаза. А все лица были повернуты к ней, маячили пацанские ухмылочки.
— И вырезами, — усилила Валечка, машинально ведя рукой по кримпленовому боку немодного платья.
— Обещали же отменить, — протянула Инка Шпала, поправляя кольца цыганских длинных волос.
— Ткани было мало, — сказала Ленка вполголоса.
— Что? Каткова. Ты мне? Может, вспомнишь, как именно надо разговаривать со старшими?
Ленка поднялась, тоже проводя руками по тугой темной юбке. Она выкроила ее из бостоновых папиных брюк и очень радовалась тому, как ловко та сидела. Только узкая вышла, пришлось разрез на ноге делать, а то и не шагнуть.
— Я говорю, мало было ткани, потому и разрез, — честно повторила для Валечки, глядя, как та багровеет под слишком светлой, будто мучная пыль на щеках, пудрой.
— Ах… — саркастически протянула классная. Оглядела других, призывая разделить сарказм, — мало! У кого-то тут папа ходит в рейсы! И вдруг — мало у нее там чего-то!
— Не ваше дело, ходит или не ходит, — ясным злым голосом оборвала ее Ленка и села, тоже отворачиваясь к тополям.
— И насчет твоих прогулов мы отдельно поговорим! Ты уже месяц не была ни на одном моем уроке! Каткова!
Народ, устав слушать, гудел и смеялся, перешептывался, изредка прорезались сказанные почти громко слова. И Валечка, постояв, пожала плечами и еще раз перечислив признаки приличной школьной формы, а голос ее становился все менее слышным, развернулась и вышла, продолжая нервно водить ладонями по широким бокам.
На перемене Ленка отошла к белому подоконнику. Она расстроилась из-за классной и злилась на себя. Пора бы уже привыкнуть, Лена Каткова, к этим ее постоянным вслух громким насмешечкам насчет отца. Стеллка ей рассказывала, кое-кто таскает в школу подарки, может быть, Валечка ждет и от них, что как вернется отец из рейса, то Ленка притащит ей. Чего там ей притащить-то? Упаковку косыночек с золотой ниткой? Или мохеровый шарфик в клетку? Или кусок вырвиглазного кримплена? Да папа и домой никогда толком ничего не возил, а как привезет, то вечно пальцем в небо. То туфли маме на два размера меньше, то бракованный кусок гипюра. В ответ на мамины укоры крякал, хмыкал и, сердясь, кричал ноющим голосом:
— Да не умею я, магазины эти ваши, тряпки. У нас два захода были в порты, за шесть месяцев, чего я там куплю-то?
Сильно расстроившись, уходил в кухню, вытряхивал из пачки беломорину, дымил под форточкой, сутуля худую спину под нейлоновой рубашкой.
Мама грохала посудой, злым шепотом пересказывая, кому какие нормальные достались мужья, все в дом тащат, и денег приносят, и не сидят жены в долгу как в шелку, да скажи кому, что у загранщика в квартире не на что краски купить, ремонт какой-никакой сделать, не поверит никто. Папа сминал в пепельнице окурок, совал в полиэтиленовый пакет стеклянную банку под пиво. Говорил матери:
— В гараж пойду.
А она заходила в комнату к Ленке и, падая на диван, мрачно сообщала:
— Ну вот. Опять там с мужиками нажрется.
Ленка молчала в ответ. И тогда мама, вытирая пальцами уголки накрашенных глаз, предупреждала ее испуганно:
— Леночка, ты ему смотри, не скажи чего грубого. Папа у нас хороший. Только видишь, не умеет, как люди. Ну, такой уродился.
Только один раз Ленка сказала ей в ответ:
— Да ты бы сама не орала на него.
Тогда Алла Дмитриевна разрыдалась и ушла к себе, капать в чашку корвалол. Ленка вздохнула, и целый час просидела на диване, прислушиваясь к тому, как мама сначала громко плачет, потом сморкается, выразительно говоря вслух о несчастной своей жизни, потом ходит по коридору, громко хлопая дверями и скрежеща посудой. Ленка знала, мама ждет, когда она придет, клоня повинную голову, покается и позволит маме прочитать мораль, простить и успокоиться. Но как-то ей не шлось и не каялось. Так что после бывали еще день-другой тяжелого молчания и выразительных взглядов. И все забывалось, до следующего раза. Насчет отца уже разговору не было, но мама всегда находила, из-за чего устроить домашний театр, и Ленка, слушая ее высказывания, думала часто, тебе бы, мама, на сцене выступать, там и зрителей побольше.
