Секретари канцелярии принца обратили внимание на то, что Юстиниан, всегда занимавший место за своим столом прежде других, на следующий день в первый раз не приступил с рассветом к исполнению своих обязанностей.
Когда же он наконец появился, все, кто знал его, увидели совсем другого человека — едва ли не легкомысленного, смешливого и на протяжении всего того дня непоседливого, не способного, как бывало, сосредоточиться на работе.
В то утро принц засиделся во дворце Гормизды с маленькой прелестницей заутренней трапезой, и весь день он только о ней и думал, не в силах вполне владеть своими мыслями.
Прежде женщины всегда оставались для Юстиниана не более чем игрушками, походившими друг на друга, как одна монета на другую. Когда в звоне такой монеты он замечал изъян, делавший ее недостойной его, она выбывала из обращения. Так происходило со всеми женщинами, которых он знал. Это было в нравах Востока, к которому все больше тяготели в империи: если не считать удовлетворения любовных потребностей и произведения потомства, женщина нисколько не заслуживала мужского внимания.
В тот день, однако, Юстиниан постоянно мысленно возвращался к девушке, которая осталась у него в доме. Он не мог не думать о живом взгляде ее блестящих глаз, ее веселом смехе и о том, как она отвечала ему во всех поворотах любовной игры, длившейся всю ночь, увлекаясь этой игрой так же, как он был увлечен ею самой.
Уже этим одним она выделялась среди большинства его прежних подруг, которые обычно утомлялись и охладевали и уже не стремились к продолжению в союзе с партнером новых поисков и попыток до полного иссякания самых родников наслаждения, когда мужчина и сам рад успокоиться в благодарной беспомощности.
В этот день Юстиниан не стал задерживаться в канцелярии и рано вернулся в свой дворец. Проведя без новой своей подруги несколько часов, он теперь почти убедил себя, что всего лишь позволил разыграться воображению и приготовился к разочарованию при встрече. Тем не менее, оказавшись перед порталом Гормизд, где его приветствовали стражники, он ощутил поднимавшееся в душе волнение.
Что же касается Феодоры, в прошлую ночь она играла свою женскую роль, то есть соображала и строила планы, тогда как мужчине положено лишь слепо следовать своим желаниям. И даже когда ее тело пылко повиновалось в объятиях царственного любовника своим инстинктам, как то бывает со всякой настоящей женщиной, и уже как будто не стремилось ни к чему, кроме их удовлетворения, — даже и тогда в мыслях у нее не было ни малейшего смятения.
Юстиниан прислал к ней дворцовых прислужниц, и с их помощью она посвятила все утро купанию, уходу за собой и отдыху утомленной плоти. Она с жадностью, хотя и умеренно, поела и вздремнула после полудня. Когда же, по ее предположениям, приблизился час возвращения Юстиниана, она сделала кое-какие приготовления: опять поплескалась в бассейне, тщательно убрала волосы, прикоснулась в последний раз там и сям к лицу, кое-где втерла в кожу немного благовонного масла и облачилась в свежую, извлеченную из сумки тунику мягкой розовой ткани, собрав ее в бесчисленные складки, благодаря чему это одеяние подчеркивало линии ее тела и делало его еще более грациозным. '
Женщина — это иллюзия, и эту иллюзию создает в себе мужчина. Едва он влюбится в нее, как ей остается лишь помогать ему время от времени в сотворении иллюзии. Когда Юстиниан увидел в тот вечер Феодору, она являла собой высшую степень совершенства, на какую только было способно искусство ее самой и ее камеристок, но в его глазах она превосходила любое мыслимое совершенство. Все, что он пытался в течение дня придумать, дабы приготовить себя к разочарованию, оказалось ненужным. Она походила на богиню — вернее сказать, на прекрасную нимфу, из тех, которые, как утверждают мифы, бывали иной раз доступны любви смертных.
Но хотя она настолько очаровала Юстиниана, что он, пожалуй, видел ее теперь не иначе как через призму собственных иллюзий, у нее самой не было никаких иллюзий относительно себя. Когда он пылко обнял ее и стал покрывать ее лицо и грудь поцелуями, она отвечала ему с не меньшим жаром, но и тогда ее не оставляли мысли о главной ее цели и предмете устремлений.
Юстиниан был пленен. Она превзошла все его ожидания. Феодора это знала. Но она также знала, что никакая женщина не сможет удержать такого мужчину, как Юстиниан, на долгое время, если не проявит бесконечного воображения и выдумки. Он уже не юноша, заботящийся в любви лишь о своих ощущениях, которого женщине легко опутать своей паутиной. Это зрелый муж, привыкший к повиновению других людей, ежедневно занятый делами огромной важности, и, возможно, расцвет его жизненных сил уже позади. По этим причинам сохранить власть своих чар над ним гораздо труднее. Приходилось помнить и о том неприятном обстоятельстве, что она всего лишь маленькая куртизанка, что она оказалась во дворце на короткое время и пребывание ее здесь может не продлиться долее еще одной ночи.
Хотя о человеке, которого она боялась больше всего, речи пока не заходило, Иоанн Каппадокиец нет-нет да и возникал мрачной тенью в ее памяти. Она особенно надеялась на то, что сможет оградить себя от злобы префекта претория, даже когда ей придется покинуть дворец, и думала об этом, готовясь принять Юстиниана во второй вечер.
