НАВСТРЕЧУ КАТАСТРОФЕ

Но он не умер, и его дела потихоньку продвигались — во всяком случае с политическим трактатом. Как обычно, Жан-Жак жаловался на своего издателя, хотя в данном случае он был неправ. Зная, что Руссо беспокоится о судьбе своей гувернантки Терезы, Рэй предложил назначить ей небольшую пожизненную ренту в 300 франков на случай его смерти. Растроганный Жан-Жак принял это предложение, причем согласился даже на меньшую сумму, но не связанную с его смертью: никогда не следует толкать людей на дурные мысли, не ставить доброе дело в зависимость от чьей-то смерти. Он отблагодарил славного малого Рэя тем, что согласился стать крестным отцом ребенка, который должен был скоро родиться.

С «Эмилем» всё было сложнее. Жан-Жак был уверен, что эта книга не может быть издана во Франции: смелые заявления в «Исповеди савойского викария» не оставляли ей никакого шанса обойти цензуру. Мадам де Люксембург считала, что издатель Рэй не давал за нее должную цену, и бралась сама найти лучшие условия. Через Мальзерба, директора издательства «Либрери», она связалась с. издателем Гереном: тот посоветовал ей отдать «Эмиля» какому-нибудь парижскому издателю, который сумеет напечатать книгу в Голландии, и подсказал обратиться в объединенное издательство Дюшесна и Ги.

В августе 1761 года Дюшесн за шесть тысяч ливров приобрел книгу в собственность, при условии — вполне в духе Руссо, — что он должен быть не издателем, а ее депозитором во Франции. Дюшесн все-таки решил печатать книгу сам и только к середине ноября заключил договор с Неольмом в Гааге — не как с хозяином типографии, а как с соиздателем. Таким образом, в соответствии с издательскими и цензорскими правилами того времени, должны были появиться два одновременных издания: одно в Париже, другое в Гааге, которое, по сути, ограничилось тем, что перепечатало парижское издание. Мальзерб узнал об этом, но слишком поздно, чтобы вмешаться, а Руссо узнал об этом еще позже. Он был уязвлен: поскольку парижское издание должно было служить образцом, то он должен был проследить за ним, чтобы в текст не вкрались искажения или ошибки.

Жан-Жак был уверен в том, что доживает последние месяцы, и впал в кризис тяжелой мнительности. Он убедил себя, что с изданием его книги происходят какие-то необъяснимые проволочки, что Дюшесн заставляет его править одни и те же гранки. И почему начали печатание со второго тома? 8 ноября он пишет Дюшесну: «Мне теперь ясно, месье, что моя книга чем-то удерживается, только я не знаю чем». Подозрения о каком-то заговоре против него превращались в навязчивую идею. Наконец, как ему кажется, он понял, в чем дело: Герен, связанный с иезуитами, его предал, и, зная, что Руссо тяжело болен, церковники, задерживают печатание в ожидании его смерти: они хотят завладеть его произведением и извратить его в удобном для себя смысле. 18 ноября он написал Мальзербу: «Скоро, месье, Вы с удивлением узнаете о судьбе моей рукописи, попавшей в руки иезуитов стараниями г-на Герена». Эти его подозрения были беспочвенны: иезуитам, накануне их изгнания и рассеяния, было не до «Эмиля». Два дня спустя Руссо получил наконец гранки своей книги. «Ах, месье, — написал он Мальзербу, — я совершил что-то ужасное!.. Жестока участь грустного и больного отшельника — иметь расстроенное воображение и при этом не получать известий о том, что его интересует». Дюшесну он принес свои извинения.

