После рождения ребёнка вся моя жизнь на протяжении долгих месяцев вращалась вокруг крохотного человечка. Куда бы я ни ходила, кто бы ко мне ни пришёл, разговор неизменно крутился вокруг Ханано, и матушке я писала по большей части о том, что её внучка прибавила несколько унций, выучилась по-новому гулить и ворковать, а когда она улыбается, у неё на щеках появляются ямочки. Должно быть, матушка усмотрела в моей пылкой привязанности зерно избыточно эгоистичной любви, поскольку однажды прислала мне буддийские книги с картинками из отцовской библиотеки. Как дорог был мне их знакомый облик! Текста в книгах не было, только изображения, но, листая страницы, я снова слышала кроткий голос досточтимой бабушки, и сказания старины вставали перед моим мысленным взором так же явственно, как и в дни моего детства. Некоторые страницы матушка отметила алой точкой. На одной из них был фрагмент из «Горы копий»[71], истории о том, как любимый ученик Будды так горько оплакивал смерть матери, что учитель сжалился над ним и своею божественной властью перенёс скорбящего сына туда, откуда он увидит мать. Ученик с ужасом наблюдал, как его дорогая мать мучительно взбирается на гору по тропинке из острых копий.
— О, добрый учитель, — возопил ученик, — ты привёл меня в «ад семи гор». Почему моя матушка здесь? Ведь за всю свою жизнь она никому не сделала зла.
— У неё были злые помыслы, — возразил Будда. — Когда ты был маленьким, она думала лишь о тебе, и однажды, увидев маленькую полёвку, которая весело играла, твоя мать так сильно захотела сделать из её серенького шелковистого хвостика шнурок для твоего праздничного наряда, что её мысленное желание приравняли к убийству.
Я с улыбкой закрыла книгу; я сразу же поняла безмолвное предостережение моей кроткой заботливой матери, но сердце моё переполняла благодарная любовь, я почтительно поклонилась в направлении Японии и дала себе слово, что ради любви к своему ребёнку стану относиться внимательнее и нежнее ко всему миру.
Одной из первых нашу доченьку проведала Минти, наша верная чернокожая прачка. Она годами обстирывала матушку, а когда я приехала, Минти по доброте сердечной взвалила на себя дополнительное бремя — стирать мою странную одежду. Она ни разу ни словом не обмолвилась о том, что мои вещи не такие, как прочие, но я нет-нет да замечала, что Минти разглядывает их с интересом, особенно белые носки-таби. Их шили из хлопка или шёлка, большой палец торчал отдельно, как у варежек. Когда Минти пришла наверх взглянуть на младенца, нянюшка держала Ханано на коленях, и Минти тотчас же принялась сюсюкать, ворковать и цокать языком.
Наконец Минти подняла глаза.
— Можно взглянуть на её ножки? — спросила она.
— Конечно, — ответила няня, подняла подол длинного платья Ханано и показала ей розовые детские ножки.
— Батюшки-светы! — в величайшем изумлении воскликнула Минти. — Ну совсем как у нас!
— Разумеется, — удивлённо подтвердила няня. — А вы как думали?
— Ан чулок-то двойной, — едва ли не с трепетом пояснила Минти, — вот я и рассудила, что у них на ногах всего два пальца.
Нянюшка рассказала об этом моему мужу, он хохотал в голос и наконец сказал:
— Вот Минти и отомстила за все народы Европы, поквиталась с Японией.
Нянюшка не поняла, что он имел в виду, а я сразу же догадалась. В моём детстве среди простых японцев широко бытовало поверье, будто бы у европейцев ступни как лошадиные копыта, потому что вместо сандалий они носят мешки из кожи. Поэтому одно из наших старинных названий для иностранцев — «люди с одним пальцем на ноге».
Ни я, ни матушка толком не знали новейших воспитательных методик, так что я укачивала Ханано под колыбельную. Возможно, сказалось влияние иноземного окружения, но мне казалось куда естественнее петь дочке «Спи, малыш, усни скорее!», чем старинную японскую колыбельную, которую мурлыкала Иси, укачивая меня, уютно устроившуюся у неё на спине.
Спи, малыш! Спи, малыш!
Куда ушла твоя нянюшка?
Она отправилась далеко,
Через холмы и долины
К твоей бабушке.
И вскоре тебе принесёт
Рыбу и красный рис,
Рыбу и красный рис.
А вот молитва, которую, едва выучившись говорить, Ханано лепетала на ночь, когда я укладывала её спать, вошла в нашу жизнь отнюдь не под влиянием иноземного окружения. Всё началось в тот день — очередной «памятный камень», — когда ко мне приехали мои чудесные «Повести западных морей». В одной из тоненьких книжиц с жёсткой бумагой, перехваченных шёлковым шнурком, была песенка, которую я затвердила наизусть, ещё не зная, что долгие годы спустя, облекши в диковинные иностранные слова, научу ей свою доченьку. Вот эта песенка:
Варэ има инэнтосу.
Вага Ками вага тамасий-о маморитамаэ.