Женщины часто бывают подобны облаку и не воплощаются в законченные формы, а потому бездумная переменчивость для них естественна. Однако Феодора довела эту особенность женского естества до совершенства. Натура ее была необычайно многообразна, но мысли у нее были заодно с интуицией, и перемена в ней привела принца в замешательство.
Он ожидал от нее половодья страсти, но никакого половодья поначалу в ту ночь не было. Было много смеха, игры, были обещания и отказы, движущееся в его руках упругое тело, губы, внезапно отводимые в сторону, нежданные прикосновения и поцелуи в минуту разочарования, веселые шалости на обширном ложе принца, длившиеся до тех пор, пока он уж и сам не знал, смеяться или гневаться в бесплодных попытках добиться вожделенной награды.
Женщины, достаточно смелые для такой игры, должны знать таящуюся в ней опасность: им необходимо точно предугадывать, как долго можно ее вести, и тонко чувствовать тот момент, когда многократно получивший отказ мужчина перестанет разделять радость игры, начнет чувствовать утомление, злиться и не захочет ее продолжать. Кокетство иной раз грозит зайти слишком далеко.
Однако Феодора была достаточно искусна, чтобы не совершить такой ошибки. В тот самый момент, когда она успевала уже истомить его и подвести к черте, за которой наступает охлаждение, но когда он еще полон желания и сил, она позволяла овладеть собой как бы случайно или как будто она не в силах больше сопротивляться. И они соединялись, охваченные небывалым прежде жаром.
Потом они приняли ванну, резвясь и хохоча в воде, как дети, затем оделись и принялись за ужин, поданный слугами-евнухами.
Ужин был отменный, но Юстиниан почти не чувствовал вкуса еды. Отнюдь не гурман вообще, в тот вечер он был настолько увлечен своей подругой, что просто не замечал, что кладет в рот.
Ее болтовня была весела и остроумна, но и чистосердечна. Ему нравилось слушать ее, потому что ее голос был так же приятен для уха, как ее тело для прикосновений. Особенно нравилось ему, когда она рассказывала о себе. И она отвечала на его вопросы прямо и откровенно, как бы доверяя себя ему и тем самым давая ему право на все, что он желал бы получить от нее.
Юстиниан всегда интересовался образом мыслей других людей, и в последнее время его внимание привлекали дебаты по религиозным вопросам. Хотя церковь безусловно осуждала таких женщин, как его прелестная подруга, а также — следует признать — и таких мужчин, как он сам, то есть распутников, благодаря которым только и могла существовать профессия куртизанок, тем не менее собственное его положение не вынуждало его исповедовать строгие и унылые воззрения наиболее ортодоксальных богословов. Однако склонность к религии, в частности к ее метафизическим аспектам, все более возрастала и впоследствии всецело овладела им.
— Когда я послал за тобой, ты не жила на улице Женщин, а ведь она, по твоим словам, служила тебе домом много лет, — сказал он.
— Я пряла, — ответила она.
— Пряла? Почему ты решилась на эту перемену?
— Я вовсе не думала о перемене. Мне нужно было время, чтобы собраться с мыслями, подумать о будущем. А в перемене я не чувствовала необходимости.
Он улыбнулся.
— Вот как? Что же, верю. Но у меня возник любопытный вопрос.
— Какой же? — спросила она.
— Ты не считаешь себя, насколько я понимаю, порочной женщиной?
Она взглянула ему прямо в глаза.
— А ты думаешь, что я такая?
Несколько мгновений он раздумывал.
— Нет, вовсе нет. Видимо, все это естественно для тебя, и, как бы ни выглядело с точки зрения церкви, ты не делаешь ничего худого, в отличие от тех, кто сознательно и намеренно пренебрегает общепринятыми установлениями. Скажи, Феодора, как ты понимаешь грех?
Такой поворот беседы и характер вопроса захватили ее врасплох. Она заколебалась в смущении, не понимая, к чему клонит правитель.
Он опять улыбнулся.
— Ты, должно быть, знаешь, что проповедники в храмах проклинают тебя и тебе подобных.
— О! — воскликнула она, поняв, в чем дело. — Это потому, что я получаю плотскую радость там, где нахожу ее? По мне, это не такой уж большой грех, раз радость достается и другим. Я примечала, что некоторые считают греховным то, что просто доставляет радость кому-нибудь другому. А я не так смотрю на это: грех — это то, что причиняет другим вред, боль или же оскорбляет их, делает несчастными. Скажи, так ли уж несчастлив мужчина, обнимающий женщину?
Он рассмеялся, услышав этот простодушный довод.
— Нет, моя маленькая сладострастница, вовсе не несчастлив — во всяком случае, обнимая тебя! Но ты не вполне понимаешь взгляд аскетов на этот вопрос.
— Каков же он? Я всегда считала, что они просто разобижены на жизнь.
— Ты несправедлива к ним. Некоторые из аскетов — великие мыслители и глубоко исследуют вопросы абсолютного добра и абсолютного зла. Они заняты не столько тем, что доставляет наслаждение другим, сколько тем, что доставляет недостойное наслаждение им самим. Они считают, что, отказывая себе в плотских наслаждениях, они возвышают душу и обеспечивают себе вечное блаженство в грядущей жизни.
