Новость о приезде Жан-Жака произвела сенсацию. Итальянские комедианты предложили ему свободный вход на свои спектакли; во время прогулок на него показывали пальцем; любопытные толпились в кафе «Режанс», чтобы посмотреть, как он играет в шахматы. И дело было вовсе не в том, что люди многое о нем знали, — просто он был «знаменитостью». Гримм заметил: «У этой публики спрашивали, что она здесь делает, и люди отвечали, что хотят увидеть Жан-Жака. У них спрашивали, кто такой Жан-Жак, и половина из них отвечала, что не знает, но что на него надо посмотреть».
Как всегда, пошел поток посетителей. Принц де Линь явился одним из первых под предлогом заказа на переписывание нот (он избегал называть себя по имени). Принц вспоминал впоследствии скромное жилище Руссо, его «противную жену», которая поминутно вмешивалась в их разговор, мягкость и терпение Руссо. Он ушел под сильным впечатлением от «этого чердака, обиталища крыс, но и святилища гения». Узнав, что у этого гения могут быть неприятности, он предложил ему убежище. На следующий же день Руссо нанес визит принцу и был очень красноречив, говоря исключительно о своих врагах и о заговоре: «Его глаза были как две звезды. Гений сверкал в его взгляде и электризовал меня».
Жан-Жак возобновил старую дружбу с мадам Дюпен, мадам Шенонсо, мадам де Креки. Но всем остальным доводилось испытывать на себе его капризы и подозрения. Даже бедная Марианна де Ла Тур, которая храбро приняла его сторону в ссоре с Юмом, была бесцеремонно им отослана. Сдержанность по отношению к себе он принимал за враждебность, явное же дружелюбие было ему подозрительно.
В середине декабря он переехал из отеля Сент-Эспри в квартиру на шестом этаже соседнего дома. Бернарден де Сен-Пьер описал это скромное жилище. Меньшая комната служила одновременно прихожей и кухней. Вторая, побольше, была одновременно гостиной, рабочим кабинетом и столовой. В углу — эпинета, единственный предмет роскоши. Две кровати застелены хлопчатобумажным покрывалом в голубую и белую полоску, напоминавшую обои. Мебели мало: комод орехового дерева, большой шкаф, стол, несколько соломенных стульев. На стене — план леса в Монморанси и эстамп с изображением английского короля, его благодетеля. В клетке, подвешенной к потолку, свистела канарейка. На подоконник, украшенный цветами и растениями, слетались воробьи поклевать хлебные крошки. Жан-Жак переписывал ноты, Тереза чинила белье. Было чисто и аккуратно, как в доме добропорядочного ремесленника. Руссо не хотел более «ни взлетов, ни падений».
Он не забывал, однако, зачем вернулся в Париж. 20 июля он потребовал у мадам де Надийяк свои бумаги, которые доверил ей перед отъездом в Три-ле-Шато. Он принялся дописывать 12-ю книгу «Исповеди», где повествовал о тягостном периоде от запрещения «Эмиля» до изгнания его с острова Сен-Пьер. Полный решимости доказать свою правду, Руссо организует несколько публичных чтений своей книги. Первое состоялось в декабре у маркиза де Пезе, второе — в конце декабря у Дора, третье — в феврале 1771 года для кронпринца Швеции, еще одно — в мае у графини Эгмон. Дора рассказывал: Руссо читал — и его голос ни на минуту не ослабевал, за исключением рассказа о брошенных детях; чтение длилось без перерыва с девяти часов утра до трех часов ночи и исторгало слезы у слушателей. После чтения у графини Эгмон Руссо сказал: «Здесь только правда. Если кто-то знает что-то, что противоречит тому, что я здесь изложил, и тому даже имеется тысяча доказательств, то это знание — ложь и клевета…» Он ждал хотя бы слова, хотя бы знака от кого-либо, кто отважится разоблачить зачинщиков заговора. Ему показалось, что мадам д’Эгмон вздрогнула, но затем спохватилась, и среди присутствующих вновь воцарилась тишина. Исповеди еще не были в моде, и получалось, что Руссо подносит к лицам своих слушателей неприятно обличающее их зеркало.
