ЛЮСИК ЛИСИНОВА «ТОГДА Я ЖИВОЙ ЧЕЛОВЕК…»


О своем призвании она писала: «Когда с помощью моих рук сырой материал обращается в сознательного рабочего, когда я пробуждаю в нем классовое самосознание… тогда у меня прибавляются силы, тогда я живой человек».

Люсик Лисинова, 19-летняя студентка Коммерческого института, стала большевистским агитатором в Замоскворецком районе Москвы среди металлистов завода Михельсона, работниц парфюмерной фабрики Брокара, ткачих Даниловской мануфактуры. Она была одним из организаторов Союза рабочей молодежи «III Интернационал» в Замоскворечье.

В дни Октябрьских боев в Москве она участвовала в строительстве баррикад, перевязывала раненых, под пулями носила срочные донесения красногвардейцев. Погибла она всего за сутки до окончательной победы революции.

Г роб ее несли на скрещенных винтовках. Люсик Лисинова, солдат революции, похоронена на Красной площади, у кремлевской стены.

В память о Люсе Лисиновой улица Малая Серпуховка в Москве, где в доме № 28 помещалась студенческая столовая — место сбора большевиков Замоскворечья, — названа Люсиновской улицей.

_____
Из писем к Анаид[1]

1 апреля 1917 года

Дорогая моя, родная Анаидочка, такое у меня сейчас настроение, что хочется с тобой поговорить, рассказать, что у меня сейчас делается. Понимаешь, сейчас весна, и самая настоящая, какой у нас отродясь не было. Она здесь какая-то стихийная, все забирает под свою власть, солнечная, везде проявляющаяся, властная. Но сегодня особенное какое-то состояние. Знаешь, какая-то вкрадчивая, но покоряющая теплота и влекущий запах воздуха. Знаешь, Анаид, нужно, необходимо сделать что-то такое большое, невероятно огромное, грандиозное, чтобы с корнем вырвать все колеблющееся и сомневающееся.

Анаид, нет, не удовлетворена я событиями, слишком мало забрано в руки демократией.

Анаид, слышишь, масса сил у меня, я чую все, что скрыто во мне. Эти силы не только во мне, но и в каждом из нас — всех тех, кто является работниками новой, нарождающейся эры — класса, который принесет эту эру.

Анаид, мне хочется сейчас обнять все это трепещущее, пульсирующее, стремящееся к жизни. Все дышит, хочет жить. Ох, сколько в каждом движении, дыхании силы! Я как-то за последнее время научилась сдерживать себя, наблюдать за другими и оценивать все… Ох, какие колокола сегодня были! Сегодня же суббота. Мы пошли на Москву-реку и долго стояли на мосту, и казалось, что мне река что-то хочет сказать, она теперь могучая, широкая, грозная.

А потом много гуляла одна, ходила, ходила по дорогому моему Замоскворечью. Анаид, почему все так создано, почему так много загадки во всем, так много манящего; мне как-то жить хочется в эти минуты, развернуться или видеть что-нибудь большое, хорошее, грандиозное.

Моя милая, родная, поймешь ли ты из моего глупого письма мое настроение? Вот эти два дня я всем моим существом чувствую всю природу, мне кажется, что я существом своим вхожу в каждую пылинку, что я понимаю жизнь каждой травки, и сама знаю, что так много таинственного и незнакомого мне.

…Что еще меня часто ободряет — это редкостно хорошее отношение к нам рабочих. После долгих споров на собраниях со студентами-революционерами рабочие, не принимавшие раньше участия в работе, поняли, что мы правы, и сильно полюбили нас, а со старыми рабочими возможно стало завязать более тесные отношения. Вчера я была у одной работницы до позднего вечера, много говорили с ней. Такие разговоры всегда ободряющим образом действуют.


5 апреля 1917 года

…Я научилась о себе много не говорить, и как-то тяжело бывает иногда много молчать…

…Оник, наша взяла, приеду, будем спорить. Может, поеду на Всероссийскую конференцию с.-д. в Питер. Как-нибудь проберусь на конференцию. Там сейчас мой дорогой Ленин.


