Настасья Прохоровна лежала на столе, уже под наркозом, и Николай Борисович кивнул мне из-за аппарата — можно начинать. Операционная медсестра Лариса Степановна стояла справа, в перчатках и маске, протягивая мне скальпель рукояткой вперед. Взяв его, я ощутил, что инструмент непривычно теплый, словно его долго держали в ладони.
Я примерился к линии разреза и почувствовал, что в операционной как-то уж слишком тихо. Причем то была не та рабочая тишина, когда слышно пиканье монитора, шипение ИВЛ, позвякивание инструментов на лотке, а другая — ватная, тягучая, будто воздух загустел.
Оглянувшись на Николая Борисовича, я заметил, что за аппаратом никого не было, только угол, залитый тенью, в котором что-то шевельнулось и замерло. Странно, но Лариса тоже исчезла, хотя скальпель я уже держал в руке. Хм…
Моргнув, я снова их увидел. Ну вот, не выспался, теперь глюки мерещатся. И как так работать?
Раздраженно тряхнув головой, я вернулся к разрезу. Развел края раны, аккуратно вскрыл брюшину — все шло штатно, руки работали сами, пока я не добрался до желудка и не выполнил гастротомию.
На мгновение показалось, что свет стал глуше. Нахмурившись, поднял голову — операционная лампа горела, но свет от нее почему-то шел неровный и желтоватый, как от керосинки. Пальцы в перчатках ощущали влагу кожи под ними, хотя латекс двойной и этого чувства быть не должно: я отчетливо различал бархатистую фактуру надрезанного эпидермиса так, будто работал голыми руками. Пахло тоже странно, не хлоргексидином и не спиртом, а чем-то земляным, травяным, с горьковатым привкусом на языке, который появляется, когда разжевываешь стебель полыни.
Внутри, там, где должен был лежать безоар, пальцы нащупали что-то гладкое и очень холодное, совсем не похожее на спрессованный комок шерсти и растительных волокон. Я вытащил на свет плоский речной камень, тяжелый для своего размера, перевязанный пучком сухих трав и тонкой красной нитью. Он слабо светился и мерцал.
— Что это? — не сдержался я от удивления, но никто не ответил.
Подняв голову, я увидел, что Лариса куда-то отошла, а Николай Борисович почему-то встал у стены и неотрывно смотрит на нее. Откуда-то издалека раздался тревожный писк.
Вдруг под ногами что-то мерзко хлюпнуло. Удивившись, я опустил взгляд — кафель потемнел и прямо на глазах стал набухать влагой, а из швов между плитками пробивался мелкий живой мох, который делался все гуще и гуще. Операционная лампа над головой начала со скрипом раскачиваться, хотя сквозняка здесь даже теоретически быть не могло. В ее неясном мерцающем свете стены отодвинулись, а за ними стояли не коридоры моркинской больницы, а темные стволы, сомкнутые так плотно, что между ними, казалось, невозможно было протиснуться.
Настасья Прохоровна лежала на том же столе, который вдруг стал значительно ниже, и халат на ней сменился некрашеным холщовым рубищем, а босые ступни свешивались с края. Она смотрела на меня снизу вверх широко открытыми глазами, хотя секунду назад была под наркозом, и говорила что-то на марийском — напевно и негромко, будто просила.
За моей спиной кто-то тяжело, с влажным присвистом дышал. Я резко обернулся и увидел высокую фигуру с длинными рыжеватыми космами, закинутыми за спину. Она стояла там, где только что был аппарат Николая Борисовича, и шагнула ко мне.
Машинально опустив взгляд, я увидел ее грязные, широкие ступни, густо покрытые рыжеватой спутанной шерстью, причем вывернутые пятками вперед, так что пальцы смотрели назад. «Голеностоп так не работает», — подумал я совершенно отчетливо, и в ту же секунду фигура наклонилась ко мне, обдав теплым кислым дыханием.
Я судорожно отступил, камень в моей руке дернулся, красная нить натянулась… и лопнула.
В тот же момент меня силой выдернуло из сна.
Руки сами взлетели к лицу, как бывает, когда падаешь, и я осознал, что нахожусь в доме Анатолия в Морках, в своей постели. Ошарашенно огляделся, посмотрел на часы — время было шесть утра, в комнате — темень, подушка намокла от пота, а будильник на тумбочке надрывался, наверное, уже не первую минуту.
Первые несколько секунд я не мог пошевелить ногами, как если бы щиколотки еще кто-то держал, и, хотя рассудком я понимал, что это обычный сонный паралич, который встречается у каждого пятого взрослого и не значит ровным счетом ничего, тело об этом не знало. Сердце стучало, как бешенное, а во рту стоял железистый привкус, и, проведя языком по внутренней стороне щеки, я нащупал жгучую ранку от прикуса.