Этим его попыткам быстро пришел конец. 10 мая 1771 года мадам д’Эпине обратилась к лейтенанту полиции с требованием пресечь скандальные чтения. Магистрат вызвал Руссо для объяснений и дал понять, что его положение не таково, чтобы лишний раз напоминать о себе властям. Его принуждали к молчанию. Итак, прямого столкновения не будет: враг укрылся. Жан-Жак потерпел поражение. Он решил не писать третью часть своей «Исповеди» — не только потому, что когда-то пообещал Конвэю никогда не вытаскивать на свет божий английские события, но и потому, что понял тщетность своих усилий.
Этот запрет на свободу высказывания, естественно, не мог способствовать успокоению Жан-Жака. Когда он познакомится с Дюзо, переводчиком Ювенала, которого представил ему Дюкло, тот имел неосторожность прочитать ему свой «Портрет обманщика», в котором Руссо был представлен, по контрасту, как образец искренности. Такая откровенная лесть не понравилась Жан-Жаку: «Вы меня обманываете, месье; я не знаю, с какой целью, но вы меня обманываете». В начале марта он опять жаловался Рэю, что его письма перехватываются почтальонами, «которые, возможно, состоят в сговоре не знаю с кем».
Впрочем, нельзя было сказать, что Руссо совсем ничем не интересовался. С 1764 года в Польше правил Станислав Август Понятовский, ставленник своей бывшей любовницы, императрицы Екатерины II. Такое вмешательство русской императрицы во внутренние дела Польши способствовало подъему патриотизма среди мелкого дворянства, которое объединилось в Барскую конфедерацию, сражавшуюся против «узурпатора» и вообще — против русских. Французские философы, находясь под влиянием собственного мифа о «просвещенном диктаторе», были ярыми поклонниками Екатерины Великой, императрицы-философа: она ведь тоже боролась с католическим засильем, но только польским, направленным против православия, — и для этого послала, как шутливо отметил Вольтер, «сорок тысяч русских проповедовать терпимость со штыками, примкнутыми к ружьям». В противоположность философам министр Шуазель благоволил к повстанцам, и поляки делегировали к нему графа Михала Вильегорского. Министерство иностранных дел рекомендовало его Рюльеру, бывшему секретарю французской миссии в Санкт-Петербурге, который был знаком с Руссо по Монморанси. Таким образом граф Вильегорский получил возможность доставить знаменитому «Женевцу» нужные документы по польским делам.
Работа спасала Руссо. Он вновь обрел тот достойный тон, который был присущ стилю его «Общественного договора». В чем более всего нуждается угасающая польская нация? Более чем когда-либо — в том, чтобы «поставить закон превыше всего». Чтобы выжить, она должна поддержать и укрепить свои национальные отличия: «Если вы сделаете так, что поляк никогда не сможет стать русским, — я уверяю вас, что Россия никогда не сможет подчинить Польшу». Этому способствует воспитание гражданского сознания: «Младенец, едва открыв глаза, должен увидеть свою родину и до самой смерти должен видеть только ее». Руссо упорно стоял на своем идеале античного гражданина и, таким образом, стал основоположником националистических идей последующего века. В наши дни, сетовал он, «нет больше французов, немцев, испанцев, даже англичан, что бы об этом ни говорили; есть только европейцы». Народы перемешиваются и слабеют, теряя присущие им особенности. Необходимо, наоборот, укреплять непреложность национального характера. Поскольку в случае с Польшей, в отличие от Корсики, не шла речь о новой нации, но о государстве, имевшем старинные традиции, то Руссо утверждал, что касаться их можно «только с крайней осторожностью». Поэтому в данном случае он допускал то, что отрицал в «Общественном договоре», ~ систему представительства. Это не было противоречием, но применением его теории к конкретной действительности. В конечном счете он требовал уничтожения несправедливости, губительной для национального согласия: законодательная власть должна принадлежать всему народу. Кроме того, если народ не отвергает аристократию, то может создать что-то вроде «параллельной аристократии» — не наследственной, а основанной на гражданских заслугах.
