Накануне очередной годовщины затопления замка в Нагаоке мы с Кин отправились прогуляться вдоль старого замкового рва. Сколько-то лет назад его частично засыпали, и теперь там тянулись аккуратные рисовые поля, однако бо́льшая часть рва так и осталась заболоченной пустошью, куда постепенно свозили из города всякий сор. В одном месте бывшая крепостная стена выступала достаточно далеко; под её защитой образовался пруд, поросший бархатистыми листьями лотоса. Кин сказала, что некогда замковый ров был очень глубокий и вода в нём была ясная как зеркало, а зеленевшие там и тут листья лотоса в сезон цветения походили на неровно вытканную парчу с узором из белых и розовых цветов.
— Как выглядел этот замок, Кин? Расскажи мне ещё раз о нём, — попросила я, глядя на ров, разрушенные стены и груды камней на вершине холма.
— Как все замки, Эцубо-сама, — отвечала она, — разве что он был наш.
Кин унывала нечасто, но сейчас лишь печально и молча смотрела на руины замка.
Я повернулась лицом к холму и закрыла глаза, силясь мысленным взором увидеть картину, которую так часто живописали мне уста верных Иси и Дзии. Прямоугольная махина из камня и штукатурки с узкими окнами в белых решётках, ярусы изгибающихся крыш изящно змеятся друг над другом таким образом, что если с любого угла сбросить какой-то предмет, он найдёт беспрепятственный путь на землю; в вышине над глубокими карнизами и крышами с множеством остроконечных венцов, с каждого конца изгибающегося конька, сияют на солнце медные рыбки с обращёнными кверху хвостами. А внизу, у самых насыпей в обрамлении сосен, спят в сумеречной тиши воды рва — простецы называли его бездонным, — и в чистых водах его отражаются шестигранные камни стены, похожей на панцирь черепахи.
— Идёмте, Эцубо-сама, нам пора.
Вздрогнув, я открыла глаза. От явившейся мне картины не осталось ничего, кроме разве что насыпей, некогда защищавших от летящих стрел и копий; ныне на здешних холмах мирно раскинулись огороды.
— Некогда здесь повсюду, — на обратном пути Кин широким жестом обвела окрестности, — были прекрасные сады благородных слуг, чьи дома окружали внешнюю стену замка. А ныне вся прежняя красота разбита на сотни обычных крестьянских хозяйств, и некоторые из них, как наше, обрабатывают непривычные к ручному труду вассалы «былой славы»!
До самого дома Кин молчала, я угрюмо шла рядом с ней, и моя радость от предвкушения завтрашнего торжества несколько омрачилась.
Затопление замка — так в японской литературе именуют величественное запустение покорённого и заброшенного замка. Новые власти щедро и мудро стремились помочь своим подданным приспособиться к неразберихе, воцарившейся после войны[18], но жители Нагаоки славились долгой памятью. Многие по-прежнему полагали, что вытащить императора, потомка бога, из его дворца святости и покоя и окунуть в мир низменных земных обязанностей было святотатством, и тот факт, что пресёкся некогда непрерывный праведный путь власти сёгуна, — трагедия для Японии.
Во времена Реставрации меня ещё не было на свете, однако воспоминания о ней сопровождали меня всё детство, поскольку я родилась всего лишь через несколько лет после тех прискорбных событий, и страшные дни, лишившие многие дома их хозяев, по-прежнему были у всех на устах. Военные песни мне в младенчестве пели не реже, чем колыбельные, и половина историй, которые я слышала в детстве, были о героях сражений. От ворот нашего дома были видны разрушенные стены и полузасыпанный ров замка, наши хранилища до потолка заполняло оружие и имущество отцовских вассалов, и не было дня, чтобы я, выйдя на улицу, не встретила какого-нибудь старика, который, заметив меня, смиренно отступал в сторону, кланялся часто-часто и, прослезившись, почтительно бормотал что-то о «славном прошлом». Увы! Смерть не раз вмешивалась в нашу жизнь меж тяготами тех дней и робким течением моего детства, и всё же былой дух преданности господину ещё не иссяк.