Резко сев, я потер лицо обеими ладонями и прислушался к пульсу — не меньше сотни, судя по толчкам в висках. Тахикардия была вполне реальной, а вот все остальное… просто кошмар.
Самое интересное, что на резкий звук будильника ни Валера, ни Пивасик не отреагировали и продолжали спать.
Чтобы избавиться от липких сновидений, после всех утренних ритуалов я решил сходить на полноценную пробежку. Ежедневные зарядки, комплекс упражнений (разного рода мини-активности от приседаний до отжиманий от стола или стены, а также полуподтягивания на турнике за сараем) — все это помогало поддерживать рекомендуемый уровень активности, но пробежки с переездом в Морки отошли на второй план, потому что я здесь очень много ходил пешком. Обходы, маршрут Чукша-Морки через лес, всего этого вполне хватало. Но теперь, с появлением машины…
В общем, я побежал. Утро было морозным, градусов пять ниже нуля, и пар изо рта тут же оседал на бровях. Морки еще спали, только у автостанции тетка в ватнике подметала крыльцо магазина и, завидев меня, застыла с метлой наперевес, провожая взглядом, в котором читалось что-то вроде: «Добухался!» Натянув капюшон до носа, на глазах у нее и у двух бродячих собак, увязавшихся за мной от перекрестка, я пробегал минут тридцать, пока весь не пропотел и не задохнулся, и даже тогда продолжил идти быстрым шагом.
И все это время я продолжал думать. Обычно кошмары выветриваются из головы сразу, но последний… Я все больше верил, что Настасья Прохоровна не просто очередной пациент, и что ее спасение очень важно не только для ее семьи, но и для меня самого.
Так что в голове я снова мысленно проходил все этапы операции: верхнесрединная лапаротомия, вскрытие брюшной полости, осмотр желудка, гастротомия, извлечение, ревизия слизистой, ушивание, контроль герметичности, дренаж, послойное закрытие. Каждый этап для меня был как станция на маршруте, который я теперь мог преодолеть на автопилоте. Впрочем, автопилот представлялся роскошью, которую я не мог себе позволить. Из-за возраста Настасьи Прохоровны любая ошибка могла стать последней.
Весь в своих мыслях, я вернулся домой, облился, обтерся, оделся, накормил непривычно тихих и каких-то словно вялых питомцев, и ушел на работу.
— Баб не видел я года четыре, только мне наконец повезло… — провожал меня плачевный, нараспев крик Пивасика, и я с удивлением, уже когда отошел от дома метров на двадцать, осознал, что это были слова Юза Алешковского.
К восьми я уже был в больнице и сразу направился в палату Настасьи Прохоровны.
Утренние показатели, к счастью, порадовали: калий подтянулся — пусть и не до идеала, но оперировать можно. Пульс восемьдесят шесть, давление сто на шестьдесят пять. Ночь, по словам дежурной медсестры, прошла спокойно: бабушка спала, зонд не трогала, инфузия шла без перебоев.
Николай Борисович появился в ординаторской ровно в половине девятого — педантичный, невозмутимый, с аккуратно подстриженными усами и чашкой чая, от которой шел мятный пар.
Мы обменялись приветствиями, после чего, сев напротив меня, он сделал шумный глоток и спросил:
— Электролиты?
— Калий три и два. Натрий в норме.
— Калий низковат, — сухо заметил Николай Борисович и отпил еще. — Во время операции подкорректируем. Сердце?
— Синусовый ритм, без блокад. Фракция выброса — не знаю, эхо мы тут не сделаем, но на слух чисто, шумов нет.
Николай Борисович кивнул, торопливо, одним глотком, допил чай и убрал чашку на подоконник, туда же, куда ставил ее каждое утро, справа от пластмассового горшка с давно засохшей фиалкой, которую никто не решался выбросить.
— Ну что ж, — проговорил он, — будем работать. Эндотрахеальный, «Севофлуран», минимальные дозы. Держу давление, ты держишь желудок. По времени?
— Час, может, чуть больше. Если все пойдет штатно.
— Штатно, — задумчиво повторил Николай Борисович и встал. Улыбнувшись, спросил: — Разве с тобой бывает иначе, Сергей Николаевич? Ладно, пойдем.
По пути в операционную я заметил Арсения и Айгуль. Они были бледными и сосредоточенными, словно это сейчас они будут проводить операцию, а не мы. Кивнув им, пожелал доброго утра. Внучка Настасьи Прохоровны проводила меня умоляющим испуганным взглядом.