Политический изоляционизм влечет за собой экономическое обособление в виде системы сельского хозяйства, не нуждающейся в деньгах, — тогда даже оплату чиновникам можно производить натурой. Роскошь и зрелища уступят место общенародным праздникам, а патриотическое искусство поможет сплотить общество. Руссо отважился даже посоветовать полякам сократить слишком обширное трудноуправляемое государство либо посредством федерации, либо даже за счет уступки части территорий.
Утопист? Конечно! Ведь его мысль вдохновлялась мифическими образами Рима и Спарты и идеализированными воспоминаниями о родной Женеве. Однако в январе 1773 года, комментируя его «Мысли о правлении в Польше», Гримм не заметил там очень важной вещи. Дело в том, что в предыдущем, 1772 году Россия, Австрия и Пруссия совершили первый раздел рассыпающегося польского «королевского пирога». Таким образом, Руссо оказался в роли оракула, или «профессора предсказательных наук»: ведь он вручил свои «Мысли» Вильегорскому еще в июне 1771 года.
В часы, когда Жан-Жак не работал над польским проектом, он уходил собирать травы. Его можно было видеть в Королевском саду в Трианоне, в Булонском лесу. Чтобы доставить удовольствие мадам Делессер и ее маленькой Мадлон, Жан-Жак сочинил даже восемь «Писем о ботанике», предназначенных для приучения ребенка «к вниманию, наблюдательности и особенно — к рассудительности». Он готовил также «Словарь употребительных терминов ботаники» для распространения среди широкой публики сведений, до тех пор доступных только латинистам. Этот любитель ботаники постепенно становился профессионалом, переписывался с герцогиней Портланд и лионским ботаником де Ла Туреттом. Жан-Жак попробовал даже изготавливать маленькие гербарии для кабинетов естественной истории, но затем перестал: работа была кропотливая, а дохода никакого не приносила. Ботаника снова объединила Руссо с Мальзербом, потерявшим свои владения в результате переворота канцлера Money; к тому же Мальзерб испытал тяжкое потрясение из-за самоубийства жены. Прежние друзья совершили несколько совместных экскурсий и возобновили переписку, которая, к сожалению, не была свободна от груза прошлого. Жан-Жак отклонил приглашение Мальзерба погостить у него. Очень жаль, отвечал ему Мальзерб: «…Я признаюсь Вам, что гербарии не та тема, на которую я более всего желал бы объясниться с Вами». Имелось в виду «дело с Эмилем». Но у Руссо уже сложилось твердое убеждение на этот счет, и объяснения ему не требовались.
Он по-прежнему жил настороже: ожесточенный постоянными пересудами вокруг него, он придавал значение всяким мелочам. В состоянии тихого ужаса Руссо даже написал жалобу 15 января лейтенанту полиции. Вокруг него снова образовывалась пустота. В апреле 1772 года Жан-Жак встретился с мадам де Ла Тур, но не узнал ее. Неизменно преданная ему, она предложила сверить все издания его сочинений, чтобы выявить недочеты. Такое ее усердие показалось ему подозрительным, и он порвал с ней. Теперь он подозревал даже самых верных — мадам Буа де Ла Тур или милую Изабель д’Ивернуа, свою маленькую приятельницу по Мотье. Он повсюду видел «руку врага» и не посещал никого, кроме мадам де Креки. Дю Пейру тоже получил отставку. Поскольку славный Рэй, уже будучи на подозрении, послал ему «Новую Элоизу», изобиловавшую опечатками, Жан-Жак счел это доказательством того, что тот тоже «замешан» в «заговоре». Поссорился он и с Вильегорским, который был не совсем аккуратен с копиями «Мыслей о правлении в Польше»; одна из копий оказалась у д’Аламбера, другая у Гримма: тот и предложил ее в декабре 1772 года Станиславу Августу, причем совершенно напрасно, так как король Польши уже полгода как располагал этим текстом. Такие неблаговидные поступки только укрепляли подозрения Жан-Жака.