Она ответила чисто по-женски:
— Да пусть их, если им так хочется. Но почему же они навязывают свои взгляды другим? Мне-то жизнь в радость, и я не хочу отказываться от всего того, ради чего стоит жить.
Он подумал немного и кивнул, как бы соглашаясь.
— Однако эти люди заботятся о душах других так же, как и о своей, — заметил он. — Все связанное с любовью находится в центре их внимания — потому, вероятно, что в ней заключаются величайшие соблазны и величайшее наслаждение. Именно это делает некоторых из них фанатиками, как, например, монахов-валезианцев.
— Валезианцев? Я ничего о них не слыхала.
— Это последователи Валента из Бацет-Метрокомии. У них борьба против всяческих проявлений половой жизни доходила до того, что они оскопляли не только себя, но и своих учеников, считая это средством освобождения от плотских желаний.
Ее передернуло от отвращения.
— Какой ужас! В глазах этих монахов все женщины — средоточие зла и порока. Так ли они думают о собственных матерях, родивших их? Такое изуверство, по-моему, гораздо порочней любого естественного греха!
Юстиниан кивнул.
— Церковь и сама вынуждена была осудить этот безумный обычай, — сказал он. — Первый же канон, утвержденный Никейским собором[51], установил, что человек, превращенный в евнуха врачами в случае болезни, либо варварами, либо же еретиками, может остаться священником, но тот, кто подверг себя такому увечью сам или подвергся ему по собственному согласию, священства лишается.
— Не понимаю такого фанатизма! — воскликнула она. — По-моему, это не от стремления человека к добродетели, а от его страха перед своей собственной слабостью или, может быть, от безумного стремления управлять жизнью других. В конце концов, какая доблесть в сопротивлении соблазну, если соблазна-то и нет?
— Но он был — по крайней мере, до тех пор, пока они не совершили над собой то, что совершили. Таким путем, причинив себе огромное страдание, они искупают грехи или же хотя бы считают, что это так.
— По-моему, неправильно так думать, это непоследовательно, — отвечала она.
— Ты так считаешь? — с интересом спросил принц.
— Мне всегда казалось, что мужчина, достойный этого имени, никогда не должен становиться рабом своих влечений, он должен подчинять их, чтобы они не мешали ему в достижении успеха в том, чего он добивается. Но подчинение естественных побуждений своей воле и отречение от них — не одно и то же. По-моему разумению, крайний аскетизм — это прибежище посредственностей. Можно обходиться без любви, без пищи, без питья — как и мне приходилось — в силу необходимости. Но только если иначе нельзя. Как только исчезает обстоятельство, вынуждающее к ненормальному воздержанию, человеку естественным образом следует вновь предаться наслаждениям и утехам.
— Ты говоришь — предаться? Но почему?
— Потому что для отказа от плотских желаний не требуется никаких способностей — гораздо чаще они требуются как раз для удовлетворения этих желаний, ведь для этого нужно уметь и подумать, и потрудиться. Значит, предаваясь аскетизму, те, кто поплоше, как бы добиваются превосходства, ведь они попросту не заботятся об умиротворении созданных природой страстей. Это все равно, как если бы претендовать на похвалы от людей за то, что лежишь на земле, а не стоишь на ней. Лежать ведь всегда легче. Так и аскет отказывается от всяких стремлений, только он не прибегает к оскоплению.
Юстиниан невольно восхитился живостью ума девушки, выражавшей свои мысли так, как это было недоступно ни одной из женщин, которых он знал до сих пор. Однако он не вполне был согласен с ней.
— Я и сам живу довольно воздержанно, — проронил он.
— Но не настолько, чтобы кого-нибудь этим поразить, мой принц! Ты держишь себя строго, но ведь не отказываешь себе в проявлении чувств. Или у меня сложилось неверное впечатление?
Она склонила набок голову и едва заметно лукаво улыбнулась, а он весело рассмеялся.
— Мне больше по душе добродушная терпимость древних, — продолжала она.
— Что ты имеешь в виду?
— Рассказывают об Аспазии, известной афинской гетере, что как-то раз на рынке на нее набросилась жена историка Ксенофонта[52], обвиняя ее в том, что она вредит законной любви. Но куртизанка, отнюдь не растерявшись, положила ей руку на плечо и с улыбкой спросила: «Если бы золотые украшения твоей соседки оказались лучше твоих, какие тебе нравились бы больше — собственные или принадлежащие ей?» — «Допустим, принадлежащие ей», — отвечала разгневанная поборница добродетели. «А тогда, — спросила Аспазия, — если бы муж другой женщины был лучше твоего, то разве ты не полюбила бы его больше своего?» Жена Ксенофонта, как рассказывают, не отвечала и лишь завернулась с головой в свое покрывало.
Принц улыбнулся, но сказал:
— Боюсь, софистика Аспазии в этом диалоге не может считаться настоящей аргументацией.
Феодора посерьезнела, поскольку в его словах крылся намек на ее собственное положение. И хотя связанные со знатью куртизанки Константинополя все еще пытались поддержать славу прославленных гетер древней Греции, эти попытки были обречены. Им предстояло превратиться в носительниц тайного и постыдного порока.