18 апреля 1917 года

Дорогая моя, родная Анаидочка, у меня столько сейчас вертится в голове, столько разнородных, противоречащих мыслей, переживаний…

Сегодня, 1 Мая, сегодня развернулась вся Москва рабочих, растеклась по улицам, пела грозно и наступательно свои пролетарские и поэтому международные песни. Сегодня она грозно пела «Интернационал», тот самый «Интернационал», который скоро поведет весь международный пролетариат к великой битве за весь род человеческий…

…Анаид, у меня (я тебе писала до рождества) большая перемена жизни — я определилась раз навсегда, и если я только тогда не знала, по которому из путей я пойду, то теперь, то есть с начала февраля, я уже знала и путь. И потому, что у меня сейчас так много нового в жизни, тем более я хочу видеться с тобой и нашими.

Хотела я приехать к вам 13–15 апреля и уже все приготовила для отъезда, но выяснилось, что я могу попасть на съезд[2] социал-демократов России, где будут Ленин и все другие. Мне необходимо их слышать, и нельзя было не воспользоваться таким редким благом, как пропуск на съезд. Из-за этого пришлось отложить мой отъезд… Раз я отдалась этому делу, раз на меня будет возложена обязанность, то отказаться от нее я не имею права, как человек, признающий общественную дисциплину.

…Дорогие мои, если бы вы все знали, как мне не хватает вас, с какой борьбой я отказала себе видеть вас в эти месяцы, как я хочу быть с вами, как до плача хочется поговорить с вами! Только я очень сильно изменилась характером и почти никогда не плачу… Вообще сильно себя изменить пришлось за это время… Теперь я знаю, к чему мне надо стремиться, я знаю, что мне надо делать, и когда мне бывает тяжело из-за личных или других причин, то мне стоит только вспомнить про то мое большое дело, и я успокаиваюсь.

Итак, я сейчас поеду в Питер слушать моего Ленина. Много еще, много надо подумать над его тезисами[3].

Потом приеду в Москву, чтобы отсюда отправиться куда-нибудь в рабочие районы для агитации и пропаганды… Ездить мы будем вместе, организованно, по намеченному Московским комитетом РСДРП плану. Только прошу я вас — пишите мне почаще, мне без вас очень уж тяжело, каждая ваша строчка меня радует и успокаивает.


9 мая 1917 года

…Анаидочка, я тебе обыкновенно пишу в минуты уныния, и сейчас мне так. Но зато у меня огромное удовлетворение, успокаивающее меня средство — работа. Я работаю очень много — в смысле пропаганды. Когда с помощью моих рук сырой материал обращается в сознательного рабочего, когда я пробуждаю в нем классовое самосознание… тогда я удовлетворяюсь, тогда у меня прибавляются силы, тогда я живой человек. У меня нет уныния, и я бодро пойду на работу. Это сознание помогает мне заниматься много, регулировать свою жизнь (без этого работа не удается), отказываться от веселого общения с моими товарищами и заниматься, заниматься. Как я рада, что работа моя применялась еще в подполье, что я имею сейчас навык, что я могу сейчас работать! Приходится много бороться со всеми, кто против «нас», большевиков… Пойду сейчас составлю и закуплю две библиотеки на 2 завода, потом приду домой и позаймусь с соц. — дем. женщинами… Анаид, сколько сил, талантов таится в рабочей среде!.. Ты думаешь, должно быть, что я, как и все курсихи, сентиментально настроена и со слезами на глазах говорю о свободе и о «бедных рабочих». Нет, я далека от этого, я еще раньше, в работе, узнала их и теперь хорошо их знаю. Они имеют (рабочие) преимущество класса, которому принадлежит будущее, который только что развивается, у которого пробуждаются силы.

…Обо мне не беспокойтесь. Я держусь крепко и бодро. Кажется, много во мне переменилось. Но не беда, еще много изменяться придется. Сейчас нужно выйти в такую стужу… Град так и зажаривает в окна и выбивает о стекло какую-то грустную, дикую, но жизненную песню, и серое небо, жалкое и одинокое. Но будет скоро солнце, распустятся почки, и последнее сомнение зимы, как метлой, будет сметено самой жизнью. Целую крепко.