Тем временем любопытные продолжали добираться к нему на шестой этаж под предлогом заказов на переписывание нот. Тереза охраняла его от случайных посетителей. Знаменитый переписчик изучал принесенную работу, назначал срок, как какой-нибудь сапожник или портной, причем совершенно одинаково обращался со слугами и с важными господами. Работал старательно, исправлял, подчищал — ручался своей честью, что переписанные им партитуры будут безупречны. Единственная выгода, которую Руссо соглашался извлекать из своей известности, — это более высокая цена за свой труд: по десять су за страницу. Это давало ему около 1400 франков в год. Руссо подсчитал, что на ведение его скромного хозяйства ему нужно по меньшей мере 1600 франков. По его записям получалось, что за семь лет он переписал 11 тысяч страниц. Много великих мира сего, тяжело дыша, поднимались по этим ступеням: принц де Линь, князь Голицын, герцог д’Альб, герцог де Крой, граф де Крийон приходили почтить этого маленького трудолюбивого человека, чье перо неустанно скользило по бумаге.
Руссо запретил себе заводить новые знакомства. И все же в июле 1771 года он свел знакомство с последним близким ему человеком. Бернарден де Сен-Пьер, будущий автор «Поля и Виргинии», уже три года жил в Иль-де-Франс. Они стали часто видеться: зимой — у горящего камина, в теплое время года — на долгих прогулках, один-два раза в неделю.
По свидетельству Бернардена, Жан-Жак старался соблюдать повседневный распорядок жизни и убеждал приятеля в своем душевном здоровье — к сожалению, непрочном. «Я незаметно удаляюсь от всего, что удерживает меня в этой жизни», — признавался Руссо 15 декабря 1773 года мадам Делессер.
Внешне его жизнь выглядела простой и цельной. Летом с пяти часов утра он занимался переписыванием нот; в половине восьмого завтракал, листая свой гербарий. Потом опять принимался за переписывание или даже за сочинение. В сотрудничестве со своим другом Корансезом, зятем Жана Ромийи, старого женевского часовщика, знакомого с Руссо более двадцати лет, он начал сочинять оперу в четырех актах «Дафнис и Хлоя». Чтобы опровергнуть обвинения в плагиате, Жан-Жак сочинил еще шесть новых арий к своему «Сельскому колдуну». Он сочинял также песни, романсы, дуэты, всего около сотни, — они будут объединены после его смерти в сборник «Утешения в несчастьях моей жизни». В полдень — легкий обед: никаких ликеров, немного вина и простые блюда, такие как рагу из сала, баранины и овощей или каштаны с несколькими ломтиками говядины. Иногда — кофе, смакуемый маленькими глотками в павильончике на Елисейских Полях. Если шел дождь, Жан-Жак сидел дома за нотами или гербарием. В хорошую погоду он выходил с тросточкой в руке, со шляпой под мышкой. Или же Тереза прикалывала его шляпу булавкой к одежде, потому что он везде ее забывал. Он любил побродить и поглазеть на что-нибудь — на ярмарочное зрелище или на какую-нибудь диковину. Но вообще город он не любил. Ему нравилось уходить в луга Сен-Жерве, в Клиньянкур, на гору Валерьен, в Менильмонтан, Роменвиль. В семь часов утра он отправлялся в путь вместе с Бернарденом, перекусывал в какой-нибудь деревушке и возвращался с наступлением ночи. Только бы уйти подальше от парижских улиц, где, по его убеждению, любой прохожий мог быть замешан в заговоре против него! И как радостно встречать простых людей, которые его не знают: рабочих, пахарей или женщин, которые судачат у порогов своих домов! Однажды в Ла Мюэтт они с Терезой повстречали целый класс девочек во главе с их наставницей-монахиней, и Жан-Жак, в восторге от их милого щебетания, угостил всех вафельными трубочками из короба бродячего торговца. Возвратясь, он обычно ужинал печеньем и фруктами. В половине десятого вечера задувал свечу на своем столе.
В течение многих лет недруги Руссо распускали слухи, что он ничего не смыслит в музыке, — и вот в начале 1774 года к нему явился человек, во всеуслышание выражавший свое восхищение Руссо-композитором; он же стал и зачинщиком последней крупной музыкальной ссоры века. Это был Глюк, и привел его Корансез. Он доверил Жан-Жаку партитуру «Париса и Елены». 19 апреля Жан-Жак присутствовал на премьере оперы Глюка «Ифигения в Авлиде». Он приветствовал также оперы Глюка «Орфей и Эвридика» и «Альцеста» и сделал блестящий анализ этих двух произведений.
