Тем летом матушке нездоровилось. В последнее время приступы астмы, прежде случавшиеся редко, усилились и участились. Я написала старшей сестре и пригласила её в гости в Токио, рассудив, что матушка обрадуется её визиту, и не только потому, что повидается с дочерью (сестра всегда жила неподалёку от нашего прежнего дома), но и услышит приятные вести о старых друзьях и соседях. Сестра приехала в столицу несколько недель спустя, и её приезд был для нас истинным благословением. Она стала для матушки утешительницей, для меня — мудрой советчицей, а для моих детей — кладезем увлекательных семейных преданий: больше всего на свете сестра любила рассказывать истории о нашем старом доме, каким он был в её детстве.
В то лето едва ли не каждый день, чуть только солнце ныряло за черепичную крышу высокого дома наших соседей и прохладная тень накрывала наш сад, мы собирались в большой комнате, выходившей на крыльцо. Мы приходили одна за другой, все после горячей ванны, облекшись в прохладный лён. Матушка прямо и с достоинством усаживалась на шёлковую подушку, сестра же предпочитала подушкам прохладу чистых татами. Она была настоящая красавица. Я как сейчас вижу, как сестра тихонько усаживается на место, по-вдовьи коротко стриженные волосы чуть вьются, а кроткое лицо словно только и ждёт предлога, чтобы расплыться в ласковой улыбке. Между матушкой и сестрой устраивались мои дети; Ханано не сидела сложа руки — либо мастерила из яркого шёлка мешочки с сухой фасолью, либо вырезала бумажных кукол для Тиё, а та с восхищением и любовью наблюдала за сестрой, положив свои драгоценные праздные ручки на колени.
Этот час мы проводили в беседах о случившемся за день: о школьных успехах и трудностях, о происшествиях, связанных с делами домашними, об окрестных слухах и сплетнях. В конце концов разговор практически неизбежно переходил на темы, всплывавшие после чьего-нибудь замечания: «Как интересно! Расскажи нам об этом!» или «Да, помню. Обязательно расскажи детям».
Однажды матушка обмолвилась, что к нам в тот день заходил священнослужитель договориться о службе «в память о той, у которой не осталось родственников», наша семья проводила её каждый год.
— Почему она называется «в память о безымянной»? — спросила Ханано. — Грустное название.
— Это печальная история, — ответила матушка. — Она началась почти триста лет назад и никак не закончится.
— Какое отношение история Кикуно имеет к комнатушке в конце коридора? — неожиданно спросила я, смутно припомнив дверь, которую никогда не открывали. — Ведь это случилось не в том доме.
— Да, но прихожую выстроили ровно на том месте, где это произошло, — ответила сестра. — Это ведь правда, досточтимая матушка, что после того, как дом сожгли, кто-то высадил в саду хризантемы и люди не раз замечали среди цветов тусклые таинственные огоньки?
Ханано уронила шитьё на колени, и обе девочки с любопытством уставились на тётушку.
— Ну вот ты и нашла чем себя занять до ужина, — со смехом сказала я сестре. — Дети учуяли историю. Расскажи им, почему ты на днях в ресторане отказалась сесть на подушку, украшенную хризантемами.
— Ты, должно быть, считаешь меня глупенькой, Эцубо, с твоими прогрессивными взглядами, — с неловкой улыбкой парировала сестра, — но меня всю жизнь преследует чувство, что хризантемы — дурное предзнаменование для нашей семьи.
— Понимаю, — ответила я сочувственно. — Мне тоже так раньше казалось. И это ощущение прошло, лишь когда я уехала в Америку. Там имя Мэри так же распространено, как здесь Кику, но у меня оно ассоциировалось только со святостью и благородством, ведь это самое священное женское имя на свете. Некоторые даже молятся ему. Однажды — я тогда только приехала в Америку — я услышала, как лавочница грубо кричит кому-то: «Мэри, иди сюда!», — и каково же было моё изумление, когда к ней выбежала оборванная чумичка. И у нашей соседки была невежа горничная с таким именем. Сперва мне всё это казалось дикостью, но в конце концов я привыкла, что ассоциация — частный случай. И когда мы применяем её к общему, первоначальное чувство теряет смысл.