Юстиниан не мог знать ее мыслей, но он пожалел о том, что девушка приуныла. Меньше всего он намеревался гасить горевшую в ней искру.
— А у меня есть для тебя маленький подарок, — внезапно сказал он, улыбнувшись. — Я собирался приберечь его на завтра, но…
Тут он заколебался, и его улыбка исчезла. Он не хотел касаться этого вопроса сейчас. Феодора молчала, потупившись, с трепетом ожидая, что он скажет. А потом произнесла это сама:
— То есть… я… я… завтра должна уйти.
В замешательстве он отвечал:
— Да, тебе придется вернуться. Я не могу поступить иначе.
Ее голова опустилась, глаза потухли.
— Но ты знаешь, почему? — спросил он. — По причине того, что мне слишком хорошо с тобой. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Феодора? Слишком хорошо! По той же причине, по которой я хотел бы, чтоб ты осталась здесь, я должен отослать тебя. Это проклятье моего положения. Ты… Ты мешаешь мне работать…
Он проговорил все это с глубокой серьезностью, отчетливо понимая, что за время их краткого знакомства он для нее не сделал ничего, тогда как она для него — все. Он непрерывно брал, она — отдавала. Он получал наслаждение, позволял ей с непревзойденным воображением и разнообразием ублажать его, а сам же нимало не старался доставить ей радость. И его поразило, что за всю ее щедрость он вознамерился наградить ее лишь самым холодным и непритязательным подарком, какой только можно придумать.
Однако, не зная, что еще теперь сказать, он продолжал:
— Это никоим образом не может выразить моей благодарности за то счастье, которым я обязан тебе.
И он извлек из шкатулки ожерелье. Чудесное ожерелье из жемчуга, от которого у любой женщины перехватило бы дух. Оно стоило целое состояние. По сравнению с ним изумрудная цепь Дата была сущей безделицей. Однако девушка скользнула по дару принца равнодушным взглядом.
— Благодарю тебя… — начала было она, но даже не сделала движения, чтобы принять жемчуг, который он протягивал ей.
Затем совершенно неожиданно одним стремительным движением она бросилась в его объятия. Она припала лицом к его плечу, и он привлек ее к себе, донельзя изумленный: Феодора рыдала.
— Не нужно мне этого! — всхлипывала она. — Не надо дарить мне… ничего! Ты… ты… так хорошо обращался со мной… никого добрее я в жизни не встречала… никогда…
— Но все же… хоть что-нибудь… — пробормотал он в ее пышные надушенные волосы.
— Не надо! — скорбно повторила она. — Я знаю, я… я куртизанка. Но я все-таки женщина! А женщина не может… не может делать это… одним умом, будто работу! Ведь для нее главное — это сердце!
Он теснее прижал к себе рыдающую девушку. Наконец она тихо заскулила, словно обиженный щенок.
— Я уйду. Завтра утром я уйду. И не буду больше… мешать тебе работать. Но мне не нужно этого жемчуга… и ничего другого!
Юстиниан, тронутый, как никогда ранее, поцеловал ее и ощутил вкус слез у нее на щеках — они были солоны, как море.
Ни одна куртизанка, ни одна женщина еще не проливала слез из-за него.
На следующее утро она проснулась немного раньше его. Какое-то время она неподвижно лежала, прислушиваясь к его глубокому ровному дыханию.
Потом она повернулась. Лицо Юстиниана в забытьи казалось почти детским. Она видела его массивный подбородок повелителя, мощные кости лба, крупный мужественный нос. Но рот, днем привычно выражавший суровость, сейчас смягчился, а темные волосы были взъерошены, как у мальчишки. Чувства нахлынули на нее. Ей хотелось поцеловать его губы, пригладить растрепанные кудри. Но в то же время она не хотела будить его.
Она удивилась этой нежности в себе, этому желанию приласкать и защитить.
И одновременно вспомнила, что сегодня ей придется вернуться к себе на улицу. Она ощутила в сердце тупую боль. Мысль об этом была невыносима, с тоской и беспомощностью она думала о том, что ничего изменить нельзя.
Конечно, придется смириться с неизбежным. Этим утром, однако, ей было даже более горько, чем тогда, когда солдаты бросили ее одну в Ливийской пустыне или когда у нее отняли ребенка.
Она стала думать о Юстиниане. Не так давно он был для нее просто мужчиной, и тогда этого было достаточно. Затем последовали эти безумные два дня и две ночи.
Но теперь она знала, что не вполне оценила его. Он был более чем мужчина. Он был — Государство.
Соображения и стремления, которые для простых смертных значили все, для него не значили ничего. Огромная, все более расширяющаяся империя, миллионы людей, бесчисленные малые и большие города — все это находилось во власти того, кто дремлет сейчас рядом с ней и кажется во сне столь кротким. Она знала его железную решимость и то, что принятые им решения окончательны.
Она попыталась смирить себя. В конце концов, подумала она, ей все же удалось кое-что, с чем можно себя поздравить. Ни одна куртизанка не могла похвастать двумя ночами подряд, проведенными во дворце принца.
Далее она попыталась обдумать, как поступить дальше, убеждая себя, что нет причин для уныния, поскольку все это может оказаться в конце концов началом большого успеха. Но сердце не верило, и она вскоре отбросила пустые мечтания. Замыслы и надежды словно утратили аромат.