Такие знаки почтения со стороны знаменитого музыканта согревали ему душу. Но затем демоны подозрительности вновь дали о себе знать. Зачем этот Глюк был приглашен во Францию? Возможно, чтобы высмеять его и его музыку? Глюку тоже было указано на дверь.
Руссо снова оказался в плену своих наваждений. В конце 1774 года он переехал в другой дом на той же улице, чтобы избавиться, как он говорил, от «скандального соседства»: имелся в виду торговец картинами, которого он принимал за шпиона. Его настроения становились непредсказуемыми. Однажды он так холодно встретил Бернардена, что тот, уязвленный, не посещал его несколько недель. Встретив его потом случайно на улице, Руссо объяснил ему: «Бывают дни, когда я просто хочу побыть один». В такие дни его тоска становилась невыносимой. Он делался угрюмым, а его поведение — совершенно непонятным. В феврале 1775 года Жан-Жак встретился на представлении «Ложной магии» с композитором Гретри: он знал его творчество и бывал с ним очень любезен. Но когда Гретри дружески поддержал его под руку, Руссо резко отстранился: «Предоставьте мне обойтись своими силами!» Такие перемены настроения закрепляли за ним репутацию эксцентричного человека. Он заметно старел, горбился, одно плечо стало ниже другого, черты лица заострились, на лбу и вокруг глаз залегли морщины, рот кривился в болезненной гримасе. Переменчивая публика больше не интересовалась им. Обрел ли он душевный покой или по-прежнему терзался мрачными видениями? Даже Бернарден бывал в растерянности относительно его состояния.
Запретив публичные чтения «Исповеди», недруги Руссо обезоружили его, отчего потребность объясниться стала у него еще острее. Этот запрет стал очередным доказательством западни, устроенной «этими господами» (такой термин употреблял в свое время Паскаль для обозначения иезуитов). Жан-Жаку пришла в голову странная идея — искусственно воспроизвести ситуацию объективного анализа его «дела»: «Необходимо, чтобы я сам сказал, каким взглядом оценивал бы я, если бы был другим человеком, — такого человека, как я». Он может стать самому себе поочередно защитником и обвинителем перед судом публики — в диалогах, где будут звучать позиции «за» и «против». Так с 1772 по 1775 год в строжайшей секретности он сочиняет, чуть ли не «в духе Кафки», беседы «Руссо судит Жан-Жака»: эти непоследовательные диалоги пишутся только «в некоторые краткие моменты», ведь долго выносить такое напряжение он не может.
Принцип «Диалогов» был прост и одновременно фантастичен. Раздвоившийся Руссо беседует с неким французом о том Жан-Жаке, которого мир совершенно не знает. Руссо прочел сочинения Жан-Жака и восхищается ими; француз их не читал, но повторяет с чужих слов так называемые доказательства его бесчестности. Произведения добродетельны, а их автор — негодяй. Этого не может быть. Но как же восстановить нарушенное единство?
Первый диалог воспроизводит, с безжалостной логикой бреда, теорию о заговоре. Жан-Жак — плагиатор, ложный гений, распутник, «чудовище, изверг рода человеческого», которого «эти господа» договорились оставить на свободе, но под строгим наблюдением. В центре заговора — Гримм и Дидро, но они сумели привлечь на свою сторону публику. На самом деле виной всему — его собственные угрызения совести. Его единственная вина — брошенные дети. Сыграли свою роль и зависть ложных друзей, желание его унизить и сломать. Его заточили в западню, не имеющую выхода: «Как только он где-то оказывается, об этом уже заранее известно, и стены, потолки, замочные скважины вокруг него обустраиваются с определенной целью… Нашли способ превратить для него Париж в пустыню более ужасную, чем пещеры и леса». Это была вселенная его безумия.