Спустя несколько дней Руссо снова охвачен ужасом: он осаждает Мальзерба, собирается потребовать возврата своей рукописи, уверяет себя, что его труд потерян. Мальзерб и герцогиня связались с издателем и убедились, что нет никакой «непроницаемой тайны», что Жан-Жак изводит себя по пустякам. Видя, что он чуть ли не в бредовом состоянии, Мальзерб взял на себя труд написать ему длинное письмо, дабы привести его в разум. Успокойтесь, говорил он ему, нет никакого заговора. Я знал, что книга печатается во Франции, но «я сделал вид, что не знаю этого». Вы должны понимать, что в настоящее время необходимо соблюдать осторожность, но и только. Вы стали жертвой необоснованных опасений, усиленных болезнью и одиночеством. «Я заключил из половины Ваших писем, что Вы самый честный из людей, а из другой половины — что Вы самый несчастный».

Страх наконец рассеялся. Жан-Жак не понимал теперь, что с ним было. Он написал Мальзербу душераздирающее письмо: «В течение более шести недель мое поведение и мои письма представляют собой лишь цепь несправедливых упреков, безумств и бессовестных выпадов». Мальзерб, опечаленный временным помутнением рассудка у этого гениального человека, проявил бесконечное терпение и понимание. Он видел в нем «груз меланхолии и мрачных настроений», усугубленный к тому же страданиями и одиночеством, но «я думаю, что это Ваше природное свойство и причина его кроется в Вашем физическом состоянии».

Этот диагноз заставил Руссо задуматься. Он-то знал, что причина была совсем в другом, к тому же Мульту и Рэй уже подавали ему идею описать свою жизнь. Он колебался, так как понимал, что при этом придется говорить и о других людях. Характеристика, данная ему Мальзербом, убедила его, однако, что объясниться необходимо, так как никто, кроме его самого, не понимал его настоящего. 4,12, 26 и 28 января 1762 года он отправил Мальзербу длинные письма, которые стали предисловием к «Исповеди».

Нет, он вовсе не ненавидит людей, но он появился на свет «с врожденной любовью к одиночеству» и всегда предпочитал мечту разочарованиям реальной жизни. Мрачные настроения он познал только в Париже, а не в уединении, которое гораздо более подходит ему. Всё, что ему нужно, — это жить по своему вкусу: не гнаться за удовольствиями, трудиться, когда этого хочется, и держаться в стороне от общественных обязательств. Я не добродетелен, признавался Руссо, но достаточно добр, мирного нрава и безобиден. «Никто в мире не знает меня, кроме меня самого». Его карьера? Прихоть случая, которая настигла его в 40 лет, когда он об этом уже и не думал, — и здесь он рассказывал об озарении, постигшем его на дороге в Венсен. Потом он познал славу и потерял душевный покой. Он хотел забыть о мире, но мир не захотел забыть о нем. Теперь он ждал только выхода из печати «Эмиля» и «Общественного договора», чтобы распрощаться со своей литературной карьерой: «О, трижды счастливый день!..»

Он несчастлив в одиночестве? На самом деле он никогда не был счастливее, чем в тот день, 9 апреля 1756 года, когда распрощался с Парижем и его суетой. Уединение было его собственным выбором, чего упорно не хотят понять те литераторы, которые проповедуют повсюду, что человек вне общества бесполезен, — так жестоко заявлял ему Дидро.

Говорят, что Руссо — человеконенавистник. Клевета. У него любящее сердце, «которому достаточно самого себя»; он любит друзей, но ему необязательно видеть их каждый день. Он уступил любезностям Люксембургов, но он не продал себя: «Я ненавижу важных персон, их состояние, их жестокость, предрассудки, ничтожество и все их пороки». Но владельцы Монморанси являются исключением из этого рода людей; они одарили его настоящей дружбой, и он любит их всем сердцем. Было бы проще, если бы господин де Люксембург был обычным провинциальным дворянином, а он сам — простым человеком, привечаемым владельцем замка и его супругой!

Эти письма уже содержали в себе наброски «Исповеди». Руссо и сам подтверждал это: «Так или иначе, я не боюсь быть увиденным таким, какой я есть: я знаю о своих больших недостатках, я живо чувствую все свои пороки. Со всем этим я умру — надеясь на Всемогущего Бога и будучи убежден, что никто из людей, известных мне при жизни, не был лучше, чем я». Здесь уже видна потребность в объяснении, оправдании, самораскрытии, но проявляется она не в полной мере. Так, о карьере литератора он на самом деле мечтал с двадцати лет, но теперь, в письмах, она предстает в его воображении как случайная причуда его несчастливой звезды. И все же Руссо не лжет — он искренне воссоздает свою жизнь как миф.

