В просторном ухоженном доме, где мы обрели пристанище в ту ненастную ночь, кипела работа. Повсюду, не считая разве что жилых комнат хозяина, его жены и двух дочерей, стояли каркасы с ярусами бамбуковых подносов, на каждом — ячеистые рамы-коконники, покрытые шелкопрядом. Червяков там были, кажется, тысячи тысяч. В родной деревне Иси ткали шёлк, и старшей моей сестре в её поместье между трёх гор принадлежало несколько деревень, где производили шёлк, но прежде мне не случалось всю ночь слушать шорох этих голодных маленьких созданий, поедающих листья. Этот негромкий звук наполнял весь дом: казалось, будто капли дождя стучат по сухим листьям, и мне всю ночь снилось, будто с карнизов капает вода. Наутро я проснулась в унынии — я думала, что придётся целый день ехать в закрытой повозке, — и каково же было моё удивление, когда, отодвинув деревянные ставни на крыльце, я увидела, что светит солнце.
Когда я стояла на крыльце, одна из хозяйских дочерей, примерно моего возраста, вынесла соломенную циновку с помётом шелкопряда, выбросила в кучу во дворе (помёт шелкопрядов, которые едят шелковицу и рисовую шелуху, — лучшее удобрение на свете) и с поклоном пожелала мне доброго утра. Она стояла в свете июньского солнца — рукава подобраны, босые ноги в соломенных сандалиях, — а я присела на корточки на крыльце в крашенном самодельной краской ночном кимоно, и мы познакомились.
Она рассказала мне, что в одиночку обрабатывает шесть подносов шелкопряда. Кажется, она знала о шелкопряде всё и очень его любила.
— Черви чистые, — сказала она, — они разборчивы в еде и сметливы в своих делах — совсем как люди.
Удивительные вещи, которые я услышала, так меня заинтересовали, что, когда вошла служанка унести мою постель, я ещё слушала рассказ, но поспешила одеться.
— Ну что, — спросил брат, когда мою комнату убрали и подали завтрак, — нравится тебе в пансионе?
— Постояльцы уж очень шумные, — ответила я, — и, судя по тому, что рассказала мне дочь нашего хозяина, весьма привередливы. По её словам, не терпят даже частицы пыли. Даже из-за увядшего листика порой «повязывают синий шейный платок»[44] и ползут к внешнему краю подноса.
— Ты видела бабушку нашего хозяина? — спросил брат.
— Нет, я и не знала, что у него есть бабушка.
— Она вчера ушла спать рано — наверное, укрылась от шума и суеты нашего появления. Перед отъездом мы засвидетельствуем ей почтение.
После завтрака хозяин отвёл нас в комнату своей бабушки. Та была очень старая, держалась замкнуто, но во взгляде её читался недюжинный ум. Едва она поклонилась, как я поняла, что воспитывали её в доме самурая, а когда я увидела на стене над сёдзи нагинату с гербом, сразу смекнула, почему брат так хотел меня с ней познакомить.
Нагината — длинный лёгкий изогнутый меч, им учили владеть женщин из самураев, причём не только ради упражнения: при случае его пускали в ход. На этом мече-нагинате был герб одного из наших северных героев. Он был предателем, но всё равно считался героем. И когда его убили, его дочь вместе с двумя другими женщинами защищала осаждённый замок в последние отчаянные часы безнадёжной борьбы. Старуха со сдержанной гордостью призналась нам, что была скромной служанкой этой дочери и разделила с ней те страшные часы. И её любимая досточтимая госпожа на память подарила ей нагинату.
Заметив наш интерес, старуха показала нам другое сокровище — тонкий затупленный нож-когай: вместе с метательным кинжалом-сюрикэном он составляет часть длинного самурайского меча. В древние времена японское военное дело было целой наукой, а умение пользоваться оружием — искусством. Воин гордится, что ранил противника, только если сделал это одним из способов, определённых строгим кодексом самураев. Длинным мечом разрешалось разить неприятеля только в четыре места: в макушку, запястье, в бок и в ногу под коленом. Метательный кинжал, стремительный, как стрела, должен был лететь прямо в лоб, горло или запястье. А вот тупым маленьким когаем можно было пользоваться по-разному. Открывать им, как ключом, ножны, чтобы достать меч; воин в походе мог есть двойным когаем как палочками; на поле боя или при отступлении им можно было из милосердия проткнуть вену на щиколотке раненого и умирающего товарища; также когай служил и в клановых междоусобицах — когай, торчащий из щиколотки мёртвого врага, безмолвно сообщал: «Теперь твой черёд». Герб извещал, кому принадлежит когай, так что его, как правило, возвращали — в щиколотку хозяина. Когай фигурирует во множестве средневековых историй о любви и отмщении.