Все эти «меры предосторожности» непонятны его собеседнику — Руссо. Почему бы не выставить на свет божий преступления этого негодяя Жан-Жака? И зачем преследовать его, одновременно защищая умолчанием? Как может этот человек так отличаться от произведений, подписанных его именем? Может быть, есть два Жан-Жака? Ведь если книги хороши — их автор не может быть преступником, и наоборот, если автор — преступник, то его книги не могут быть хороши. Если же есть только один Жан-Жак — тогда одно из этих предположений неверно. Чтобы разобраться в этом, Руссо отправляется на свидание с Жан-Жаком, а его собеседник-француз прочтет его книги.
Во втором диалоге Руссо отчитывается о своем расследовании. Жан-Жак вовсе не оказался «ужасным циклопом», каким его везде описывают. Это человек простой, бесхитростный, мирный — пусть слабый, но любящий добродетель. Это предполагаемое чудовище проводит свою жизнь за сбором трав, за музыкальными занятиями, избегает реальности, создавая свой собственный воображаемый мир. Его преследуют, потому что он имел смелость говорить правду, обличать обманщиков и интриганов и не желал играть в их игры. Очевидно, что Жан-Жак — книжный человек; его жизнь и его принципы составляют единое целое, так что он просто стал жертвой всеобщего заговора. Заключенный в «тройную ограду мрака», он борется, не видя своих мучителей; обвиняемый, он лишен возможности заставить услышать себя, а его палачи ждут лишь того дня, когда он, истощив все свои силы, «освободит их от себя».
Последний диалог предоставляет слово собеседнику-французу, который наконец прочел произведения Жан-Жака. Чтение его просветило: этот автор не может быть негодяем. Француз вынужден признать наличие коварного заговора. И что же — теперь он громко заявит о невиновности Жан-Жака? Но зачем? Это означало бы «погубить себя без всякой пользы и не спасти при этом невиновного». Поэтому он промолчит, но пойдет вместе с Руссо засвидетельствовать Жан-Жаку свою симпатию и понимание, он соберет доказательства его честности, которые когда-нибудь оценит потомство.
«Диалоги», таким образом, достигали цели — доказать единство человека и его творчества, объединить Жан-Жака и Руссо. Эти порождения глубокой тоски автора населены ужасающими образами. Руссо видел себя «окруженным людьми, каждый из которых начинает с того, что надевает прочную маску; затем они вооружаются до зубов, застают своего недруга врасплох, хватают его сзади, оголяют его, связывают по рукам и ногам, так что он не может пошевелиться, затыкают ему рот, выдавливают глаза, растягивают на земле и затем посвящают свои благородные жизни тому, чтобы понемногу уничтожать его: умирающий от ран не должен слишком быстро перестать страдать от боли». Это бредовое творение строилось по собственным законам и внешне не выглядело бредовым: логика в нем присутствовала, хотя и искаженная лихорадочным воображением. Разум писателя был еще жив, но жуткие видения завлекали его в безвыходный лабиринт. Жан-Жак осужден невидимыми судьями, выслежен безликими шпионами и лишен возможности узнать, в чем его обвиняют; подгоняемый собственным страхом, он роет для себя бесконечно длинный туннель. Его уходу в себя мир отвечает молчанием; чувство вины требует осуждения человека в то самое время, когда он отчаянно утверждает свою невиновность… Ужасные и невнятные слова, но в течение четырех лет именно они составляли его тайный мир…
Когда «Диалоги» были окончены, Руссо не знал, что с ними делать. Потом решил представить их Богу, положив на главный алтарь собора Нотр-Дам. Это его деяние должно было наделать шума, напомнить о нем — возможно, даже самому королю. На большом конверте он написал: «Подано Провидению». И ниже: «Защитник угнетенных, Бог справедливости и правды, прими это ходатайство, которое кладет на Твой алтарь и доверяет Твоему Провидению обездоленный иностранец, одинокий, без поддержки, без защитника на этой земле, оскорбленный, осмеянный, опозоренный, преданный всем этим поколением… Я жду с надеждой, я полагаюсь на Твою справедливость и смиряюсь перед Твоей волей».