А еще у отца была тайна. О ней Ленка знала, но вслух не говорила. Это когда она была совсем мелкая, родители разбежались и даже хотели развестись, но после помирились. А через год выяснилось, что пока они отношения выясняли, у папы успел родиться сын, и теперь его заочная почти было жена существует где-то в Ялте, и отец платит ей алименты, не по закону, а так, по договоренности. Это не слишком волновало Ленку, пока вдруг совсем недавно она не поняла, что где-то, буквально в пяти часах езды на автобусе, у нее есть брат. Младший. А знает она только, что ему сейчас двенадцать лет (мама говорила на кухне подруге, вертя в красивых руках пустой бокал из-под вина, еще пять лет, Томка, пять лет ему туда платить, да если бы по закону, то после и все, так он же придурок, и дальше будет помогать, ох и ох), и что зовут его — Валик. Дурацкое такое имечко, почти как Вася-Федя. Наверное, вырастет и станет Валентин. Ах да, еще он часто болеет, что-то с легкими, и потому папа вечно привозит красивые коробки с золотыми китайскими надписями, лечебные чаи и травяные сборы. Еще бы, откуда тут деньги лишние на Валечку Георгиевну, обойдется.
— Каткова. Слышь, Каток, чего сычом торчишь?
Ленка вздрогнула, поворачиваясь и скользя по крашеному подоконнику потными пальцами. Саня Андросов, первый в классе пацан, темноволосый, с волчьим лицом, темными глазами и смуглыми высокими скулами. В него Ленка влюблялась каждый год, начиная с пятого класса, вот каждый сентябрь, как придет после лета, а тут — Санька, черт шальной с нахальными глазами, быстрый, тяжелый в плечах и сильных ногах. Весь сентябрь мучилась, а после все проходило, и каждый раз Ленка надеялась, ну может и все. Потому что с четвертого класса, а может и с третьего, Санька любил Олесю Приймакову, конечно же первую красавицу в классе, да нет, наверное, сразу во всех девятых и десятых, в которую и без него были влюблены полсотни, наверное, пацанов. Саньку Олеся держала при себе, никуда не отпуская, но и никогда с ним не встречалась. Так что, ну их, понимала Ленка, себе дороже. В девятом стало ей легче, вернее вот сейчас, потому что год бегали они с Рыбкой на дискотеку, и теперь у них там совершенно другие знакомые, от школы напрочь отдельные. Оказалось, этого хватило, чтоб про Саньку не думать. Но сейчас, когда сам говорит…
— Напугал, черт, — сказала Ленка, — чего тебе?
— Физику дай списать. Кочка сказал, сегодня домашку вместо самостоятельной выставит. Давай, не жмись.
— Я не жмусь, — она вытащила тетрадь, раскрыла на подоконнике.
Саня отклячил задницу, ложась локтями, закрыл тетрадь лохматой головой.
Ленка встала рядом, чтоб бегающие по коридору мелкие не толкали их. И разглядывая украдкой Санины плечи и шею в завитках темных волос, представила, что она вот с ним, вместе. И никакой Олеси не существует.
— Санек, — удивился за ее спиной девичий голос, и Ленка усмехнулась мысленно, ага не существует, как же, — ты что это, под нашу Леночку подкатываешься? Подкатился под Катка…
Ленка хотела сказать, про физику, пусть спишет и идет, куда хочет. Но Саня дернул недописанную домашку, сунул под локоть. И не глядя на Ленку, подскочил, обнимая и тиская Олесю, а та отбивалась, хохоча. Оттолкнув влюбленного, цепко осмотрела подоконник, хмурую Ленку и сказала уже строгим голосом:
— Андрос, иди уже. Не маячь, если писать не будешь. А нам с Каточком надо переговорить кое о чем.
Она просунула руку Ленке под локоть и мягко подтолкнула в другую сторону.
— Бери чумадан свой. Пошли на лестницу, к зеркалу.