Когда Юстиниан проснулся, она уже встала и принимала ванну.
Этим утром он был в превосходном расположении духа, подшучивал над своими канцеляристами, которые два дня кряду занимали свои места за столами спозаранку, как он и сам всегда делал, но обнаруживали, что его еще нет.
— Но теперь я все наверстаю, — бодро заявил он. — Никогда не чувствовал себя столь свежим и готовым работать. Ты, дорогая, оказалась укрепляющим средством для меня.
Служить укрепляющим средством, подумала Феодора, это не очень много, но все-таки кое-что.
Во время завтрака о ее уходе они не заговаривали: она — потому, что ей это было крайне неприятно, он — потому, вероятно, что такую безделицу не стоило и обсуждать. Однако пока они беседовали о множестве посторонних предметов, она все ждала, что с минуты на минуту он объявит о носилках, ожидающих ее.
— Чувствую себя прогульщиком, — сказал он наконец, когда они лакомились сикейскими смоквами, которые были поданы последними. — В эти два дня мне следовало посвятить работе много больше часов, а не ублажать себя, ведь я занят сейчас весьма важным дипломатическим казусом.
Она ничего не сказала, потому что услышала в его словах скрытый упрек себе.
Помолчав, он спросил:
— Хочешь узнать, в чем он состоит?
— Разумеется, мой принц. Хотя я ничего не смыслю в дипломатических делах — это выше моего разумения…
— Я и не надеялся, что ты разбираешься в дипломатии. Я и сам часто не понимаю ее. Но, может быть, мне удастся разъяснить…
— Мне всегда интересно то, что касается тебя.
— Очень хорошо. Постараюсь изложить все попроще. Не так давно поступило предложение о мире и союзе от Персии. В ведомстве иностранных дел считают его наиболее важным событием во взаимоотношениях двух империй за всю историю, оно может означать начало новой эры, эры безопасности и процветания, поскольку Персия на протяжении долгого времени остается нашим самым опасным врагом, который противостоит нам вдоль всего восточного рубежа и мощь которого основана на неисчислимом населении, огромных богатствах и религии, делающей персидских воинов свирепыми и фанатичными.
— Я и не знала, что Персия так грозна.
— Двадцать лет назад, — сказал он, — во время войны с Персией нашим военачальникам пришлось туго. Персидские орды переходили горы, опустошали наши восточные провинции и грабили самые крупные из тамошних городов. Благодаря весьма ловкой дипломатии императора Анастасия, подкупившего белых гуннов к северу от Персии, чтобы они совершили набег на ее границы, удалось принудить персов отвести свое войско и восстановить status quo на границе.
Впервые слышала Феодора о ходе грандиозных событий из уст одного из тех, кто сам занимался этими делами. Государства торговались друг с другом, играя судьбами миллионов людей, как лавочники на базаре торгуются из-за нескольких медяков. Она не могла вполне постигнуть масштабы того, о чем ей пришлось услышать, но была настолько заинтригована, что на время напрочь забыла о том, в каком положении находится сама.
Наконец она спросила:
— Как же может быть заключен такой договор о дружбе?
— Сасанидский царь Персии Кавад[53] выступил с удивительным предложением. Его доставило на этой неделе особое посольство. Мой дядя, император, разумеется, поручил это мне, а у меня пока не было времени как следует его изучить. Но я могу разъяснить тебе его суть.
Она кивнула, не сводя с него глаз.
— Оказывается, у царя Кавада трое сыновей, — начал он. — Старший из них, он же законный наследник, — это Хасус, распутник и безвольный человек, насколько я понимаю, а кроме того — злобный и жестокий. Отец ненавидит его. Второй сын, Джамспес, говорят, способный воин, но, к несчастью, потерял в сражении с белыми гуннами глаз, в связи с чем не может, по персидским законам, наследовать престол, ибо это воспрещено тем, кто страдает уродством или увечьем.
— Это могло бы стать препятствием для многих хороших военных, — заметила она.
— Такова их религия, — пояснил он. — В ней большое значение придается совершенству, поскольку царь считается божеством, равным солнцу, которому они поклоняются.
— О! — только и произнесла она.
— Но есть еще третий сын, — продолжал Юстиниан. — Его имя Хосров[54], и царь благоволит ему, отчасти потому, что он сын любимой жены — у персидских правителей, знаешь ли, бывает много жен; иногда они даже женятся на собственных сестрах.
Она кивнула. Всем было известно, что персы многоженцы, так же как и то, что у них в обычае кровосмешение и правителям дозволяется жениться на родных сестрах и иметь от них детей, дабы сохранялась чистота священного царского рода. Таким же образом поступали египетские фараоны в прежние века, и непохоже было, что дети, рожденные в браке братьев и сестер, заметно ослабляли царские семьи, как должно было бы случиться при кровосмешении.
— Царь Кавад, — продолжал Юстиниан, — хочет сделать Хосрова своим наследником. А поскольку наследники царского дома Персии, согласно обычаю, убивают всех своих братьев, заняв престол, чтобы предотвратить гражданские войны, то царь предлагает, желая обеспечить Хосрову надежное, а равно и почетное убежище, чтобы его сын приехал в Константинополь и поселился при дворе и чтобы мой дядя, император Юстин, усыновил его и покровительствовал ему, пока тому не придет время царствовать в Персии.