Излив душу перед Мальзербом, Жан-Жак почувствовал себя лучше, но продолжал страдать от болезни. Чтобы носить свои зонды незаметно, он решил заказать ткань и пошить из нее длинную одежду в армянском стиле. Но наденет он ее только несколько месяцев спустя в Мотье.

Руссо был слишком занят собой и потому не придал значения одной тревожной новости. В сентябре 1761 года торговец-протестант из Монтобана, Жан Риботт, рассказал ему о пасторе Франсуа Рошетте, который тайно отправился проповедовать. Он был арестован, и ему грозила смертная казнь, так как реформаторские конфессии были запрещены. Его положение осложнялось еще и тем, что трое дворян попытались помочь ему бежать. Риботт умолял Руссо вмешаться и похлопотать перед герцогом Ришелье, тогда правителем Лангедока, и прибавлял, что с той же просьбой он обратился к Вольтеру. Этот последний вскоре прослывет бессмертным борцом за «дело Каласа», но случай с пастором Рошеттом он воспринял не слишком всерьез, хотя все же написал Ришелье. Руссо заверил Риботта в своем сочувствии, но напомнил, что закон есть закон и что христиане должны быть готовы пострадать. Это было слабым утешением. Конечно, он, Руссо, на стороне веротерпимости, но борется он за принципы и не вмешивается в частные случаи. Риботт настаивал, но тщетно. А спустя два месяца он сообщил Руссо о случае, произошедшем в Тулузе: Жан Калас, почтенный коммерсант протестантского вероисповедания, был обвинен в том, что повесил своего сына, хотевшего перейти в католичество. Риботт выбрал для своего рассказа неудачное время: разбитый болезнью Жан-Жак жил в ожидании смерти, а печатание «Эмиля» привело его в полное расстройство. Затем Риботт поведал Руссо о казни Рошетта и тех трех дворян, которые хотели помочь ему (21 февраля 1762 года), а также о жестокой казни Каласа (10 марта). На этот раз Жан-Жак потребовал документы, свидетельства. Этот случай наглядно показывает разницу между двумя философами. Вольтер действовал, употребил всю свою энергию, чтобы реабилитировать Каласа, — тогда как теоретик Руссо лишь рассуждал и обобщал: он выражал протест только тогда, когда дело касалось его самого. Впрочем, в любом случае протестовать было уже слишком поздно: буря вскоре разразится и над его головой.

Печатание «Общественного договора» завершилось без помех, но о его появлении во Франции не могло быть и речи: Мальзерб был вынужден запретить его выход в свет.

С «Эмилем» дело обстояло еще хуже. Беспокоясь о судьбе своего детища, Руссо переписал оттуда «Исповедание веры савойского викария» и отослал его Мульту, чтобы обезопасить эту часть от возможных фальсификаций. Мульту был ею восхищен, но указал ему на опасность: «Какие крики, какие вопли вы вызовете этим в Женеве!» Да еще Руссо имел неосторожность подписать эту книгу своим именем! Жан-Жак только пожал плечами. Во Франции, говорил он, я иностранец, а что до Женевы, то это «само собой разумеющееся христианство», по словам Мульту, должно ее просто привести в восторг. Сам молодой пастор был далеко, не уверен в этом: в отличие от философа Руссо народ хочет верить в чудеса, и для него «Вы станете просто неверующим». Впрочем, он был не единственным, кто предостерегал Жан-Жака. Дюкло, которому Руссо прочел «Исповедание веры», нашел его великолепным, но прибавил: «Сделайте мне одолжение никому не говорить о том, что Вы читали мне этот отрывок». Неольм, его голландский издатель, тоже испытывал страх.

