Глава XI. Моё первое путешествие

Та зима в Нагаоке, как обычно, выдалась долгой. Пять месяцев мы не видели ничего, кроме снега. Ранней весной наши токийские родственники написали нам, что устроили меня в школу. С той минуты я с нетерпением ждала, когда же сойдут лавины и по горным дорогам можно будет проехать без угрозы для жизни: ведь тогда брат сразу же отвезёт меня в столицу.

Наконец дамбы[36] высохли — там снег всегда таял раньше всего, — и на прощанье мы с моими подружками из Нагаоки отправились на пикник собирать первую зелень. Солнечным утром наша компания, повязав на голову лиловые платки[37] и надев яркие юбки и нижние кимоно[38], усыпала склоны дамбы, у каждой девушки была с собой корзинка и бамбуковый нож; наш смех и весёлые крики звенели в воздухе, мы бегали по берегам каналов, соревновались, кто больше соберёт разной зелени. Впоследствии я часто вспоминала тот день как последний счастливый день моей девичьей домашней жизни.

Наконец почтальоны донесли, что все снежные утёсы, нависавшие над дорогами, обрушились и склоны свободны от снега. Вскоре настал день отъезда. Радость мешалась в моём сердце с печалью, слёзы туманили взор; я попрощалась с матушкой и досточтимой бабушкой, и Иси усадила меня в рикшу. Две наши повозки и лошадь с поклажей — её вёл под уздцы работник — миновали наших друзей (выстроившись в два ряда, они кланялись нам на прощанье) и отправились в восьмидневное путешествие в Токио.

Большую часть пути мы проделали в рикшах, меняли их от города к городу, но иногда ехали верхом. Седло у меня было высокое, формой напоминавшее короб; брат и работник приладили на спину моей лошади двойную корзину и закрепили верёвками. С одной стороны сидела я, с другой крепился багаж. Когда мы поднимались по крутым и извилистым горным дорогам, я могла, наклонившись в седле, любоваться рыбацкими деревнями вдали, на побережье. Но куда интереснее было по пути смотреть на расположенные за глубокой долиной пологие холмы с рисовыми террасами, участками необычной формы, напоминавшими узором кашаю, шёлковое одеяние буддийского монаха. В каждой деревушке с крытыми соломой хижинами было синтоистское святилище, установленное высоко среди деревьев, а в низине подле ручья крутилось большое узкое колесо рисовой мельницы. День был такой ясный, что я видела, как неуклюже кивает головой буйвол, влекущий деревянный плуг по бороздам рисового поля, я даже видела алый цветок меж складками полотенца, которым повязал голову шагавший за буйволом работник. В те дни украшать себя живыми цветами было не принято, их приносили разве что мёртвым, и я догадалась, что работник отнесёт цветок домой, в святилище. Интересно, какой у него дом.

Кажется, на третий день пути я осознала, что мы покинули снежную провинцию. В городках над тротуарами не было навесов, а на соломенные крыши домов не клали тяжёлые камни, чтобы уберечь от лавины. Да и дома здесь были непривычно голыми, как лицо замужней женщины, которая только что сбрила брови. Но всё-таки снега ещё виднелись вдали; обходя гору Мёко, мы заметили немало снежных участков и заносов. Рикши сказали нам, что снег здесь лежит до июля.

— А с вершины, — добавил мой брат, — видна Фудзи-сан…

С замиранием сердца я повернула голову: мне на миг показалось — такая глупость! — что я возле священной горы, которую и не чаяла увидеть своими глазами. Но брат добавил: «…и тогда, если повернуться и посмотреть в противоположную сторону, увидишь равнины Этиго».

Душу мою наполнил глубокий и пылкий трепет.

— Мы так далеко от дома, — ответила я еле слышно.

Брат скользнул взглядом по моему угрюмому лицу и рассмеялся.

— А если посмотришь вдаль, за Этиго, увидишь остров Садо. И если Мацуо не оправдает твоих надежд, вот тебе мой совет.

И брат весело пропел старинную песенку:

Никуи отоко-ни кисэтай сима ва

Роягоси-ни Садо-га сима[39].

Меня поразило, что брат осмелился спеть песню простых слуг, и вдвойне поразило, что он позволяет себе шутить серьёзными вещами, и когда наши рикши продолжили путь, лицо моё оставалось таким же угрюмым.

Некогда на остров Садо высылали преступников; простые люди считали его краем света. Эта шуточная песенка, популярная у крестьянских девушек, — угроза подарить неугодному ухажёру не хакама, обычный дар невесты жениху, а одежды каторжника; девушка как бы говорит: «Я молю богов отправить немилого по бурному морю на край света».

Пятую ночь мы провели в Нагано, в храме Дзэнкодзи, там жила монахиня из императорской семьи[40], под чьей высоко поднятой бритвой я много лет назад шагала в толпе нарядно одетых девочек на буддийской церемонии пострига.