Моси варэ мэдзамэдзуситэ синаба,
Сю ё! вага тамасий-о сукуэтамаэ.
Корэ, варэ-Сю-но нани ёритэ нэготокоро нари.
Спать ложусь на склоне дня —
Боже, защити меня!
Коль умру я до зари —
Душу, Боже, забери!
Христа ради, забери!
В японском языке есть пословица: «Только пальцы ребёнка способны завязать узел, объединяющий две семьи». Свадьба в Японии — не личный выбор жениха и невесты, и я никогда не относила эту пословицу к нам с Мацуо, но однажды некая таинственная сила превратила эту истину в случай, который неведомо как сыграл важную роль в жизни моей и мужа.
Мацуо всегда вкладывал в своё дело всю душу. По-моему, до рождения нашей дочери для него в принципе не было ничего важнее работы. Мы жили с ним очень дружно, но редко общались друг с другом, разве что при гостях. У нас попросту не находилось общих тем для разговоров: Мацуо интересовали собственные планы, мои же мысли занимало хозяйство и мои новые подруги. Но с того самого дня, как появилась на свет наша доченька, всё изменилось. Теперь нам с Мацуо было что обсудить, и я лучше узнала мужа.
Но в глубине души я всегда считала, что дочка только моя. Она ни в чём не походила на Мацуо, да мне этого и не хотелось. То есть я не расстроилась бы, если бы она была на него похожа, но неизменно верила, что по-настоящему Ханано принадлежит исключительно мне и моей семье.
Как-то раз, оказавшись в городе, я ненадолго зашла в лавку к мужу. Он был занят, я ждала его в кабинете. На столе у него царил беспорядок; впереди, в просторном отделении для бумаг, лежала вещица, какую я не думала увидеть в захламлённом рабочем кабинете: лакированная шкатулочка преизящной работы, с гербом, какой редко увидишь за пределами музеев. Я подняла крышку, и моему изумлённому взору предстали три странных предмета: зелёный бумажный волчок, кусочки глины, которой детские пальчики придали необычную форму, и сдувшийся воздушный шарик.
Я застыла как вкопанная, сердце моё колотилось; я почувствовала себя так, будто бы не спросясь заглянула в душу незнакомца, и отвернулась. Я вдруг осознала, что есть ещё один человек, который любит мою доченьку так же сильно и нежно, как я; сердце моё, полное раскаяния, со странным новым чувством устремилось к моему мужу.
На детство Ханано немало повлияли частые визиты и неизменная доброта нашей замечательной подруги миссис Уилсон. Не было случая, чтобы она не принесла матушке цветы; на Пасху и семейные годовщины наши гостиные пестрели цветами из её изобильной оранжереи.
Как-то раз Ханано — ей тогда едва минул год — сидела у окна на коленях у матушки и вдруг увидела на подъездной дорожке знакомый экипаж. Он остановился, из него вышла миссис Уилсон, подняла глаза, заметила Ханано, помахала ей рукой в белой перчатке и улыбнулась. Солнце освещало её величественную фигуру в платье нежного лилового оттенка; в руках миссис Уилсон держала букет цветов.
— Ой, ой! — воскликнула малышка, радостно хлопая в ладоши. — Красивая дама с цветами! Красивая дама с цветами!
Так окрестил миссис Уилсон младенец в сердце своём, и с тех пор мы нашу подругу иначе как «Дама с цветами» не называли. Пусть все цветы, которые некогда столь щедро расточала её рука, расцветут эмблемами счастья и мира, когда она очутится в прекрасных садах за рекой.
С тех самых пор, как Ханано стала узнавать отца, он приносил ей игрушки, а когда она пошла и залопотала, он едва ли не всё свободное время проводил за играми с ней, носил её на руках и даже брал с собой в гости к соседям.
Однажды в воскресенье — Мацуо с Ханано как раз куда-то уехали — матушка сказала:
— Я не знаю отца преданнее, чем Мацуо. Неужели все японцы настолько самозабвенно занимаются своими детьми?
— Признаться, понятия не имею, — медленно ответила я. — Разве американцы не любят своих детей?
— Любят, — быстро ответила матушка, — но Мацуо каждый вечер возвращается домой пораньше, чтобы поиграть с Ханано, а позавчера так и вовсе на целый день закрыл лавку, чтобы сводить Ханано в зоосад.
Я подумала о своём отце, о господине Тоде и прочих отцах и вдруг увидела японских мужчин в новом свете. «У них нет такой возможности! — с горечью подумала я. — Мужчины в Америке могут без смущения выказывать симпатию, японца же сковывают условности. Они надевают на него маску, смыкают его уста, лишают его поступки всякого чувства. Как бы муж ни относился к жене, он не может на людях проявлять к ней любовь и даже уважение, да она этого и не хочет. Ведь это считается дурным тоном. И лишь с маленьким ребёнком — своим ли, чужим — благородный муж осмеливается дать волю сердцу. Вот единственная его отдушина, которую допускает этикет, но и тогда мужчина обязан сообразовывать свои поступки с его правилами. Отец становится товарищем своему маленькому сыну. Он занимается с ним борьбой, бегает взапуски, устраивает самурайские поединки, дочку же любит с безграничной нежностью и принимает её ласки всей душой, измученной жаждой: вот где истинная трагедия».