Люсик.

Анаид, помни, что я живу полной жизнью.


Письмо к Голе

20 мая 1917 года

Эй, Голя, наконец-то ты откликнулась мне из хорошего нашего дома. Я так волновалась, что хотела прислать телеграмму, но не хотела напугать маму. Я страшно обрадовалась твоему письму, мне стало необычайно хорошо и весело. Сейчас поет с гитарой хорошая девочка чудным голосом «Золотое время было, да сокрылось…». И мне все так вспомнилось, и Коджоры, и Аник, и все вы, и грусть, связанная с этой песней. И стало как-то особенно. Вообще жизнь у меня полна впечатлениями. Вчера к нам (ко мне и Наталке, а до тех пор мы читали) в 12 часов пришли 2 очень хороших товарища, и после недолгих размышлений пошли к Кремлю и храму Христа Спасителя. Ночью мы были там совершенно одни. Строгий Кремль со своими вышками странно и как-то строго выделялся на фоне майской ночи Москвы, почти белой ночи. И тихая Москва-река, и тихие разговоры о таком хорошем, и такие они хорошие, эти Рубен и Алеша, один из лучших агитаторов у нас и очень хороший товарищ. Было очень хорошо, даже лучше, чем в Коджорах по ночам… Очень тяжело заниматься сейчас в паршивой комнате, душной и глупой, когда на дворе все дышит и живет весной, и красотой, и самой жизнью. И все-таки грустно, но хорошо, вот мы ходили с Алешей и Рубеном при свете восходящего солнца, говорили об этой тоске, и работе партийной, и красоте, и про все говорили и про все молчали…

Сейчас уже целый час сидят у меня человек 10, спорят… Шурка играет на гитаре, Юлька Кириллянц с Катюхой поют, Тер спорит, Рубен его держит за волосы, вообще шум и веселье отчаянное, и я сижу на кровати и пишу письмо.

Ночь такая, что удавиться от восхищения можно. Завтра все наши ребята поедут в Царицыно.

…Я соскучилась по моему мальчику[4]. Ух, я научу его петь «Интернационал», грозный, гордый и властный, и обращу в большевика.

Ну, прощай, Голя, моя светлая и чуткая, с такими особенными глазами (не сердись, я так не про «красоту» или «выражение» говорю, а про «тебя»), которую я очень люблю. И люблю мою мамочку, и Анаид, и папу, и Оника. Каренку поцелуй и обними. Ну, теперь прощайте. Целую всех.

Твоя Люсик.


Письмо к родным

Без даты[5]

Сейчас революционные войска сражаются с корниловскими под Питером, московские революционные войска посланы на подмогу, а я сижу и думаю и не могу заснуть. Рабочие у нас в боевом порядке, готовые сражаться как на городских баррикадах, так и в полевых битвах. Подпольное оружие вышло наружу… Мимо моего окна (я живу на окраине) проходят одна рота за другой с пением «Смело, товарищи, в ногу» и «Вихри»…

Поются они теперь действительно мощно, революционно и грозно. Пусть мамочка не волнуется за меня, я буду очень осторожна, даю слово.

Целую, не волнуйтесь.

Люсик.


Из письма к Аник

30 августа 1917 года

Моя Анюся.

Сейчас пойду в столовку обедать. Читала до сих пор «Женский вопрос» Лили Браун; не особенно нравится мне эта книга, хоть она очень солидная, — но местами она очень хороша. Зато, Анюська, если найдешь Коллонтай «Социальные основы женского вопроса», то прочти, пожалуйста. Я испытывала нравственное удовлетворение, читая ее… Настроение здесь боевое и приподнятое. Образуется Красная гвардия, частичное обучение которой ведется в нашей столовке.


Из письма к матери, Екатерине Захаровне

11 сентября 1917 года

Моя родная мамуся, как я часто думаю о тебе, если бы ты знала, и как часто скучаю о тебе. Мамуся, крепко целую тебя. Скажи нашим, чтобы подробно написали о твоем здоровье.