— Люди учатся забывать, когда путешествуют, — тихо сказала сестра. — Но насколько я помню, в доме у нас никогда не держали хризантем, равно как ни на ширмах, ни на посуде, ни на платьях, ни на веерах наших не рисовали хризантемы; в нашей семье было много прекрасных имён, означавших тот или иной цветок, но никто из рода Инагаки не носил имя Кику, «хризантема». Мы даже служанку с таким именем не приняли бы на службу, если она, пока живёт у нас, не согласилась бы взять себе другое.
— Почему? Расскажите, пожалуйста! — взмолились девочки.
И я вновь услыхала историю, которую знала с детства, но по мере того, как я взрослела, она постоянно меняла смысл и в конце концов отпечаталась у меня в сознании как предание об отважном самурае былых времён, олицетворявшем две добродетели — великую и нежную любовь и непреклонную, холодную силу верности долгу.
Этот мой пращур был главой нашего рода в ту пору, когда по требованию властей людям его сословия полагались две наложницы, дабы обезопасить семью от бездетности, которая считалась несказанным несчастьем: если в семье не было детей, полагали, что небеса вознамерились искоренить этот род. Наложниц всегда выбирала жена из дочерей семейств того же сословия, и они, хоть и пользовались меньшим влиянием, занимали положение столь же высокое и почётное, как она сама.
Вторую наложницу моего предка звали Кикуно. Её господин по возрасту годился ей в отцы, но, видимо, любил её по-настоящему, поскольку, как свидетельствуют записи об истории нашего рода, осыпал её родственников почестями и дарами. Разумеется, у японцев не принято отзываться неодобрительно о предках, и, возможно, не всем семейным преданиям следует верить, но все они как одно отзываются об этом человеке хвалебно, и мне хочется верить, что по праву.
В ту пору все знатные дома делились на две половины — женскую, где верховодила госпожа и не было слуг, а были только служанки, и половину господина, где все работы выполняли мужчины. Для занятий, требовавших выдумки и мастерства, — чайных ли церемоний, составления ли букетов — выбирали изящных юношей в ярких одеждах с развевающимися, как у женского платья, рукавами; волосы этим юношам искусно укладывали на макушке в косичку, а на висках взбивали пышные локоны.
Среди этих слуг был юноша, которому мой предок особенно благоволил. Должно быть, этот его фаворит был и знатен, и образован, поскольку был сыном его высшего вассала. И хотя мужская и женская половины дома существовали обособленно, всё-таки слуги каждый день ходили туда-сюда с официальными поручениями, домашние собирались вместе, когда того требовал долг, или для увеселений, в которых участвовали как женщины, так и мужчины. По таким случаям кроткая Кикуно и юный красавец слуга часто оказывались рядом. Ей было всего семнадцать. Её господин был в два раза старше, и все его помыслы занимала война с её грозными заботами. Нежный сладкоголосый юноша, рассуждавший о поэзии и цветах, покорил её сердце — точь-в-точь как в истории Ланселота и Гвиневры.
Нет никаких причин полагать, что юноша или девушка замыслили недоброе, но японок с детства учат смиряться, а после замужества — ведь положение наложницы приравнивается к браку — японка должна оставить всякую мысль о себе.
Слухи достигли ушей господина, но он отмахнулся от них как от нелепости. Впрочем, однажды он вошёл в просторную комнату, примыкавшую ко двору, и застал этих двоих за негромкой беседой, вдобавок — непростительное нарушение этикета — наедине. Это, разумеется, пятнало фамильную честь, и стереть это пятно, согласно кодексу чести того времени, можно было лишь кровью или — позор в тысячу раз страшнее смерти — изгнать провинившихся через водяные врата, тем самым превратив их в парий.