Ассистировала мне сегодня Лариса. Как и в ночном кошмаре.
Медсестра, уже облаченная в операционный халат, маску и шапочку, методично и сосредоточенно раскладывала наборы на столике.
Мы уложили Настасью Прохоровну на стол. Она была в сознании, смотрела на потолок мутными, но спокойными глазами и, кажется, уже не боялась — или боялась, но не показывала. Я, впрочем, склонялся ко второму варианту: за свои годы она, вероятно, научилась переживать молча.
— Настасья Прохоровна, — сказал я, наклонившись к ней, — сейчас Николай Борисович даст вам наркоз, вы уснете, а когда проснетесь, все уже будет позади. Все будет хорошо.
Она перевела на меня взгляд.
— Доктор, — прошелестела она сухими губами, — если что… Арсюку скажите, что деньги за пасеку у Людмилы. Она знает.
— Хорошо, — ответил я. Перед операцией такие распоряжения скорее норма, чем исключение. — Но вы ему сами все скажете. Через пару часов.
Она чуть кивнула и закрыла глаза.
Николай Борисович начал вводный наркоз — «Пропофол», затем интубация. Руки его двигались размеренно: ларингоскоп, визуализация связок, трубка, фиксация, подключение к аппарату ИВЛ. Монитор запищал ровным ритмом.
— Давление стабильное, — сообщил Николай Борисович, не отрываясь от монитора. — Работай, Сергей Николаевич.
Я обработал операционное поле, обложился стерильными простынями и взял скальпель.
Верхнесрединная лапаротомия — разрез от мечевидного отростка вниз, по средней линии, сантиметров на двенадцать. Кожа, подкожная клетчатка — у бабки ее было, прямо скажем, немного, — белая линия живота, брюшина. Каждый слой — зажимы, коагуляция, тампоны. Лариса, надо отдать ей должное, подавала без слов, с полувзгляда, и я мысленно отметил, что в ней, пожалуй, пропадает операционная сестра куда более высокого уровня, чем требует моркинская больница.
Брюшная полость вскрыта. Я развел края ранорасширителем и осмотрелся.
Желудок лежал передо мной — раздутый, с утолщенными стенками, — но, что существенно, без признаков прорастания в окружающие ткани. Серозная оболочка была бледной, местами с усиленным сосудистым рисунком, однако спаек с соседними органами я, к своему облегчению, не обнаружил. Это означало, что процесс ограничен стенкой желудка и не вышел за ее пределы.
Хорошо, идем дальше.
Я наложил держалки на переднюю стенку желудка и выполнил продольную гастротомию — разрез длиной примерно в пять сантиметров. В тот момент, когда скальпель прошел через стенку, наружу хлынуло застойное содержимое с примесью желчи — зеленовато-бурая зловонная жидкость, копившаяся, по всей видимости, не одну неделю.
Запах ударил такой, что Лариса, стоявшая рядом, едва заметно отвернулась, хотя маска, разумеется, была на месте.
— Аспиратор, — попросил я, и Лариса тут же подала мне наконечник электроотсоса.
Мы отсасывали эту мутную жижу минуты полторы, пока желудок не опорожнился настолько, что я смог ввести в гастротомическое отверстие пальцы и нащупать его.
Безоар.
Вот он. Плотный, темно-коричневый, шероховатый на ощупь, вклиненный нижним полюсом в привратник. Я попытался захватить его целиком и вытянуть через разрез, но он, разумеется, не шел — слишком крупный для пятисантиметрового отверстия, а расширять гастротомию мне не хотелось, потому что каждый лишний сантиметр разреза на истонченной стенке — это дополнительный риск несостоятельности шва.
Значит, будем фрагментировать. Фитобезоар, в отличие от трихобезоара — который состоит из проглоченных волос или шерсти и сидит монолитно, как войлочный мяч, — имеет одно важное свойство: он крошится. Наружные слои — рыхлые, размягченные вчерашней кока-колой, — поддавались пальцам без особого сопротивления, и я начал по кускам извлекать их через разрез. Темно-коричневые фрагменты, похожие на сфагновый торф, с характерным запахом прелых трав, ложились в подставленный Ларисой лоток.
Николай Борисович из-за ширмы внимательно следил за монитором.
— Давление сто на семьдесят. Пульс восемьдесят два. Все ровно.
— Хорошо, — отозвался я, продолжая работу.
