В широком углу, где сходились наша передняя и боковая террасы, в тени раскидистой яблони висел мой гамак. Я клала в него большую подушку, садилась на японский манер и читала. Лежать в гамаке, как матушка, я не привыкла, но любила порой представлять, будто еду в открытом каго — повозка тихая, не качается — и наблюдаю за деревьями мельканье экипажей и деревенских телег, время от времени проезжающих по дороге за высокими вечнозелёными деревьями и каменной стеной.
Ещё из гамака я смотрела на узкую зелёную лужайку, за которой сквозь проём в изгороди из сирени, образованный подъёмным мостом, виднелся дом наших ближайших соседей. Близких соседей у нас было не много, поскольку наш пригород был довольно большой и дома стояли на значительном расстоянии друг от друга посреди кустарников и зелёных лужаек. Зачастую эти лужайки разделяла лишь узкая гравийная или грунтовая дорожка.
Мне очень нравилось, что вокруг домов нет заборов. В Японии я ни разу не видела, чтобы вокруг дома не было каменной или деревянной оштукатуренной изгороди. Даже скромные деревенские хижины окружали кустарниками или бамбуком. В детстве я любила представлять, как было бы замечательно, если бы вдруг все изгороди пали и всякий прохожий увидел бы сады, прежде скрытые от глаз. В моём американском доме мне казалось, будто моя детская мечта сбылась. Заборы исчезли, и каждый мог любоваться газонами и цветами. Потом я мысленно переносилась в японские сады, огороженные красоты которых были доступны не многим.
Я размышляла об этом однажды приятным днём, когда сидела в гамаке и шила; матушка подвязывала вьющиеся розы, зелёная их листва занавешивала крыльцо.
— Матушка, — сказала я вдруг, когда мне на ум пришла новая мысль, — вы когда-нибудь думали о том, что японки живут словно в тюрьме, причём ключ от их камеры у них же в кармане, и они не отворяют её дверь потому лишь, что это невежливо?
— Что? Нет! — удивлённо ответила матушка. — А ты что думаешь, Эцу?
— Эта мысль пришла мне на ум в тот день, когда меня впервые пригласили на чай. Помните?
— Ну конечно. — Матушка улыбнулась. — Ты шла по дорожке вместе с мисс Хелен поникшая, как цветок. Она сказала тебе, что собралось всё общество и ты будешь «королевой бала», а ты уселась прямо на крыльцо и негромко заметила, что здешние люди точь-в-точь как их лужайки. Я так и не поняла, что ты имела в виду.
— Я всегда буду помнить тот день, — продолжала я. — Когда я одевалась, всё представляла, как будут выглядеть дамы с их волнистыми волосами, как они в нарядных платьях рассядутся в гостиной миссис Андерсон и заведут приятную беседу, как водится во время визитов. А они не сидели на месте. Я точно попала на улицу: дамы не сняли ни шляп, ни перчаток, стояли группками или расхаживали по людным комнатам и говорили все разом. От гула голосов я совсем растерялась, у меня закружилась голова, но всё было невероятно интересно и вполне пристойно. Мне задавали странные вопросы, но все были добры и веселы.
— Шум и суета так тебя утомили? — спросила матушка.
— Нет, что вы, мне это понравилось. Шум был весёлый. Мне всё понравилось. Но на обратном пути мисс Хелен спросила меня, как дамы принимают гостей в Японии. И я отчётливо увидела празднование очередной годовщины у нас дома в Нагаоке; матушка сидит величественная и кроткая, все дамы в парадных нарядах, тихие, а если и выражают чувства, то сдержанно, улыбками, поклонами, скупыми жестами, поскольку на официальных приёмах в Японии считается грубостью громко смеяться или чересчур много двигаться.
— В этом покой и прелесть, — заметила матушка.
— Но это же неестественно! — воскликнула я и выпрямилась от волнения. — Я всё время об этом думаю. Наши условности доходят до крайности. Ограничивают душу. Мне даже неловко, что я здесь так счастлива, а все эти смирные и терпеливые женщины молча сидят в тихих своих домах. Наша жизнь в Японии — и у женщин, и у мужчин — совсем как наши связанные деревья, наши закрытые сады, наши… — Я осеклась и добавила медленно: — Я становлюсь чересчур откровенна, как американка. Меня воспитывали иначе.
— Тебе хочется поскорее сломать все изгороди, моя дорогая, — мягко заметила матушка. — Цветы Японии распускались в тенистом саду, и внезапное яркое солнце может сгубить их красоту, превратить их в крепкие грубые сорняки. Но там сейчас ещё утро. Цветы вырастут на свету, и к полудню изгороди падут сами. Не надо спешить их ломать.
Матушка наклонилась над гамаком и впервые нежно поцеловала меня в лоб.