— Не слишком ли много он просит? — спросила девушка.
— Как ни странно, прецедент есть. Я об этом не слышал, но ссылка на него имеется в послании персов. Я навел справки. Более ста лет назад император Аркадий[55], будучи при смерти, был озабочен судьбой своего сына и наследника Феодосия, которому было семь лет от роду. В то время в государстве было много инакомыслия, персы, предводительствуемые Джездергидом, бряцали оружием. Аркадий смело обратился к персидскому царю, поручил сына его заботам и, в сущности, отдал ему власть над ромейским миром до тех пор, когда Феодосий вырастет и сможет занять трон.
— И что из этого вышло?
— Когда время наступило, Джездергид, к чести его надо сказать, возвел своего подопечного на престол Константинополя и возвратил всю власть новому императору — Феодосию.
Это было незаурядное деяние, и Юстиниан полагал, что, не говоря уж о соображениях мира и дружбы, на великодушие персидского монарха былых времен, оказавшего покровительство византийскому наследнику, следовало ответить поступком столь же благородным.
Но Феодора, с ее женским умом, отмела все прекраснодушные рассуждения и соображения и сосредоточилась на том, какое влияние это может оказать на судьбу того, кто был ей теперь всего дороже.
— Был ли Феодосий усыновлен Джездергидом? — спросила она.
— Нет, он пребывал под его покровительством.
— Но Кавад хочет, чтобы Хосров был усыновлен Юстином.
— Да, это так.
И сам собою у нее возник вопрос:
— А как это скажется на тебе?
Юстиниан удивился.
— Никак, насколько я понимаю. Иноземный царевич, живущий при нашем дворе, не может повлиять на мое положение.
— Ты уверен? — воскликнула она. — Я предвижу опасность.
— Какую же?
— Я ничего не смыслю в этих делах, принц, но не будет ли Хосров в качестве законно усыновленного Юстином иметь — хотя бы в глазах персов — законное право на императорский трон?
Он удивленно взглянул на нее.
— Понимаю. Если у персов будет основание для претензий на трон, они могут оказаться гораздо опаснее, чем если этого основания у них не будет.
Юстиниан замолчал, размышляя о водоворотах недовольства, бурливших в государстве. Многие в Константинополе так и не примирились с властью Юстина. Средоточием этой смуты была партия Зеленых при Ипподроме, а основой — монофизитская ересь. В провинциях также были непокорные народы, такие, как исавры в Малой Азии, и от них постоянно исходила опасность. Никто лучше принца не знал, как тонка нить лояльности, привязывающая к империи непокорные ее части, или насколько легко какой-нибудь державе, будь у нее хотя бы формальные права на трон и помани она обещаниями переметнувшихся на ее сторону, спровоцировать мятеж и, воспользовавшись восстанием для поддержки вторжения, ускорить падение империи.
Потребовался живой ум девушки, не мыслившей категориями государств и народов, но заинтересованной судьбой одного мужчины, чтобы ему открылось, сколь велика опасность.
Он резко встал.
— Я должен сейчас же уйти, — проговорил он.
Она также поднялась и стояла перед ним, снова потупившись.
— Тогда… наверное… пора прощаться?
— Прощаться? — он удивленно взглянул на нее. — Почему?
— Ты сказал… вчера вечером…
— А! Вчера вечером… Помню, — несколько мгновений он смотрел на нее. — Есть ли у тебя причина, Феодора, уйти сейчас?
— Н-нет.
— Тогда, может быть, останешься? Хотя бы еще на одну ночь? Я хотел бы побеседовать с тобой.
Всякое придворное общество — это сплошной водоворот злословия. Отнюдь не лучшая из склонностей людей совать нос в чужую жизнь, перемывать косточки другим и копаться в интимных — в первую очередь неблаговидных — делах здесь особенно заметна из-за значительности лиц, составляющих это общество. Самые видные из них находятся под особо пристальным надзором. Ни один взгляд, ни одно слово, ни одно их движение не остается незамеченным и не может не стать общим достоянием, и всякий из записных мудрецов суеты толкует их на свой лад.
Невозможно было, чтобы пребывание девушки во дворце Юстиниана осталось незамеченным. Когда же она не ушла, как обычно, после первой ночи, а осталась и на третий, и на четвертый день, это стало главной темой дворцовых сплетен, предметом бесчисленных скабрезных шуточек остроумцев и лукавых намеков блестящих придворных дам.
Этот кусочек оказался для сплетников столь лаком, что совершенно отвлек внимание общества от обстоятельства гораздо более значительного, а именно — от того бурного ликования, с каким было встречено предложение Персии об усыновлении царевича Хосрова императором Юстином.
Переговорив с дядей, Юстиниан созвал государственный совет. Мудрые мужи восхищались впоследствии тем, что принцу удалось первым обнаружить ловушку, коварно скрытую в бесхитростном и почти сердечном, на первый взгляд, предложении царя Кавада.
Но государственные дела требуют тонкого подхода. Ни в коем случае нельзя было ответить прямым и грубым отказом на дипломатическое предложение, сколь бы злонамеренно оно ни было. Такая невежливость не допускалась, она к тому же могла повлечь за собой международный скандал.