Была на открытии «1-го рабочего театра». Было паршиво, но весело, так как мы были в одной компании и потому, что мы устроили, так сказать, демонстрацию: наши ребята после исполнения оркестром «Интернационала» кричали: «Да здравствует Третий Интернационал», «Долой войну!», и настроение в театре поднялось. Прощай, целую, мамуся, тебя крепко.

Твоя Люсик.


Из письма к Голе

Сентябрь 1917 г.

Дорогая Голя, мне захотелось видеть тебя… и так почему-то ясно, до болезненности отчетливо вспомнилась ты, а потом Анаид и все вы.

И мне кажется, что я и вы что-то уже разное… и быть может, вы все-таки теперь меня не поймете. Ты, должно быть, удивлена, что я говорю вы и я… а просто мне кажется, что у нас есть теперь такое, что не для всех нас одинаково дорого, как это было раньше. И это — общественная жизнь, которая красной нитью проходит в моих даже личных переживаниях… Я безумно вас люблю, и не тебе мне об этом говорить, но вы уже не «кровно» со мной связаны, теперь я уже не могу быть той Люсей по отношению к вам, как раньше, теперь я не смогу себя связать вами… теперь я не могу накладывать те дорогие, любимые, добровольно накладываемые «цепи», как это было со мной раньше и как это теперь со всеми вами. Мне это порой тяжело… и я иногда тоскую по этим дорогим цепям, но я не*променяю уж больше своей свободы — не физической, не пойми меня превратно, а нравственной… это свобода, свобода личности, является необходимым спутником моей жизни, целью которой является совершенно другое. Это стремление к моей цели и создает эту личную свободу.


Из писем к Аник

Сентябрь 1917 г.

Дорогая моя деточка, родная Анюся, голубочка Анюся, получила твое письмо. Неужели ты больна тифом, я очень боюсь и все тебя во сне после письма вижу. Анюся, я тебе написала программное письмо, над которым я много думала. Девочка моя, я так и угадала, что у тебя скверное настроение. Я прямо сама чувствую, как тебе «тяжело, тяжело — за все, за все». Вот именно за все, вот именно все (ух, как я это понимаю!) отдается острой болью в сердце, ноющей раной, болезненной, как будто бесконечной и неизлечимой тоской. Я все это так хорошо понимаю, что даже сама начинаю ощущать ее сейчас, — по-моему, это потому так, что только недавно, может за эти месяцы, я, может быть, навсегда отделалась от такой тоски. Аник, она у меня всегда была и отнимала у меня все силы; если ее не было (например, когда работала в подполье или после революции, во время горячей работы), так это потому, что, во-первых, был очень большой духовный подъем, а во-вторых, потому, что у меня начинало формироваться стойкое миросозерцание, которое теперь дало мне опору. Аник, эта тоска необходима, эта «тяжесть за все» — верный спутник хороших, лучших людей, сильных борцов, любящих красоту будущего и страдающих по ней.

Только теперь, когда я вижу грядущую дорогу развития, когда я почти ясно представляю себе, что делать, и главное — когда у меня вся психология меняется… только теперь у меня нет этого безымянного спутника — тоски, именно такой тоски «за все».

Радость моя, мне было больно за тебя, что тебе так скверно, но вместе с тем (понимаешь, какая я дура) мне хорошо, что ты такая, я думаю сейчас о том, как тебе будет хорошо, когда ты совсем освободишься от нее, и уже заранее радуюсь.

Моя девочка, насколько ты глубже меня, лучше меня, сложнее. Ты пишешь, что мы разные люди, да, может быть. Я все гораздо лучше переношу, и потому мне легче жить, но ты, Аник, ты совсем другое: тебе будет сквернее моего жить, тяжелее, но другим из-за тебя лучше будет, и потом ты лучше, лучше, и душа у тебя красивее и тоньше.

Девочка, напиши, моя Аник, про этот день, прошу тебя. Верно ты говоришь: «пусть побольше таких дней, хотя заниматься не могу в эти дни». Побольше света, радости, а там… пожалуй, иногда и наплевать.