24 февраля 1776 года Руссо зашел в собор и вдруг заметил решетку, ограждающую хоры, — эта решетка была закрыта. Никогда раньше за все время в Париже он не видел этой решетки, преграждающей подход к хорам; он вообще не помнил, чтобы здесь когда-нибудь была решетка или дверь. Сам Бог его отвергал! Жан-Жак вышел из собора и весь день бродил по улицам до наступления ночи и полного изнеможения, пока, «утомленный и одуревший от боли», не вернулся к Терезе, сходившей с ума от беспокойства.
В последующие дни страдалец размышлял: случившееся, возможно, было добрым знаком, благодаря которому его рукопись не попала в руки преследователей. Он узнал, что в Париже находится аббат де Кондильяк, с которым он 30 лет назад каждую неделю обедал в Панье-Флери. Это был честный человек, и Жан-Жак доверил ему свои «Диалоги». Через две недели он пришел с бьющимся сердцем к аббату, надеясь, что покров тайны наконец будет сорван. Он был разочарован: Кондильяк прочел эти листки как литературное произведение, подсказал некоторые поправки и предлагал даже его издать — он ничего не понял или не захотел понять. Тем не менее Жан-Жак оставил ему свое творение и просил передать его надежному лицу, которое обязуется не публиковать его до конца века. Кондильяк оказался неудачной кандидатурой — но что взять с философа, литератора?! Помог случай: проездом в Париже оказался Брук Бутби, его молодой сосед по Вуттону. Жан-Жак передал ему первый «Диалог» — единственный переписанный начисто — и предполагал затем послать ему остальные. Когда Бутби уехал, его опять одолели сомнения: по всей вероятности, тот тоже вовлечен в обман! Единственным его шансом было обратиться к незнакомым людям. Должно же было остаться хоть несколько честных людей на земле!..
То, что происходило потом, надрывает нам душу. Руссо написал много листков с «воззванием»; патетический заголовок его был «Каждому французу, еще не переставшему любить справедливость и правду». В нем говорилось: «Французы! Вы были когда-то народом любезным и добрым — что стало с вами теперь? Почему вы так изменились по отношению к несчастному иностранцу, живущему здесь из милости, без всякой поддержки, без единого защитника…» С карманами, полными этих записочек, он бродил по улицам, бульварам, гулял в саду Тюильри, всматриваясь в лица. Если он встречал открытые ответные взгляды, то подходил к людям, протягивал им, ни слова не говоря, свою записочку. Одни проходили мимо; другие бросали взгляд на записку и, прочтя обращение, сразу с жестокой прямотой заявляли, что это их не касается. Никто не захотел прочесть его призыв, никто не захотел увидеть его отчаяния. Тогда он стал посылать записки тем, кто просил встречи с ним, и соглашался принять их только получив ответ. Неудача постигла его и здесь, и он понял, что надо смириться. Он чувствовал себя «лишенным даже того беспокойства, которое дает надежда», и дошел до предела отчаяния. В июле он решил отказаться от попыток самооправдания: «Что бы ни делали люди, Небо сделает то, что должно… Пусть люди отныне делают, что хотят, после того как я сделал то, что должен был; напрасно они будут тревожить мою жизнь— они не помешают мне умереть с миром».
Ничто не могло уже помочь ему. Он нелепо поссорился с мадам де Креки, с которой дружил 25 лет, — единственной, кого он еще навещал. Поссорился только потому, что она попросила его отложить один из визитов: «Я понял вас, мадам. Служители тьмы добрались и до вас».
24 октября 1776 года Жан-Жак возвращался с прогулки со стороны Менильмонтана, как вдруг увидел несущуюся на него во весь опор упряжку лошадей с огромным датским догом впереди. Повозка не успела свернуть и сбила его с ног. Он ударился головой о землю и потерял сознание. Пришел в себя он только с наступлением ночи: его поддерживали какие-то молодые люди. Верхняя губа была рассечена, четыре зуба шатались, лицо распухло и покрылось синяками, правая рука была вывихнута, колени кровоточили и распухли. Удивительным было то, что он совсем не страдал: словно во сне, смотрел, как истекает кровью, как будто всё это происходило с кем-то другим. Он с трудом вспомнил, где живет, и еле добрался до дома. Когда через несколько недель Руссо снова вышел на прогулку, то увидел на улицах изумленные лица. Оказалось, что 3 декабря «Курьер Авиньона», описав этот несчастный случай, сообщил о его смерти и одновременно — о возможно скором издании его рукописей. Он заключил отсюда, что, как только он умрет, сразу же издадут «набор нарочно сфабрикованных рассказов». Руссо решил больше об этом не беспокоиться: «Господь справедлив, Он хочет, чтобы я пострадал, и Он знает, что я невиновен… В конце все должно прийти в порядок». Он сумеет пройти свою Голгофу.