Ну же, отвечал им Жан-Жак, разве не видно, что «я хотел лишь убрать частности и сохранить ствол за счет веток и что я оставляю религии всё, что полезно для общества, не разрушая и остального? Впрочем, ничто в мире никогда не заставит меня убрать оттуда хотя бы единый слог».

Почему же он теперь был так уверен в себе? Во-первых, он женевец, печатавшийся в Голландии, — в чем может упрекнуть его французское правительство? И потом, то, что могло быть вызывающим в «Исповедании веры», уже упоминалось в словах умирающей Юлии, и никто из этого не делал драмы. Наконец, у него были влиятельные покровители. Конти был к нему благосклонен, мадам де Люксембург нашла издателя, и Мальзерб был явным доброжелателем, почти сообщником.

Задавался ли он вопросом: почему эти высокопоставленные персоны проявляли такой интерес к республиканцу Руссо? В ту эпоху немало просвещенных аристократов были сторонниками реформ и энергичных мер, особенно в отношении духовенства, которое всё более завоевывало положение «государства в государстве». Таковы же были и позиции философов, и вполне понятно, что они пользовались определенной поддержкой у высоких должностных лиц государства. Тот же Руссо безоговорочно утверждал, что духовенство должно быть подчинено светской власти. Но это было еще не всё. Принц Конти, удалившись от двора, старался сблизить аристократию с парламентом — против королевского абсолютизма. В нем видели человека, способного, возможно, возродить «двойную. Фронду» — дворянскую и парламентскую, которой удалось в прошедшем веке даже пошатнуть на некоторое время монархию. В «Общественном договоре» Руссо он вполне мог найти поддержку своим тезисам об «основных законах». Что до Мальзерба, то он занимал одно из первых мест в парламентских кругах, а мадам де Люксембург была свояченицей графини де Буффле, которая, в свою очередь, была любовницей принца Конти. По сути это был чудный союз принца крови, «дворянства мантии» и «дворянства шпаги»[37], который использовал простолюдина Руссо для проведения своей реформы государственной системы.

Однако на сей раз Руссо успокаивал себя напрасно. «Эмиль» поступил в продажу 24 мая, а уже 31-го в «Секретных записках на службе истории словесности» было отмечено: «Книга Руссо все более возбуждает скандал. Меч и кадило объединяются против автора». Тревожные признаки множились. Д’Аламбер поздравил Руссо, но под письмом не подписался. Мадам де Буффле тоже поздравила, но попросила вернуть ее записку обратно. Господин де Люксембург тоже попросил Руссо отослать обратно все письма Мальзерба и с озабоченным видом поинтересовался, не высказался ли он плохо в своем «Общественном договоре» о министре Шуазеле. Но Жан-Жак решил не поддаваться страхам и очень удивился, когда мадам де Буффле посоветовала ему «навестить Англию», а потом даже спросила, как он отнесся бы к «маленькому» королевскому указу о заточении, который отправил бы его на несколько недель в Бастилию, государственную тюрьму, где он был бы недосягаем для парламентского суда.

Дело было в том, что «Эмиль» появился в очень неудачное время. Парламент в большинстве своем состоял из янсенистов, которые наконец схлестнулись с иезуитами, своими старыми врагами, на почве громкого финансового скандала. Скандалом этим воспользовались, чтобы добиться пересмотра устава этой почтенной организации, требовавшей от своих членов беспрекословного подчинения, что являлось наглым вызовом королевской власти.

6 августа 1762 года орден иезуитов был официально запрещен, а школы его закрыты. Это была блестящая победа, которая обрадовала и философов. Да, но пусть неверующие не воображают, что им сделана уступка! Нанеся удар по иезуитам, парламент одновременно хотел утвердиться в качестве непоколебимого поборника веры и потому ополчился против философа, который осмелился с открытым забралом проповедовать. «преступную систему» «естественной религии». Начиная с 15 июня Руссо стал явно ощущать на себе эту тактику: «Дело не в том, что парламент меня ненавидит и не понимает своей несправедливости. Преследуя иезуитов, они в то же время хотят заткнуть рты церковникам, и потому, невзирая на мое плачевное состояние, желали бы подвергнуть меня самым жестоким пыткам: сожгли бы меня живьем, хотя и несправедливо и безо всякого удовольствия, — просто потому, что так им нужно».