Наутро мы тронулись в путь, но вскоре брат остановился и, дождавшись, пока мой рикша приблизится, спросил:

— Эцубо, а когда тебя передумали отдавать в монахини?

— Не знаю, а что? — удивилась я.

Брат насмешливо хмыкнул и поехал дальше, оставив меня в задумчивости и молчании.

Я ответила ему правду: я действительно этого не знала. Я всегда воспринимала своё обучение как само собой разумеющееся и не задумывалась о результате. Но братнин смешок меня озадачил, и пока повозка моя катилась по горной дороге, я задумалась о многом и, кажется, догадалась, в чём дело. Я знала, что отец никогда не одобрял, чтобы меня готовили к монашеству, хоть и вынужден был уступить желанию досточтимой бабушки, но после печального отъезда брата отец негласно начал обучать меня тому, что может мне пригодиться, если я стану его преемницей, и досточтимая бабушка, видимо, всем сердцем жалея своего гордого сына, чьи надежды оказались разбиты, смирилась, отказалась от заветной мечты, и о замыслах отдать меня в монастырь позабыли.

В провинции Синано, примерно в часе езды от Нагано, мой рикша указал на невысокую, покрытую лесом гору за рекой.

— Это Обацуяма[41], — пояснил он.

И я тут же вспомнила историю о материнской любви, которую рассказывала мне Иси. Давным-давно у подножия этой горы жил бедный земледелец и его вдовая старуха мать. Принадлежавший им клочок земли обеспечивал их пищей, и жили они хоть и бедно, однако мирно и счастливо.

В ту пору провинцией Синано владел деспотичный правитель: он, хоть и был храбрый воин, боялся всего, что напоминало ему о слабеющем здоровье и силе. И поэтому он издал жестокий указ. Всей провинции было строго-настрого велено немедленно отправить стариков на верную смерть.

Время тогда было варварское, жестокое, и обычай бросать стариков умирать был в ходу. Но это не был закон, и многие беспомощные старики жили столько, сколько им отведено, дома, в радушии и уюте. Бедный земледелец питал к старухе матери любовь и нежное почтение, и указ наполнил его душу печалью. Но ослушаться даймё никому в голову не приходило, и молодой человек, вздыхая горько и глубоко, приготовился к тому, что в ту пору считалось самой лёгкой из смертей.

На закате, окончив дневные труды, он взял меру нешлифованного риса, главной пищи бедняков, сварил, высушил, завязал в платок, повесил узел себе на шею вместе с бутылью из тыквы, полной прохладной пресной воды. Потом взвалил беспомощную мать к себе на закорки и начал трудное восхождение на гору.

Дорога была долгая и крутая. Молодой человек, не останавливаясь, брёл вперёд, тени сгущались, наконец над вершиной горы взошла ясная круглая луна и с жалостью глянула сквозь ветви деревьев на несчастного крестьянина, который с трудом тащился вперёд, склонив голову от усталости. Узкую дорожку пересекало множество тропок, протоптанных охотниками и дровосеками. Порой тропки превращались в настоящий лабиринт, но молодой человек не обращал на них внимания. Какая разница, по какой идти, по той или этой. Он бездумно шагал всё дальше и дальше к голой вершине горы, которую ныне зовут Обацуямой, — «гора, где оставляют стариков».

Мать его, хоть и полуслепая, всё же заметила, что сын бредёт, не разбирая дороги, и любящее сердце её встревожилось. Здешние тропы сын её знает плохо, а значит, вернуться ему будет трудно; старуха принялась ломать веточки деревьев, мимо которых они проходили, и молча бросала их на дорогу, так что узкая тропка, по которой они карабкались, была вся усеяна кучками веток.

И вот добрались до вершины. Измученный, удручённый молодой человек осторожно положил свою ношу на землю, безмолвно подготовил удобное место — последний сыновний долг. Устроил любимой матери подушку из опавших сосновых игл, ласково уложил старушку, плотнее укутал её сутулые плечи в стёганое кимоно и со слезами на глазах и болью в сердце попрощался с нею.

С беззаветной любовью мать дрожащим голосом напутствовала его напоследок:

— Пусть глаза твои будут зорки, сынок. Горные тропы полны опасностей. Смотри в оба, иди по той тропинке, на которой рассыпаны кучки веток. Они выведут тебя к знакомой дороге.

Сын перевёл удивлённый взгляд с тропинки на бедные старые морщинистые руки, все в царапинах и грязи от трудов, продиктованных любовью, с сокрушённой душой поклонился матери до земли и воскликнул:

— О, досточтимая матушка, твоя доброта пронзила моё сердце! Я не оставлю тебя здесь. Мы вместе спустимся по тропинке, усеянной ветками, и вернёмся в нашу хижину в долине.