Седьмого мая 1869 года новое правительство отняло у замка Нагаока всю власть, и когда боль первых лет утихла, семьи самураев, обитавшие в нашем городе, неизменно отмечали эту годовщину. Для людей новых и для торговцев церемония была не более чем занятным зрелищем, те же, кто в ней участвовал, отдавали тем самым дань угасающему духу самурайства. Наутро после прогулки с Кин у замкового рва я проснулась с предвкушением чего-то необычного. И действительно, день выдался оживлённый! На завтрак всем подали чёрный рис — то есть неочищенный, не отбеленный, такой едят воины в суете боевых походов, — а днём на равнине Юкюдзан, позади святилища даймё Нагаоки, состоялось показательное сражение.
Что за дивное зрелище в тот день открывалось взору! Большинство вассалов обеднели, дорогих доспехов у них почти не осталось, но что-то всё-таки сохранилось, и каждый явился в чём мог. Я как сейчас вижу всю кавалькаду с моим отцом во главе. Он держался в седле очень прямо и, на мой детский взгляд, выглядел величественно и благородно в боевом одеянии c широкими, точно юбка, штанами и кимоно с узкими рукавами, поверх которого звенел и бряцал лакированный нагрудник из нескольких пластин, с перекрёстным шёлковым шитьём и крупным золотым гербом. Разумеется, его боевого коня уже не было, как и затейливой сбруи, но матушка искусно украсила обычную упряжь шнурками и кисточками из шёлковых лент, так что крестьянская лошадь преобразилась в ратного скакуна; вместо мечей — права ходить с мечами отца уже лишили — из-за пояса его торчали две заострённые бамбуковые палки. Поглазеть на шествие маленькой армии на окраине города у каменного моста собралась большая толпа. Зрители тоже по мере возможности обрядились в старинное платье, и в ожидании кавалькады мужчины сидели скрестив ноги, как воины: вид у них был бравый.
Ударили в барабан, отец мой вскинул сайхай — жезл с бумажной кистью, которым предки его подавали войскам сигнал к выступлению, — и тронулся в путь, а следом за ним потянулась длинная вереница всадников в боевых доспехах. Они проехали по полям, поднялись на гору и, после того как каждый из воинов поклонился святилищу, собрались на равнине для битвы, а после неё демонстрировали искусство стрельбы из лука, владения мечом, метания копий, а также боевое мастерство.
Наши слуги отправились на равнину Юкюдзан поглазеть на происходящее, служанки же остались дома и готовились к возвращению воинов. Повсюду на траве расстелили соломенные циновки, в саду развели костры, на которых, привязанные к треногам из крепких сучьев, покачивались объёмистые железные котлы с дичью, приправленной мисо: то и другое вместе с рисовыми отрубями составляет походный солдатский паёк. В сумерки наше маленькое войско возвратилось. Мы, дети, в праздничных нарядах выбежали к воротам и ждали меж двух высоких столбов, на которых горели приветственные огни. Заметив нас, отец раскрыл свой железный боевой веер и приветственно помахал им, точно платком, мы же кланялись ему в ответ.
— Твой досточтимый отец сегодня выглядит совсем как в прежние славные дни, — с лёгкой грустью сказала мать, — и я рада, что ты, его дочь, увидела его таким.
Мужчины сняли тяжёлые доспехи, сложили их в углу сада, расселись вокруг костров, ужинали и смеялись вольно, как на биваке. Отец не переоделся, только снял шлем и закинул за спину, тот висел на шёлковом шнурке, обрамляя его спереди и сзади двумя гербами Инагаки: «Так я бестрепетно сообщаю, кто я таков, недругам и друзьям», — со смехом сказал отец. А потом, сидя на высоком садовом камне, рассказывал нам, детям, истории из военной жизни, а мы сидели перед ним на циновках, прижавшись друг к другу.