Однажды мы с приятельницами отправились посмотреть Эллен Терри[58] в «Венецианском купце». Спектакль был дневной, и после представления мы отправились выпить чаю. Дамы нахваливали прославленную актрису, я же молчала, поскольку тот день стал одним из величайших разочарований моей жизни. Мне не терпелось впервые увидеть западную актрису, известную на весь мир, я представляла себе скромную молодую образованную женщину, которая медленно ходит по сцене, степенно и с достоинством произносит замечательный монолог. Разумеется, я невольно нарисовала в воображении идеал для японцев.
Вместо этого по сцене расхаживала высокая женщина в алом платье и шапке на манер шутовского колпака, причём двигалась так естественно и непринуждённо, как пристало разве только простолюдинке. Для дамы воспитанной и изящной — пусть она даже это скрывает — Порция разговаривала чересчур громко и быстро. А как она жестикулировала! Оживлённо, точь-в-точь как мужчина. Мною владела лишь оторопь и удивление.
Чудесная сцена, когда Джессика при луне встречается с возлюбленным, и последнее действие, когда двое мужей узнают своих жён, изобиловали поцелуями до неприличия. Я уже пожалела, что пошла на спектакль.
Посреди разговора одна из дам, в последнем действии с любопытством за мной наблюдавшая, спросила:
— А в японских спектаклях бывают любовные сцены?
— Да, конечно, — ответила я. — Наш театр показывает жизнь как она есть, и японцы такие же, как все люди.
— Но вы залились краской, юная госпожа, точно прежде не видывали влюблённых, — с улыбкой заметила дама.
Я как могла объяснила, что нас веками учили: выражение сильных чувств несовместимо с изяществом и благопристойностью. Это вовсе не значит, что мы подавляем в себе чувства, однако считаем публичное их выражение дурным тоном. Поэтому в нашем театре любовные сцены, как правило, настолько скромные и спокойные, что американскую публику они не затронули бы вовсе. А вот на японских зрителей сдержанное достоинство наших актёров производит сильное впечатление, поскольку японцы понимают чувства, которые им не показали.
— Но как же ведут себя ваши влюблённые, когда их… скажем… переполняет страсть? — уточнила молодая дама.
— Они деликатно поворачиваются друг к другу спиной, — ответила я.
— Поворачиваются друг к другу спиной! Силы небесные! — Именно такую любопытную фразу употребила молодая дама и чуть погодя задала мне новый вопрос: — А правда, — сказала она, — что в Японии не принято целоваться, даже у мужей и жён?
— Видите ли, у нас принято кланяться, — пояснила я. — Именно так мы выражаем чувства.
— То есть вы хотите сказать, что и ваша матушка никогда вас не целовала? — изумилась молодая дама. — Как же она попрощалась с вами, когда вы уезжали в Америку?
— Она поклонилась мне, — ответила я, — и произнесла очень ласково: «Благополучной тебе дороги, дочь моя».
Тогда я ещё очень недолго жила в Америке и не поняла ни странного выражения, которое приняли лица дам, ни воцарившегося на миг молчания, после чего разговор перешёл на другие темы.
В поклоне участвует не только тело: это движение души. Мы по-разному кланяемся отцу, младшей сестре, подруге, слуге, ребёнку. Глубокий и полный достоинства поклон моей матери, ласковые слова прощания были проникнуты любовью. Я живо это ощутила, и все, кто при этом присутствовали, тоже поняли всю глубину потаённого движения её души.
Японцы не любят выставлять чувства напоказ. До недавнего времени всех японских детей высших сословий учили скрывать сильные эмоции. Ныне свободы куда больше, чем в старину, однако влияние былого воспитания по-прежнему заметно везде — и в искусстве, и в литературе, и в повседневных обычаях. При всём дружелюбии и жизнерадостности в общении существует определённая строгость этикета, ограничивающая избыточность выразительности. Она диктует ритуалы, связанные с рождением и смертью, и управляет всем, что между ними, — трудами, играми, трапезами, сном, прогулками, бегом, плачем и смехом. Оковы учтивости — разумеется, по доброй воле человека — сдерживают проявления чувств. Весёлая девушка смеётся тихонько, прикрыв лицо рукавом. Ребёнок, ударившись, глотает слёзы и всхлипывает: «Я не плачу!» Убитая горем мать с улыбкой сообщит вам, что дитя её умирает. Расстроенная служанка, хихикая, признается, что разбила ваш драгоценный фарфор. Иностранца всё это пожалуй что озадачит, но подобное поведение продиктовано лишь стремлением сдерживаться. Показывать чувства — невежество.
И когда американцы судят об отношениях между японским мужем и женой по тому, как они общаются друг с другом, то допускают большую ошибку. Мужу негоже превозносить жену и детей, как негоже нахваливать часть своего тела, и каждая жена гордится тем, что соблюдает строгие правила этикета, согласно которым сдержанность и чувство собственного достоинства суть добродетели, в высшей степени воплощающие честь дома, в котором она хозяйка.
И ещё одна тонкость, быть может, объясняет мнимые странности. В японском языке нет местоимений, их роль исполняют прилагательные. Так, прилагательное смиренное и уничижительное означает «мой», а хвалебное — «ваш». Муж, знакомя гостей с женой, говорит: «Прошу вас, пожалуйте великодушным взглядом глупую жену». И это значит лишь: «Позвольте вам представить мою жену».