Понимание опасности наконец-то начало приходить к нему, но было уже поздно. 1 июня канцлер Ламуаньон, отец Мальзерба, издал распоряжение об изъятии «Эмиля»; 3-го числа тираж был конфискован полицией, а 7-го синдик богословского факультета выступил с обличительной речью в. Сорбонне. Однако Руссо, необъяснимо спокойный, по-прежнему отказывался прислушиваться к предостережениям, звучавшим со всех сторон, и рядился в тогу римской доблести: «Если жизненный девиз, принятый мною, не пустая болтовня, то сейчас как раз подходящий случай показать себя достойным его». 8 июня мадам де Кроки кричала ему: «Это истинная правда — то, что вам грозит указ об аресте. Ради Бога, бегите!» В тот день была прекрасная погода, и Жан-Жак без всяких предосторожностей отправился на пикник в сельскую местность в сопровождении двоих приятелей: «Никогда в жизни я не был так весел». Вечером он спокойно улегся в постель и прочел, как обычно, несколько страниц из Библии — в частности, ужасающую историю Левита с горы Ефремовой из Книги Судей.

В два часа ночи доверенный человек от Люксембургов забарабанил в дверь: он принес записку принца Конти, адресованную маршальше, которую она теперь пересылала Жан-Жаку: в ней говорилось, что через несколько часов к Руссо заявятся с ордером на арест. Жан-Жак осознал наконец всю серьезность ситуации и побежал в замок. Он клялся себе, что не будет беглецом, — но мог ли он скомпрометировать герцогиню, рассказав историю публикации «Эмиля»? И он уступил — к великому облегчению своих покровителей. Мальзерб, который уже несколько месяцев играл с огнем, защищая «Энциклопедию», тоже вздохнул с облегчением, узнав о его решении. Конти был слишком высокопоставленной особой, чтобы беспокоиться о себе лично, но на карту был поставлен его политический имидж, и он не мог позволить себе потерять поддержку парламента.

Руссо решил искать убежища в Швейцарии, в Ивердоне, у Даниэля Рогена, — достаточно близко от Женевы, чтобы знать, как там воспримут его появление. С помощью маршала он перебрал все свои бумаги, сжег то, что могло скомпрометировать его друзей; при этом он хорошо понимал, что уничтожает таким образом свидетельства своей благонадежности, то есть связи со знатными людьми, и подставляет под удар себя одного. Тем временем верхняя палата парламента составляла обвинения против «Исповедания веры» — с этой его «естественной религией»: отрицанием чудес, Откровения, божественности Иисуса Христа и авторитета Церкви. Решение было принято: книги будут изорваны и сожжены, а автор — арестован.

Нужно было торопиться. Привели Терезу, всю в слезах, и Жан-Жак объяснил ей, что она должна остаться в Мон-Луи на некоторое время, чтобы завершить все дела с их маленьким хозяйством, а потом она сможет присоединиться к нему. Руссо прижал ее к себе: отныне, сказал он, их жизнь будет наполнена лишь «оскорблениями и клеветой». Было уже четыре часа утра. Мадам де Люксембург и мадам де Буффле, плача, обняли его, а маршал, безмолвный и бледный как смерть, проводил его до конюшен, где уже ждал кабриолет с лошадьми и кучером. Два человека долго стояли обнявшись. Они знали, что больше не увидятся.

Возле Ла Барра ему навстречу попалась карета с четырьмя людьми в черном, которые вежливо его приветствовали: это были судебные исправники, которые должны были арестовывать его. Руссо ехал навстречу своей судьбе. Позднее он часто спрашивал себя, что было бы, если бы он отказался бежать и принял удар на себя. Пока же его жизнь была разрушена, и он двигался наугад в будущее, полное угроз.

Загрузка...