Мацуо выражал чувства ко мне более открыто, чем было принято в Японии: там это сочли бы невоспитанностью. Однако мы всё-таки оба чтили традиции, и лишь много лет спустя я осознала, как глубоко мой муж нас любит.
После того разговора с матушкой и мыслей, которые он во мне пробудил, я стала укладывать Ханано позже, чтобы она повозилась с отцом, хотя все дети в это время должны уже спать. Одним лунным вечером я вышла из дома и увидела, что они бегают по лужайке, гоняются друг за другом, а сидящая на крыльце матушка смеётся и аплодирует. Мацуо и Ханано играли в «тень ловит тень»[72].
— Я в детстве тоже играла в это лунными вечерами, — сказала я.
— Неужели в Японии есть луна? — изумилась Ханано.
— Эта же самая, — ответил её отец. — И во всю твою жизнь, куда бы ты ни поехала, непременно увидишь её на небе.
— Значит, она ходит за мною, — удовлетворённо заключила Ханано, — и когда я поеду в Японию, Бог увидит мою японскую бабушку.
Мы с Мацуо озадаченно переглянулись. Ханано всегда считала, что луна — это лицо Бога, но я только позже узнала, что в тот день она услышала, как гостья матушки сказала: «Жаль, что такая красивая страна, как Япония, живёт без Бога».
Необычная мысль Ханано меня удивила, но дочка обрадовалась, и я не стала ей объяснять, что к чему. «Она и сама вскоре всё поймёт в этой практичной стране», — рассудила я со вздохом. В Японии дети избавлены от множества мучительных вопросов, поскольку наши люди в большинстве своём питают нежность к детским иллюзиям даже до старости и вероятность, что поэтические выдумки вдруг развеют, не так велика. Повседневная жизнь Японии проникнута мистическим мышлением. Невидимые силы, что населяют воздух и землю, куда реальнее, чем окружающая действительность, и едва ли не все японцы что ни день замечают признаки присутствия добрых духов. Почти ко всем нашим богам мы относимся как к добрым друзьям, и немудрёные ритуалы, которые мы обязаны ради них исполнять, неизменно пронизаны спокойным, приятным чувством уважения и благодарности. Мы не страшимся, что нас накажут за небрежение обязанностями — разве что упрекнут в недостатке почтения, а для японца это значит многое. Домашние святилища напоминают нам, что предки за нами присматривают, а мы демонстрируем им нашу признательность молитвами и благовониями. Бог огня помогает управляться на кухне, и в благодарность ему близ кухонного очага вешают амулеты. Добрый бог риса просит лишь не швырять мусор в огонь под котелком, в котором варится рис. Богиня воды, благословляющая реки и ручьи, требует, чтобы колодцы были чистыми. Семь божеств удачи — Трудолюбие, Благополучие, Мудрость, Сила, Красота, Счастье и Долголетие[73] — видны повсюду, и всюду их привечают с улыбкой; фигурки Трудолюбия и Благополучия, коих торговцы чтят больше прочих, в каждой лавке ставят на видное место, откуда они благосклонно взирают на хозяина, внушая ему уверенность, что друзья его рядом. Страшные божества у дверей храмов нас ничуть не пугают, ведь они — свирепые сторожевые псы, что хранят нас от опасности, а боги воздуха — Гром, Ветер и Дождь[74] — пекутся о нашем благе. Выше всех этих младших божеств — богиня Солнца, прародительница наших императоров: её добрый заботливый свет оберегает наши края.
Все эти божества относятся и к синтоистскому, и к буддистскому пантеону, поскольку народные верования соединяют обе религии. Как правило, они никого не запугивают, хотя демоны из преисподних — если всерьёз относиться к тому, как их изображают в старинных буддийских книгах, — бесспорно, внушают страх, но даже они даруют каждому грешнику два дня в год, когда он, раскаявшись, может духовно возвыситься. Таким образом, для японцев даже печальный и непростой путь реинкарнации, по которому зачастую бредут лишь ощупью, в конце концов, после длительного отчаяния и мрака, приводит к надежде.
Буддизм пришёл в Японию из Индии и за это многовековое путешествие явно утратил многие изначальные пугающие элементы — но, может, они смягчились, а там и исчезли в славном обществе наших добродушных и услужливых синтоистских богов. Их мы ничуть не боимся, поскольку в синтоизме даже смерть — только облако, на котором мы летим, осиянные вечной жизнью Природы.
Наши законы и правила, сочинённые человеком, куда сильнее определяют жизнь людей и оставляют отпечаток в душе, нежели наши боги. Наша мудрёная вера вызывает интерес людей мыслящих и учит подлинному смирению, однако не направляет невежд в постижении мудрости и не подаёт тем, кто в скорби или раздумьях, немедленного утешения, радости и надежды, свойственных вере в бедного смиренного проповедника из Назарета.