Пожилой господин по милосердию своему даровал им смерть почётную — от меча. Оба согласились, что приговор его справедлив. Кикуно ушла приготовиться к казни, а молодой человек медленно, торжественно и с достоинством достал два свои меча, сбросил с правого плеча верхнее платье и остался в белой шёлковой рубахе. После чего стремительным жестом ослабил пояс и, взяв в руку короткий меч, безмолвно сел на татами.
Я часто жалею обманутого господина, представляю, как он сидел там, прямой и молчаливый. Я знаю, что сердце его переполняла скорбь, а не только горечь и возмущение, но, несмотря на душевную смуту, ему надлежало хранить верность долгу, который ему диктовали тогдашние суровые нравы.
Бедняжка Кикуно сходила к сыну, обняла его напоследок — он спал на руках у няньки, — но больше ни с кем не попрощалась. Смыла помаду с губ, распустила волосы, повязала их полоской бумаги, облачилась в белые смертные одежды. После чего вернулась в комнату, где безмолвно ожидали её возлюбленный и её господин.
Неизменный обряд японского этикета провели без малейших отступлений. Кикуно встала на колени, поклонилась до земли — сперва своему господину, которого обманула, потом сидевшему подле него прекрасному юноше в девичьих одеждах. Села лицом на запад, сняла длинный пояс из мягкого крепа и туго связала свои сведённые колени. На миг сложила ладони, сжала хрустальные чётки, затем надела их на запястье, подняла кинжал и приставила к горлу его остриё. Её господин, человек строгий и справедливый, должно быть, и правда нежно её любил, поскольку сделал неслыханное. Он рывком подался вперёд, отобрал у Кикуно кинжал и вложил ей в руки собственный короткий меч Масамунэ[82], фамильную драгоценность и даже святыню, поскольку некогда его подарил деду этого самурая великий Иэясу[83].
Молодые люди погибли: юноша храбро, как самурай, но бедняжка Кикуно, падая, взмахнула рукой, задела оштукатуренную стену и оставила там пятно.
Тело юноши отправили родным с учтивым известием, что смерть его приключилась внезапно. Все поняли, в чём дело, и, как сам юноша, признали участь его справедливой. Погребли его в полночь, и в дальнейшем и в храме, и в родительском доме годовщину его кончины отмечали тихо. Но Кикуно похоронили с великими почестями, положенными матери маленького господина, и в память о ней пожертвовали немало денег на благотворительность. После чего господин запретил своим потомкам сажать хризантемы и упоминать в доме имя Кику. Младенца, чья мать по слабости духа лишила сына имени, положенного ему по праву рождения, отослали прочь, дабы позор не лёг на потомков, и фамильное имя унаследовал сын, родившийся позже.
Комнату с пятном крови заперли и не открывали без малого двести лет. Потом особняк сгорел. Когда мой отец отстроил его заново, многие родственники убеждали его оставить на месте той комнаты открытое пространство, но он отказался, отговорившись тем, что доброта живых друзей приучила его верить в доброту мёртвых. Для своего времени мой отец был человеком передовых взглядов.
А вот слуги ничего не забыли. Они утверждали, будто бы в новой комнате на штукатурке проступает еле заметный отпечаток ладони, что некогда темнел на старой стене, и рассказывали столько историй о призраках, что в конце концов моя матушка, исключительно из практических соображений, вынуждена была запереть и эту комнату.
Маленький сын Кикуно стал священником и впоследствии выстроил небольшой храм на горе. Храм расположен таким образом, что тень его накрывает одинокую безымянную могилу, над которой стражницей стоит статуя богини милосердия Каннон.
Но память о любви и сострадании не увядает. Почти триста лет мой давний суровый предок покоится средь своих родных в причудливом угольно-алом гробе, и почти триста лет потомки фамилии, честь которой он защищал, из уважения к невысказанному желанию его сердца каждый год устраивают богослужение «в память о безымянной».