Поэтому Юстиниан, опираясь на помощь квестора Прокла и подквестора Трибониана, подготовил ответ, который вызвал всеобщее восхищение своей находчивостью.
Император Юстин, говорилось в этом послании, существо которого было скрыто за бесконечным множеством цветистых фраз, льстивых титулований и заверений в вечной дружбе, будет чрезвычайно рад усыновить царевича Хосрова. Поэтому, как только царевич соизволит прибыть в Константинополь, он дарует ему этот священный и почетный титул посредством «обряда оружия».
Хитрость заключалась в следующем. «Обряд оружия» представлял собой обычай, заимствованный у готов и прочих варваров-тевтонов[56]. Согласно ему, будущий «отец» в обстановке высокой торжественности дарил «сыну» коня и полный, изысканно выполненный доспех, произнося при этом церемониальную речь, в которой провозглашалось, что, начиная с этого дня, он становится подлинным его отцом и считает его кровью от крови своей, а друзей, врагов и родню общими и обещает навсегда свою отцовскую любовь и покровительство. На это «сын» отвечал изъявлениями сыновнего почтения, преданности и повиновения.
Это было отличное средство оказания почестей и укрепления дружбы между варварскими племенами, и нередко к этому обычаю прибегали даже знатные семейства цивилизованных народов. Но он отличался от акта усыновления по римскому гражданскому праву тем, что не давал тех оснований претендовать на имущество отца или его титул, какие можно было бы предъявить в суде после его смерти.
Лукавое это послание и было немедленно отправлено Юстинианом царю Каваду, который вместе с сыном, царевичем Хосровом, уже находился на границе, поблизости от крепости Дараса, получив от своего посла заверения в том, что его предложение будет с восторгом принято.
Как сказал в тот вечер Юстиниан Феодоре, теперь очень скоро должно выясниться, насколько искренен был персидский монарх.
— Если он действительно ищет лишь дружбы между нашими странами да почестей и покровительства для Хосрова, воплощению столь достопохвальных намерений «Обряд оружия» не может помешать, — говорил он. — Но если у него иные замыслы, наш ответ вряд ли придется ему по вкусу, поскольку поставит перед щекотливой дилеммой. Ведь все бремя принятия решения лежит на Каваде, и что бы он ни думал о нашем предложении, вряд ли он посмеет открыто выразить гнев.
Юстиниан был доволен собою, но он также был благодарен и девушке, поскольку это она первой указала ему на опасность, скрытую в дипломатическом демарше персов.
Внезапно он проговорил:
— Феодора!..
— Да, принц?
— Сколько времени ты уже находишься у меня?
— Четыре дня.
— В самом деле? — казалось, он удивлен. — Время так быстро летит, что я и не заметил. Что же ты собираешься делать дальше?
— Ну… ничего, до тех пор, пока принцу будет угодно… принимать мои услуги…
— А потом?
— Я… я пока не думала… — слова ее растворились во вздохе.
Некоторое время он серьезно смотрел на нее. Как все-таки странно вышло с этой девушкой. Письмо от Македонии — он и не обратил бы на него особого внимания, не будь оно получено в тот момент, когда он, отчасти из-за Трибониана и смешной вырезанной из дерева старухи, принял необычное решение. Послать за куртизанкой, чтобы поразвлечься, — в этом не было ничего необычного. Он и раньше делал это не раз, хотя, разумеется, не в последнее время. Но с куртизанками развлекались, потом им платили, и они исчезали. Эта же девушка была совсем не такой, как ее предшественницы. В любви она оказалась восхитительна сверх всяких ожиданий, и никого равного ей Юстиниану встречать не приходилось. Но это обстоятельство было лишь началом. Он был обворожен в ней всем: смехом и поцелуями, блестящим остроумием и подчас проницательными высказываниями. И даже если отбросить все остальное, то и просто видеть ее — уже было радостью, так как красота ее словно возрастала с каждым брошенным на нее взглядом.
Юстиниан чувствовал с удивлением, как не хочется ему отпускать ее.
— Ты хочешь уйти? — спросил он.
Она опустила глаза.
— Н-нет, пока… пока принцу угодно, чтобы я оставалась…
Опять наступило долгое молчание. Девушку едва ли не испугало выражение его лица — ей казалось, он раздумывает над каким-то решением, которое раньше не приходило ему в голову.
Неожиданно он поднялся с египетского кресла резного дерева на ножках в виде сфинксов.
— Не могу и думать об этом! — воскликнул он.
— О чем? — спросила она.
— О твоем возвращении… туда… — он поколебался, словно ему было отвратительно произносить то, что он собирался. Внезапно он подошел к ней и взял ее руку, лежавшую на коленях. Она встала и стояла, потупившись, не решаясь взглянуть на него; ростом она была не выше его подбородка.
— Феодора, — сказал он, — ты осчастливила меня. Но осчастливишь ли ты меня еще больше?
Никакими средствами она не могла бы успокоить свое неистово колотящееся сердце.
— Как же… как такое незначительное существо… могло бы осчастливить тебя, мой принц? — пробормотала она так тихо, что он едва расслышал ее слова.