Больше мы годовщину затопления замка Нагаоки не отмечали. На следующий год 7 мая равнину затопило из-за проливных дождей, а ещё через год отец заболел. Без прежнего господина людям не хотелось устраивать спортивные состязания, и мероприятие отложили на время, которое не настало никогда.
Отец так и не оправился от тягот Реставрации. С каждым годом он всё меньше походил на себя прежнего — честолюбивого, полного сил молодого мужчину (ему в ту пору было всего лет тридцать), который в те чёрные дни держал бразды правления бурлившей Нагаокой, но стойкий и радостный дух его не изменился. Даже в первые суматошные годы, когда Япония силилась занять прочное положение в новом мире, когда люди бездумно отказывались от старого и безрассудно тянулись к новому, отец, спокойный и невозмутимый, шёл своей дорогой. Он, как и самые прогрессивные люди его времени, искренне верил в светлое будущее Японии, но при этом с глубоким почтением относился к её прошлому, и эти его убеждения мало кто разделял. Однако отца любили, и благодаря тонкому чувству юмора ему подчас удавалось предотвращать и нежелательные замечания, и долгие споры; чувство юмора, подобно солнечному лучу, проглядывало сквозь его величавость и сановитость, и за отцом, пусть без титула и без власти, как встарь, признавали главенство.
Однажды осенью его лекарь, человек весьма прогрессивный, не только врач, но и друг, предложил отцу съездить в Токио на консультацию с докторами из новой больницы, славившейся успешным применением западных методов. Отец последовал совету и, разумеется, взял с собой Дзию.
Без них мне было очень одиноко. Я до сих пор помню, как тосковала в ту пору. Сестра готовилась к свадьбе — та должна была состояться этой же осенью, — и дни её полнились хлопотами. Не знаю, что я делала бы без моего славного Сиро: он, как и я, тоже мучился от одиночества. На самом деле Сиро был моей собакой, но, разумеется, я никогда так не говорила, поскольку тогда считалось, что девочке не пристало иметь собаку, это неженственно и грубо. Но мне дозволялось играть с ним, и каждый день после уроков мы с Сиро бродили по окрестностям. Как-то раз зашли туда, где отец обычно стрелял из лука, долго шагали по тропинкам, по которым отец прогуливался для моциона, как вдруг Сиро убежал от меня к домику близ наших ворот: в этом домике один-одинёшенек жил Дзия. Жена его давно умерла, я её даже не помнила, но Дзия прекрасно справлялся с хозяйством, и всякий раз, как мне летом случалось заглянуть на его чистенькое крылечко, я находила там квадратную лакированную шкатулочку с разными вкусностями, которыми так приятно перекусить, — и сладкий картофель, запечённый в золе и посыпанный солью, и крупные коричневые запечённые каштаны; в их треснувших скорлупках таились лакомые кремовые ядрышки, которые словно бы дожидались, когда мои детские пальчики извлекут их оттуда.
Я припустила за Сиро и увидела, что он, махая хвостом, взбежал на крыльцо и жадно обнюхивает тот угол, где прежде стояла шкатулочка с угощением.
— Нет-нет, Сиро! — грустно сказала я. — Шкатулочки больше нет. И Дзии нет. Никого нет.
Я села на край крыльца, и Сиро спрятал холодный нос у меня в рукаве. Ничто не могло нас утешить; я запустила руку в его жёсткую белую шерсть и упрямо твердила себе, что дочь самурая не плачет.
Мне вдруг вспомнилось выражение: «Распускаться без повода — малодушие». Я вскочила. Заговорила с Сиро. Мы с ним поиграли. И даже побегали наперегонки в саду. Когда я наконец возвратилась домой, то не без причины заподозрила, что родные не одобряют моего буйства, но, поскольку отец очень любил меня, ради него меня не стали отчитывать. В те дни все смягчились сердцем, ибо над нашим семейством нависла грозная тень.