Наружные слои ушли за каких-то пятнадцать минут. А вот ядро оказалось другим — плотным, почти каменным, с концентрическими кольцами, как у среза дерева. Двадцать, а то и все шестьдесят лет спрессовывались в желудке растительные волокна, от которых тянуло чем-то горько-земляным. Я осторожно расшатал его, отделил от слизистой привратника, в которую он вдавился, и по частям, фрагмент за фрагментом, бережно извлек наружу.
Последний кусок вышел с характерным чмокающим звуком — присосался к стенке.
— Готово, — сказал я и положил его к остальным фрагментам.
Лариса заглянула в лоток, где на марле лежала горка темно-бурых кусков, и ее брови поползли вверх.
— Что это? — спросила она.
— Кора и травы, — ответил я. — А может, еще и хурма.
Но расслабляться было рано, потому что самое важное — ревизия слизистой.
Лариса протерла мне руки в перчатках салфеткой, чтобы удалить следы растительных волокон. Затем я расширил рану ретракторами и осмотрел внутреннюю поверхность желудка в том месте, где безоар лежал и давил.
Обнаружилось три эрозии. Две поверхностные, а вот третья заставила меня нахмуриться. Глубокая, с подрытыми краями и истонченным дном, она располагалась в зоне наибольшего давления, и стенка под ней была тонкой, как бумага, — типичный пролежень от длительного контакта с инородным телом. Еще два — три дня, и эта эрозия стала бы язвой, а язва — перфорацией.
Если бы Айгуль не позвонила… Если бы бабка упиралась еще трое суток, как она наверняка умела… Если бы я, допустим, задержался в Казани на лишний день из-за сестры Наташи или из-за Анны, или из-за сотни других дел, каждое из которых казалось срочным…
…тогда желудочное содержимое ушло бы в брюшную полость — разлитой перитонит, и никакая реанимация ее бы уже не вытащила.
Успели.
В кошмаре мои пальцы нащупали гладкий речной камень, перевязанный красной нитью.
Наяву из того же желудка я извлек кусок практически торфа из коры и трав, пахнущий горькой землей. Впрочем, разница между сном и реальностью оказалась не такой уж существенной — и там, и тут речь шла о чем-то, чему не место внутри человека.
Две поверхностные эрозии я оставил без ушивания, а глубокую укрепил серозно-мышечными узловыми швами, после чего убедился, что кровотечения нет, и проверил проходимость привратника: палец свободно прошел в двенадцатиперстную кишку, рубцового стеноза не было. Желудок, освобожденный от своего многолетнего постояльца, выглядел, конечно, неважно: бледный, отечный, со следами давления, — но жизнеспособно.
Ничего, бабка двужильная, выдюжит.
Потом ушивание двухрядным швом. Сначала пошел непрерывный викриловый (синтетический рассасывающийся) на внутренний слой, затем серо-серозные узловые поверх. Провел контроль герметичности: ввел через зонд воздух, погрузив линию шва под слой физиологического раствора — пузырей нет. Дренаж вывел в подпеченочное пространство.
Ну и послойное закрытие брюшной стенки — брюшина, апоневроз, подкожная клетчатка, кожа.
— Время? — спросил я, накладывая последний шов.
Лариса посмотрела на часы.
— Час и двенадцать минут.
— Кровопотеря?
— Минимальная. Миллилитров пятьдесят, не больше.
Николай Борисович, не меняя выражения лица, произнес из-за своей ширмы:
— Экстубирую. Дышит сама. Давление сто десять на семьдесят. Приходит в себя.
Я снял перчатки и только тут заметил, что руки затекли — пальцы онемели от часового напряжения и с трудом разгибались. Впрочем, это была та самая приятная усталость, которая приходит после хорошо проделанной работы.
Лариса унесла лоток с безоаром, а я вышел в коридор.
Айгуль поднялась, когда я появился в дверях. Арсений стоял у окна, и по его лицу было видно, что последний час с лишним он простоял именно там, не двигаясь с места.
— Все хорошо, — сказал я. — Камень извлечен. Стенки целы, ушиты. Она уже просыпается.
Арсений шумно выдохнул и отвернулся к окну. И тут его отпустило, плечи у него, видимо, ходили ходуном, однако ни звука он не издал — плакал молча.
Айгуль стояла прямо, сцепив руки перед собой, и смотрела на меня темными неподвижными глазами.
— Спасибо, Сергей Николаевич, — проговорила она ровным голосом, и только легкая дрожь в подбородке выдавала, чего ей стоило это спокойствие.
— Это моя работа, — кивнул я.
— Вы не понимаете, — прошелестела Айгуль. — Вы не только ее спасли. Вы себя спасли.