Я обрадовалась, что брат так заинтересовался, и сама с удовольствием наблюдала, как разрумянилась старуха, как просияла, предаваясь воспоминаниям, но вот заключительные её слова ввергли меня в уныние. На какое-то замечание брата она ответила:
— Молодость всегда охотно слушает о походах, старости же остаются лишь печальные воспоминания и несбывшиеся мечты.
Я села в рикшу, напоследок отдав поклон стоящей в дверях семье и слугам, склонившимся в поклоне, и мысленно попрощалась с хлопотливыми маленькими постояльцами. За этот короткий, пронизанный шелестом визит я узнала о шелкопрядах больше, чем за четырнадцать лет жизни в краях, где их разводят. Повозки наши катились по ровной и скучной дороге, но ум мой не знал покоя; кажется, именно тогда я впервые осознала, пусть смутно, что все создания, даже самые ничтожные, «сметливы в своих делах — совсем как люди».
— Подумать только! — сказала я себе. — Сколько всего узнаёшь за время странствий!
Я накрыла колени накидкой и приготовилась к долгому пути.
Должно быть, я уснула, поскольку, когда послышался голос брата, я обнаружила, что уютно устроилась и лежу едва ли не в позе кинодзи.
Мы въезжали в немаленький город, и брат, подавшись вперёд, указал поверх черепичных крыш на видневшийся впереди замок на холме.
— Это Коморо, — пояснил брат, — нам оттуда прислали кукол.
Я улыбнулась, вспомнив дом в Нагаоке и двух высоченных кукол из праздничного набора, который наша прапрабабушка привезла с собой из Коморо в качестве приданого. В ту пору таких кукол разрешалось иметь только дочери даймё; должно быть, приданое было дивное. Но в моё время, когда мы существовали главным образом на те средства, которые удавалось выручить благодаря визитам перекупщика в наше хранилище, чудесные куклы из Коморо, их миниатюрная мебель — сплошь лак и позолота, совершенство японского средневекового искусства, — постепенно нашли новых хозяев. Насколько я знаю, они попали не к японцам, а через какого-то продувного торговца уплыли в иностранные земли, в иностранные руки и, должно быть, сегодня покоятся в разных музеях, разбросанных по всей Америке и Европе.
Две куклы сломались, продать их было нельзя, и их поставили в качестве украшений на высокую полку в токономе в моей комнате. Я очень любила разыгрывать с ними сценки из историй, которые мне рассказывали, снимала кукол с полки, усаживала их как зрительниц, а сама изображала древнего самурая, которому предстоит исполнить страшный долг. Головы у кукол были съёмные, так что с ними можно было разыгрывать мою любимую историю мести. Не раз я хваталась за эмалированную голову куклы и костяным ножом для бумаг, заменявшим мне меч, безжалостно замахивалась на куклу и в то же мгновение вынимала её голову из роскошного парчового воротника, после чего с суровым и решительным лицом торопливо заворачивала голову в лиловый креповый платок, совала под мышку и шагала в воображаемый зал суда.
Подозреваю, отец знал об этой моей жестокой игре, ведь для неё я всегда заимствовала его лиловый креповый платок-фукуса (мне казалось, что вещь, принадлежащая ему, придаст игре благородства), однако, заслышав за дверью бабушкины шаги, я всякий раз торопливо возвращала голову куклы на место в её парчовое вместилище, дабы не огорчать досточтимую бабушку, опасавшуюся, что я вырасту слишком дерзкой и грубой и никогда не найду мужа.
Наши рикши катили по городу, я с интересом рассматривала замок. Вот, значит, тот дом Коморо, из которого наша прапрабабушка отправилась невестою в Нагаоку! Замок скрывали деревья, сквозь ветви местами виднелись серые, загнутые кверху концы многочисленных крыш. Замок походил на просторную низкую пагоду, возвышавшуюся над наклонной стеной из шестигранных камней — «черепаший панцирь» всех японских замков.
Из Коморо в Нагаоку! Должно быть, девушке в тряском свадебном каго этот путь показался вечностью! Я вспомнила рассказ досточтимой бабушки о том, как она месяц ехала к жениху. И подумала о себе. Боги Идзумо, ведающие брачными союзами, определили такую же участь многим девушкам нашего рода, вот и мне предстоит пойти по стопам моих предков.