— Отказавшись от всего прежнего! Одарив меня всем тем бесценным, что только есть у тебя. Этот чудесный дар — ты сама! Я хочу, чтобы ты принадлежала мне одному, хочу владеть тобой, заботиться о тебе, восхищаться тобой…
Ей хотелось броситься в его объятия и закричать: «Да, да! Я готова на все, на все, чего ты захочешь от меня!»
Но в этот решающий момент своей жизни она уже владела собой.
Некоторые уроки прошлого не забывались. Экеболу она когда-то отдала все слишком поспешно и тем уронила себя так, что не смогла уже восстановить свое положение в его глазах.
Этот мужчина — Юстиниан, который только что сделал ей ошеломляющее предложение стать его постоянной любовницей, во всем отличался от Экебола. Тем не менее даже лучшие из мужчин, если женщина не покажет, чего стоит, и не даст им почувствовать этого, никогда не оценят ее, как должно.
И Феодора подавила неистовое желание с радостью сложить к его ногам все сразу и, мгновение спустя, спросила:
— Если я соглашусь, куда ты поместишь меня?
Юстиниан был, казалось, озадачен, словно этот вопрос и не приходил ему в голову. Гормизды имели репутацию дворца холостяков, и поселить в нем женщину без осложнений было вряд ли возможно. Юстиниан не чувствовал себя готовым к столь решительному шагу. Ему лишь хотелось, чтобы Феодора жила где-нибудь неподалеку, где было бы удобно посещать ее, либо же принимать ее у себя, когда он пожелает.
— Что ж, — проговорил он, — это нетрудно устроить. Разумеется, мой дворец вряд ли…
— Тогда где же?
— Я тебе скажу! — воскликнул он с воодушевлением. — Я устрою для тебя превосходные покои в гинекее, тут же, при дворце, у тебя будут свои рабы и служительницы…
— Нет! — сразу же отрезала она.
— Как?
— Ни за что!
Он недовольно нахмурился. Больше всего она боялась потеряться в толпе женщин, боялась, что он станет звать ее к себе лишь по случайной прихоти и ей предстоит день ото дня все глубже уходить в тень, пока он не забудет о ней окончательно.
— Ты обещал заботиться и восхищаться! — страстно воскликнула она. — А теперь просишь меня поселиться с женщинами из дворцовой челяди! Чтобы мне пришлось терпеть поношения от этих тварей? Я нужна тебе? Так устрой меня здесь, в Гормиздах! Жить в гинекее? Никогда!
Его челюсть угрожающе выдвинулась вперед.
— Если ты останешься во дворце, то будешь жить там, где я прикажу.
— Ты принц. Если прикажешь, я должна буду подчиниться, — она обратила на него свой бездонный взгляд. — Но неужели ты это сделаешь? Мне кажется — нет.
Она не сводила с него глаз — необыкновенных, темных и в то же время сверкающих, в эти мгновения словно бы усталых, но притом поразительно внимательных и полных надежды, окруженных мохнатыми ресницами и чудесно и нежданно вспыхивающих отблесками то ли огня, то ли отчаяния — он уж и не знал, — которые играли у нее на лице.
— Ведь это все равно, как если бы ты взял меня силой, без моего желания, — продолжала она, не повышая голоса. — Ты жаждешь удовольствия для себя, но ты жаждешь и моего удовольствия — ведь оно венец твоего. Страсть невозможна под принуждением. Разве это тебе нужно?
Ее глаза не менее слов завораживали его. Какое-то мгновение он молчал. А потом произнес:
— Нет, я не хочу брать тебя силой. Мне нужна твоя страсть.
Феодора беззвучно перевела дух. Это все-таки шаг вперед — совсем небольшой, но шаг.
— Тогда сделай меня хозяйкой Гормизд, — сказала она.
А вот это уже наглость! Он стряхнул с себя чары, и гнев снова поднял голову в нем.
— Если таковы твои условия, можешь уходить!
— Если ты так хочешь, принц, я готова — прямо сейчас.
Она принялась собирать свои немногие вещи, и он заметил, что его подарков, разбросанных тут и там, даже жемчуга, она не взяла.
Он мрачно наблюдал за нею. Казалось, воздух полон электричества. Оба знали: это прощание навсегда.
Она подошла к нему и остановилась, глядя, как и раньше, в пол, и он увидел светлый прямой пробор в ее чудесных волосах.
— Вот я и готова, — сказала она. — Ты можешь вызвать носилки. Или я должна идти домой пешком?
Этот вопрос прозвучал столь жалобно, а сама девушка показалась ему такой маленькой и беспомощной, что Юстиниан вдруг рассмеялся.
— Нет, какова! — воскликнул он. — Найдется ли в мире еще хоть одна, которая не приняла бы любви принца — разве что на ее собственных условиях?
И тогда она позволила ему поцеловать себя, ибо она одержала победу.
Подобно немногим другим мужчинам, он сумел с улыбкой взглянуть на ситуацию. Он смог ответить на нее смехом — и благодаря этому обрел великодушие, которое и дало ему возможность воздержаться от решения, которое ему очень не хотелось принимать.
Ему не хотелось, чтобы Феодора ушла. Она была так молода, так очаровательна. И так приятно было смотреть на нее, прикасаться к ней, целовать ее и держать ее в объятиях.