Как-то раз Сиро заболел и отказывался от еды, что бы я ни накладывала ему в миску. Я по-детски верила: если Сиро поест, непременно поправится — но на тот день выпала годовщина смерти кого-то из предков и, как следствие, в доме постились. На ужин подали овощи, и для Сиро ничего не нашлось. Как всегда в трудную минуту, я пошла к Иси. Она знала, что в такой день нам не следует прикасаться к рыбе, но сжалилась над моей тревогой и тайком раздобыла где-то рыбьих косточек. Я отнесла их в дальнюю часть сада и растолкла меж двух плоских камней. Потом смешала с остатками мисо, которые взяла на кухне, и отнесла еду в дровяник, где на соломенной циновке лежал Сиро. Бедняга смотрел с благодарностью, но не двинулся с места; я подумала, что ему, наверное, холодно, сбегала к себе в комнату, принесла креповую подушку и укрыла его.
Об этом прознала бабушка и послала за мной. Я пришла к ней в комнату, поклонилась и, едва подняла глаза, сразу же поняла: на этот раз меня позвали не для того, чтобы угостить сладкими пирожками с фасолью.
— Маленькая Эцуко, — строго сказала бабушка (когда она сердилась, всегда называла меня «Эцуко»), — я должна поговорить с тобой об очень важном. Мне передали, что ты укрыла Сиро своей шёлковой подушкой.
Я робко кивнула, испуганная её тоном.
— Разве тебе неизвестно, — продолжала она, — что, когда ты обращаешься с ним так, как с собакой обращаться не пристало, ты тем самым оказываешь ему дурную услугу?
Должно быть, вид у меня был встревоженный и недоуменный, потому что бабушка смягчилась и объяснила, что, поскольку белые собаки стоят лишь на ступень ниже, чем люди, из-за моей «доброты» Сиро не приведётся в следующей жизни родиться человеком.
Согласно учению о переселении душ, границу между видами живых существ надлежит строго охранять. Если мы ставим животное выше, чем ему положено, мы тем самым мешаем ему в дальнейшем достичь следующей ступени воплощения. Все верующие буддисты совершенно покорны Карме, ибо их учат, что тяготы нынешней жизни — либо расплата за прегрешения в жизни прежней, либо уроки, необходимые для того, чтобы подготовить их к высшему положению в жизни будущей. Из-за этого верования японский трудящийся люд охотно мирился с невзгодами, но ещё оно научило нас с таким безразличием взирать на страдания тех существ, которые стоят ниже нас в иерархии творений, что народ наш совсем очерствел душой.
Я торопливо — насколько позволяла учтивость — поблагодарила бабушку и поспешила к Сиро, чтобы попросить у него прощения. Я нашла его на циновке: он лежал, уютно укрытый ковриком из мягкой рисовой соломы, приличествующим его положению. Два работника в саду жгли мою креповую подушку. Лица их были мрачны.
Бедный Сиро! Несмотря на все наши старания, наутро под ковриком обнаружилось лишь его бездыханное тело, а душа его перешла в следующее воплощение, и я молилась, чтобы из-за моей оплошности (пусть и совершённой с благими намерениями) оно оказалось не ниже предыдущего. Сиро похоронили в самом солнечном уголке сада, под высоким каштаном, где осенью по утрам мы с ним не раз весело бросали и ловили опавшие коричневые орешки. Разумеется, о том, чтобы как-то отметить могилу Сиро, не могло быть и речи, но отец мой по возвращении втихомолку положил под каштаном небольшой серый камень — в память о самом верном вассале своей доченьки.
Увы! Не успели плюски каштанов засыпать коричневыми плодами могилу Сиро, как моего дорогого отца похоронили в семейной усыпальнице в Тёкодзи, а в позолоченном святилище-буцудане, перед которым мы каждое утро склонялись с почтением и любовью, появилась ещё одна табличка.