В одном месте нам пришлось пересесть в каго, и я опозорилась. Я боялась каго. Большая корзина, которую несли на плечах работники, так раскачивалась от стремительного их шага, что мной неизменно овладевала дурнота и слабость, но в тот день шёл проливной дождь, и рикши по горной дороге не проехали бы. Я крепилась изо всех сил, но в конце концов меня так укачало, что брат велел снять с лошади поклажу, усадил меня между подушек на её спине, накрыл циновкой, сам же, презрев удобство, шёл рядом до самой вершины горы, а работники с двумя каго — следом.
На вершине сияло солнце, я выглянула из-под циновки и увидела, что брат отряхивается, точь-в-точь как мой бедный Сиро, когда ему случалось вымокнуть под дождём. Я пристыженно извинилась.
— Эта немощь лишает достоинства, Эцубо. Боюсь, отныне ты не вправе называться храбрым сыном своего отца.
Я рассмеялась, но щёки мои пылали.
Брат помог мне спуститься на землю и указал на ширящееся облако дыма, что неспешно плыло над конусовидной горой.
— Это знак, что логово грабителей близко, — пояснил он. — Помнишь?
Разумеется, я помнила. Мне не раз доводилось слышать, как отец рассказывал о небольшом постоялом дворе на вершине горы, где цены были так высоки, что люди прозвали его «логовом грабителей». И только став постарше, я узнала, что на деле это исключительно приличная гостиница, а вовсе не воровской притон, где отнимают деньги у путников.
Мы спустились с горы, миновали несколько пещерных святилищ. В одном мерцал горящий светильник. Я вспомнила пещеры отшельников в Этиго. Я впервые уехала так далеко от дома, впервые увидела столько нового, непривычного. Однако на каждом шагу что-нибудь напоминало мне о доме. Быть может, и в Америке будет так?
Однажды после дождя, когда возница остановился опустить верх моей рикши, вдруг засияло солнце, и я увидела, что высоко на склоне горы, на фоне зелёной листвы белеет огромный иероглиф дай — по-японски это значит «большой». Казалось, его написали кистью, но Дзия — он уже бывал здесь — пояснил, что иероглиф сделан из веток бамбука, на которые паломники, приходящие в храм на вершине горы, повязывают бумажки с молитвами.
Неподалёку от храма была простая деревенька, где жила Миё, сестра Дзии; мы заночевали у неё. Место было странное, нечто вроде дешёвой гостиницы для крестьян. Миё, её сын и его жена встретили нас на пороге низкими поклонами и возгласами радости и удивления. Широкие двери вели в просторную комнату с глиняным полом. В углу стояли деревянные бочки с ободьями, с закоптелого потолка свисал пухлый мешок с зерном, здесь же были горы лепёшек моти, сушёной рыбы, бамбуковых корзин со всевозможной провизией.
Мы прошли мимо беседующих паломников — они как раз спустились с горы, — прошли по каменным плитам садика и оказались в комнатах, где жила Миё. Там царила чистота, однако бумажные двери-сёдзи были в заплатках, татами пожелтели от времени, их матерчатая кайма протёрлась до дыр. Должно быть, Миё жилось туго; нрава она была независимого, некогда бросила бестолкового мужа и в одиночку вырастила четверых детей. Разумеется, так поступают только люди низшего сословия, но Миё была смелая, как мужчина, а поскольку родителей у её мужа не было, ей удалось на законных основаниях оставить детей себе.
Миё служила у нас, когда мой брат был ещё маленький, и растрогалась до слёз, увидев «юного господина». Она принялась хлопотать, то и дело бегала на кухню, топоча босыми ногами по циновкам, и надевала сандалии всякий раз, как переступала порог. Миё принесла нам лучшее, что у неё было, постоянно кланялась и извинялась. Ей было очень неловко, что у неё только деревянные подносы без ножек, она никогда не видела, чтобы мой брат ел с такого подноса. Когда она жила в нашем доме, ему даже лепёшку подавали на лакированном подносе с высокими ножками, точь-в-точь как отцу. Но Миё проявила смекалку: принесла отделанное медью ведёрко для риса и, часто кланяясь и восклицая «Простите, досточтимый господин!», поставила на него поднос. Брат со смехом сказал: «Подобных почестей не удостаивался и сёгун!»