Напишу про себя: я, значит, после инструкторства по выборам поступила на регулярную службу, 5 часов в день (10—3 ч.) в комиссариате (работа канцелярская). А самое хорошее: вечер свободен и поэтому смогу заниматься и вести кружки. Чувствую себя хорошо… Послезавтра пойду в театр на «Орестейю» и завтра на лекцию известного профессора Фриче о «Поэзии интернационала» — интересно.

Между прочим, когда я Алеше[6] передала твой поклон, то он обрадовался и сказал, что все хотел раньше меня попросить, чтобы я написала бы тебе от него «хорошее», но боялся, что тебе слишком на него «наплевать». Это так, между прочим.

Вчера с Шуркой читали «Декламатор», и попалось там стихотворение в прозе Тургенева «Воробей» (перечти его, пожалуйста), и мне так свежо и хорошо стало от того хорошего дня, от бодрого тона всего ^стихотворения… Хорошо, Анюся, «мы еще повоюем, черт возьми», еще так сил и молодости много, может, ты их и не чувствуешь сейчас, не бойся, молодость и силы сами себя покажут, так и будут переть из оболочки, в какую они заключены.

Целую, Люська. Хочу тебе светлых дней. Поцелуй всех, жду письма.


13–24 октября 1917 года

Дорогая моя девочка Анюся, получила твое письмо и 2 открытки. Сегодня второй день, как я окончательно встала с постели, хожу гоголем, все улыбаюсь и радуюсь положительно всем явлениям жизни.

…Нашим ребятам спасибо, они за мной ухаживали. Ведь они занятые, и все-таки я очень редко бывала одна. Приносили из дому какао, пирожки, кофе, масло, сыр, еду, обед носили. Вообще мне даже стыдно становилось. 2 дня тому назад сходила к доктору. Очень я боялась, может, что с легкими, и с трепетом сердечным спросила доктора об этом; какова же моя радость, когда он мне сказал, что они в полнейшем порядке и что я совершенно не должна волноваться. Уф, радостно было, вышла я от него, а кругом сияющая осень, золотые листья, и иней, и прекрасное солнце, такое ласкающее и веселое и вместе грустное и прощающееся с землей. И мне все казалось, что и солнце, и все люди знают, что я сегодня встала с постели, что мне весело и что у меня с легкими все хорошо.

Ура, может, завтра в Питере Советы возьмут власть в свои руки… да, конечно, потом, а может, теперь будет страшная кровавая баня… еще не было случая, чтобы буржуазия без боя сдала бы хоть одну свою позицию, не то что власть, так что надо с этим примириться, как с неизбежным спутником всех пролетарских революций. Но зато, понимаешь, только таким образом, то есть только нашей революцией, можно вызвать международную победоносную революцию… «Да здравствует международный Совет рабочих депутатов!»

…Ура, Аник, хорошо мне! Великое какое-то торжество так и подкатывается к самому горлу комком каким-то. Знаешь, бывает и грустно, тяжело, а все-таки хорошо, — таковы уж все мы. Понимаешь, кто? Наша группа, тесная группа социал-демократов. Ну ладно, прощай.


Письмо к матери[7]

Наконец-то я дома, напилась чаю и лягу в постель. Ходила не переставая целый день, провела 3 митинга по заводам, организовала Красный Крест в Союзе молодежи, сходила в Совет рабочих депутатов. Ночь темная, дождь, снег и ветер, но состояние бодрое. Немного только подтачивает такое здоровое состояние — это выжидание.

Сейчас в Кремле стоят юнкера и наши войска. Может, ночью будет бой. На чьей стороне будет победа?

Мамочка, дорогая, ты за меня не волнуйся, я ни в каком опасном месте не буду. Буду или сидеть в лазарете, или буду в Совете; в общем, ни в какие летучие отряды я не поступаю. Затем, без толку на улицу не показываюсь и одна не хожу. Мамочка, даже на заводские собрания я не буду ходить, так как уже всех оповестили о положении дел. Ну, прощайте, пока всего хорошего. Крепко целую. Здоровье, очевидно, не ухудшается, а наоборот. Прочту сейчас газеты и — спать. Крепко всех обнимаю перед сном. Ваша Люська. За меня не бойтесь.

Публикация Л. Петропавловской

Загрузка...