Отец назовёт детей «невежественный сын» и «невоспитанная дочь», хотя душу его переполняет гордость и нежность.
Никогда не забуду, как я впервые увидела поцелуй мужчины и женщины. Это было, когда я приплыла из Японии и ехала на поезде через всю Америку. Место подле меня занимала молодая дама, очень нарядная, кроткая и даже робкая. Она недавно вышла замуж и сейчас возвращалась домой после первого визита к родителям. Меня привлекло её непринуждённое, однако скромное поведение, и я размышляла, в чём я могла бы брать с неё пример. Однажды утром я отметила, что она оделась наряднее обычного, и поняла, что её путешествие близится к завершению. Наконец поезд замедлил ход, и моя попутчица с живым интересом выглянула в окно. Едва поезд остановился, как в вагон вбежал молодой человек, заключил скромную и милую молодую даму в объятия и расцеловал. А она явно не возражала, лишь, зардевшись, залилась смехом; наконец оба вышли из вагона. Не могу передать, что я тогда чувствовала, но невольно вспоминаю, что сказала мне матушка перед моим отъездом в Америку: «Я слышала, дочь моя, что у иноземцев заведено облизывать друг друга, подобно собакам».
В матушкиных словах не было упрёка, только изумление. И я повторяю их для того лишь, чтоб показать, до чего непривычным порой кажется иностранцу чужой обычай. За годы жизни в этой стране я узнала, что американцы тоже вкладывают душу в выражение чувств, вот как японцы в поклоны. Теперь-то я понимаю, что поцелуй выражает и благодарность, и доброту, и дружбу, и любовь — благоговейный шёпот от сердца к сердцу.
Мацуо был очень привязан к матушке и часто, получив новую партию товаров из Японии, выбирал самую красивую или подходящую вещицу и дарил ей. Как-то раз он принёс ей лакированную шкатулочку, похожую на коробочки для лекарств, которые японцы в древности носили на поясе. Снаружи шкатулочка была размечена линиями, соответствующими внутренним отделениям, но когда я её открыла, обнаружила вместо нескольких отделений всего два, для игральных карт. Лак был скверный, работа грубая, но сама мысль оригинальная — изготовить шкатулочку для средств развлечения в виде коробочки для лекарства от боли.
— Какие же американцы изобретательные! — воскликнула я. — Вот не думала, что эту шкатулку сделали здесь.
Мацуо перевернул её: на донышке обнаружился ярлычок «сделано в Японии».
Через несколько дней я заглянула в лавку к Мацуо, и он показал мне, что целые полки уставлены товарами, которые называют японскими, однако любой обитатель Японии изумился бы, увидев эти странные европейские штучки. На всех стояли ярлыки «сделано в Японии». Мацуо пояснил, что придумывают их американцы — так, чтобы товары пригодились в Америке, — а изготавливают на японских фабриках и сразу же отправляют в Америку; в Японии подобное не продают. Меня это смутило, Мацуо только пожал плечами.
— Если американцам такое нужно, если они делают чертежи, заказывают эти товары и всем довольны, найдутся торговцы, чтобы поставлять их в Америку, — сказал Мацуо.
— Но это всё не японское.
— Да, — согласился Мацуо. — Но подлинные японские вещи никто не купит. Покупатели сочтут их слишком хрупкими и унылыми. — И добавил медленно: — Единственное лекарство — обучение, и придётся начать с этого.
В ту ночь я долго не сомкнула глаз, всё думала. Разумеется, людей творческих, ценящих истинную красоту, не так-то много по сравнению с множеством тех, кому нравятся тяжёлые вазы, зелёные с золотом, дешёвые лакированные шкатулки и развесёлые веера с рисунками смеющихся девушек с цветами в волосах. «Но если Япония снизит свои художественные стандарты, — вздохнула я, — чего же ей ждать от мира? Всё, что у неё есть, всё, в чём проявляется её суть, проистекает из её идеалов искусства, из её гордости. Честолюбие, учтивость, мастерство — всё укладывается в эти понятия».
Я знавала мастерового — ему платили сдельно, не подённо, — который по доброй воле разрушил сделанное за полдня, с натугой поднял тяжёлый камень садовой дорожки, чтобы чуть-чуть его передвинуть. Когда камень занял нужное положение, мастер отёр пот со лба, достал трубочку и, присев на корточки, потратил ещё сколько-то времени (за которое ему не заплатят), любуясь на правильно лежащий камень, и в каждой морщинке добродушного старческого лица читались радость и удовольствие.
Вспоминая об этом мастере, я гадала, стоит ли менять на что бы то ни было удовольствие и сердечную гордость своими трудами. Мысли мои перескочили от садовника к рабочему, учителю, чиновнику. У всех так. Пожертвовать гордостью — отказаться от лучшего, что имеешь, — губительно для духовного роста как человека, так и народа.