Мы засиделись допоздна и очень интересно провели время. Брат рассказывал о прошлом, о нашем доме, причём много такого, о чём я не знала, и мне казалось, будто я читаю старую книгу, которая мне смутно знакома. Я никогда ещё не видела его таким оживлённым и непринуждённым, как в тот вечер. Миё то со смехом, то со слезами забрасывала брата вопросами, тараторила и сама себя всё время перебивала. Она рассказывала брату о каком-то случае из его детства, как он вдруг спросил:
— А что же стало с мужем, которого ты выбрала сама?
Вопрос, по-моему, слишком жестокий, но Миё спокойно ответила:
— Молодой господин, «ржавчину со своего меча можно отчистить только собственными усилиями». Я до сих пор расплачиваюсь за свою ошибку.
Она печально подошла к большому сундуку и достала креповый лиловый платок с нашим гербом; в платок было что-то завёрнуто. Миё угрюмо развернула платок и показала нам парчовый мешочек: в такие мешочки дети кладут написанные на бумаге благословения, которые дают им священнослужители. Золотые нити протёрлись, тяжёлый алый шнурок растрепался от старости.
Миё почтительно приложила мешочек ко лбу.
— Его дала мне досточтимая госпожа, — сказала она моему брату, — в ту ночь, когда позволила мне и моему возлюбленному уйти через водяные врата[45]. В мешочке лежали прямоугольные серебряные монеты — всё, что мне было нужно.
— А, помню! — оживлённо воскликнул брат. — Я тогда был мальчишкой. Было темно, но я видел, как она в одиночку, с фонариком возвращается из сада. Но тогда я не понял, что это значит.
Миё, помявшись, продолжала рассказ.
На службу в наш дом она поступила совсем юной и, как сестра Дзии, верного слуги моего отца, пользовалась большой свободой. В неё влюбился парнишка, он тоже служил в нашем доме. В ту пору завести отношения без приличествующих формальностей считалось тяжким проступком для молодых людей любого сословия, а в доме самурая — чёрным позором для всего дома. Провинившихся изгоняли через водяные врата — ворота из кустарника, устроенные надо рвом, ими никто никогда не пользовался, кроме эта. Изгоняли прилюдно, и провинившиеся становились париями. Несказанно жестокая кара, но в прежние дни принимали суровые меры, дабы впредь никто не нарушил закон.
Мать всегда исправно соблюдала все законы, связанные с домом, однако избавила Миё от прилюдного позора, отпустив влюблённых тишком, в полночь, своими руками распахнула перед ними ворота. Правду никто не узнал.
— Говорят, — сказала Миё, — будто боги очищают души тех, кто проходит сквозь водяные врата, но даже тогда наказания не избежать. Я поплатилась за свой проступок, но досточтимая госпожа Инагаки по небесной своей доброте избавила моих детей от позора.
Мы замолчали. Чуть погодя брат молвил с горечью:
— Досточтимая госпожа Инагаки проявила куда больше милосердия к слугам своего дома, чем к своему единственному сыну.
Брат раздражённо оттолкнул свою подушку и отрывисто пожелал нам спокойной ночи.
Наутро наша дорога вилась по берегу горного ручья, что с трудом пробирался сквозь овраги с отвесными склонами и оканчивался водопадом, стремительно низвергавшимся в широкую мелкую реку, через которую, орудуя шестами, нас перевезли работники. На этой реке некогда разыгрались события одной из самых увлекательных историй Дзии. Во время очередной спешной поездки в Токио отец обнаружил, что река разлилась, велел работникам поставить паланкин на помост и перенести на головах через бурные волны на другой берег. Один слуга утонул.
Наши рикши катили далее, я же размышляла о том, как часто отец ездил по этой дороге среди роскоши и великолепия старой Японии, и вот теперь два его любимых ребёнка, старший сын и младшая дочь, следуют той же дорогой в нанятых рикшах, в простом платье, без слуг, не считая страдающего одышкой старого работника, который ведёт вьючную лошадь. До чего же всё это странно.
Наконец мы прибыли в Такасаки, откуда ходил в столицу знаменитый «сухопутный пароход». Я впервые увидела поезд. Мне показалось, он состоит из вереницы комнаток, в каждой узкая дверца, открывавшаяся на платформу.
День клонился к закату, и я так устала, что почти ничего не запомнила, кроме выговора от брата: полагая, что я вхожу в нечто вроде дома, я оставила гэта на платформе. Перед самым отправлением их протянул нам в окно служащий, в чьи обязанности входило собирать с платформы всю обувь, пока поезд ещё не ушёл. Я немедля уснула и проснулась уже в Токио.