Вновь он взвалил на спину свою дорогую ношу (какой лёгкой она показалась ему теперь!) и поспешил прочь по тропинке, сквозь тени в свете луны, в хижину в долине.

Под полом кухни, скрытый от глаз, располагался погреб для припасов. Там-то сын и спрятал мать, снабжал её всем необходимым и со страхом следил, не узнал ли кто его тайну.

Время шло, молодой человек успокоился, но деспотичный правитель, словно чтобы похвастаться своей властью, снова отправил во все концы вестников с неразумным и бесполезным указом. Он потребовал, чтобы подданные смастерили ему верёвку из пепла. Вся провинция дрожала от страха. Приказ надлежит исполнять, но кто же во всей Синано сумеет смастерить верёвку из пепла?

Однажды вечером сын в великом отчаянии шёпотом рассказал матери о случившемся.

— Подожди, — ответила мать, — я что-нибудь придумаю.

Назавтра она подсказала сыну, что делать.

— Сплети верёвку из соломы, — наставляла его мать, — растяни её на плоских камнях и подожги безветренной ночью.

Сын позвал соседей и сделал, как велела мать; когда пламя угасло, на камнях лежала верёвка из белого пепла, и все изгибы и волокна её были прекрасно видны.

Даймё порадовался мудрости юноши, очень его хвалил, однако потребовал ответить, кто его надоумил.

— Горе мне! Горе! — возопил молодой земледелец. — Я должен сказать вам правду, — и, низко кланяясь, поведал о случившемся.

Даймё выслушал молодого человека и крепко задумался. Наконец он поднял голову.

— Синано нужна не только сила юности, — объявил он торжественно. — Как же я забыл знаменитое изречение: «Мудрость приходит, когда голову убеляют седины!»

В тот же час жестокий закон отменили, а обычай бросать стариков на погибель ушёл в такое далёкое прошлое, что осталась одна легенда.

Мы ехали дальше. Обычаи краёв, которыми мы проезжали, настолько отличались от обычаев Нагаоки, что мне казалось, будто я уже в чужой земле. Так, в одном месте, не доезжая деревни, мы услышали хриплый крик: «Ма-кат-та? Ма-кат-та?» («Продано? Продано?») — и увидели на узкой, запруженной людьми улочке торговца, он стоял на возвышении среди дюжин бамбуковых корзин с фасолью, морковью, зеленью и молодыми побегами бамбука; вокруг него громоздились кучи фиолетовых баклажанов всех размеров и форм, а также длинных, крупных, вкуснейших корней лотоса.

Брат оглянулся и рассмеялся.

— Кто он? Что делают эти люди? — спросила я, едва мы достигли конца длинной улицы и выбрались на проезжую дорогу.

— Овощи продают, — ответил брат. — Торговцы скупают их в больших количествах, и каждое утро овощи продают корзинами. Правда, корни лотоса были прекрасны? Если бы мы не позавтракали часа два назад, я, пожалуй, перекусил бы.

В другом месте мы миновали дом, куда пришла смерть. У двери стоял погребальный паланкин, работники в широких шляпах и одеждах с гербом как раз ставили в него тяжёлую деревянную бочку с телом[42]. Сверху было наброшено маленькое золотисто-алое кимоно — значит, умерла маленькая дочка. Если бы сын, кимоно было бы белое. Вокруг собрались скорбящие в белых одеждах, головы их были повязаны белыми полотенцами. Когда мы проезжали мимо, я мельком заметила перевёрнутую ширму[43] и горящие свечи в крохотном святилище.

В другом месте дорога шла вдоль широкой реки с обрывистыми берегами, и кое-где почти у самой воды мы видели множество странных плавучих рисовых мельниц с крутящимися колёсами, похожих на флотилию лодок, замерших неподвижно в безнадёжной борьбе с мощной волною. Неужели в этих горных краях живёт столько народу, что они съедят весь рис, который перемалывают на этих мельницах? Наконец дорога свернула прочь от реки, и мы очутились в местности, где разводят шелкопряда: в каждой деревне, через которую мы проезжали, имелась собственная плантация шелковицы.

До города, в котором мы полагали заночевать, оставались считаные часы, но небо вдруг потемнело: надвигалась гроза. Брат тревожно поглядывал на тучи, и наконец его рикша сказал, что в следующей деревне есть большой дом, куда порой пускают на постой путников. Мы припустили туда и добрую четверть часа, задыхаясь, мчались с тучами наперегонки. И победили: рикши подкатили к дому в тот самый миг, когда с неба обрушился ливень; застигни он нас в дороге, нам пришлось бы туго.

Дом, в котором мы остановились на ночлег, был необычный, однако я знаю, что даже мой досточтимый отец, когда в прежнюю пору ему случалось пуститься в путь, не встречал приёма сердечнее и радушнее, чем мы и наши вспотевшие, смеющиеся, хвастающиеся возницы после волнующей гонки.

Загрузка...