Теперь Руссо жаждал покоя и искал его в смирении. В начале осени он начал писать, на этот раз только для себя одного, «Прогулки одинокого странника». Первая же строка говорила о его покорности судьбе: «Вот я один на земле: ни брата, ни близкого, ни друга — в обществе только самого себя…» Его «Исповедь» и «Диалоги» были еще наполнены порывами страсти; в них он еще был исполнен надеждой, которая порождает беспокойство и тоску. Ничего этого ему больше не нужно: «Все кончено для меня на земле». Причиной тому стало «событие грустное и неожиданное», случившееся два месяца назад: 2 августа 1776 года умер принц Конти — единственный человек, от которого он мог еще ждать справедливости.
Последнее свое сочинение Руссо предполагал посвятить изучению самого себя, подведению жизненных итогов, которые он в скором времени сложит к ногам Того, Кто судит окончательно и бесповоротно. Мнение людей больше не имело для него значения: «Пусть следят за тем, что я делаю, пусть беспокоятся об этих листках, пусть их крадут и фальсифицируют — отныне мне это безразлично». Руссо вспоминал родную природу, общение с которой приближало его к полноте существования. Пятая «прогулка» возвращала его к чудесному времени на острове Сен-Пьер, где он, плывя в лодке, отдавался могучему и нежному ритму вселенной и его душа, не отягченная раздумьями, соединялась со вселенским бытием, чтобы слиться с ним в первозданном единстве. Теперь он стремился вообще перестать думать, потому что мысль волнует, будоражит; теперь он отпускал себя в мечты, и ему достаточно было простого чувственного восприятия.
Однако мысль настойчиво возникала сама по себе, влекла за собой вопросы. В третьей «прогулке» Руссо восстанавливал долгую историю своих религиозных исканий; в четвертой исследовал-вопрос: был ли он всегда честен по отношению к самому себе; в седьмой прославлял ботанику, которая спасла, его от людей. Он хотел успокоиться, отвлечься, очиститься, но призраки его «Диалогов» всё же проникали и в «Прогулки»: он не сумел окончательно изгнать из памяти «безжалостных преследователей», их «зловещие взгляды». Его продолжали мучить угрызения совести, он истощал свои силы в стараниях доказать, что он, покинувший своих детей, всегда любил детей, и его сердце разрывалось: «О, если бы я мог иметь несколько мгновений чистых ласк, идущих от сердца, — они могли бы исходить от ребенка, еще маленького; если бы я мог видеть в чьих-то глазах радость и удовольствие быть рядом со мной… Тогда я не вынужден был бы искать у животных ласкового взгляда, которого не встречал среди людей…»
Они с Терезой старели. С октября 1774 года Жан-Жак перестал приглашать к обеду редких знакомых — из-за «груза лет». Тереза страдала ревматизмом, приливами, головными болями, ей стало тяжело взбираться на шестой этаж. Нужно было нанимать служанку, но он мог выплачивать ей лишь скудное жалованье, да и характер у Терезы был нелегкий. Начиная с августа 1776 года за 14 месяцев у нее сменилось 11 помощниц; случалось, что на несколько недель она вообще оставалась без помощи.
В феврале 1777 года Руссо передал разным лицам записки, в которых описал свое положение и просил тех, «кто ведает нашими судьбами», найти им с Терезой прибежище по их скудным доходам. Его зрение слабело, руки дрожали — в августе пришлось отказаться от переписывания нот и как-то обходиться 1400 франками. Он никому не верил, терял свои бумаги и думал, что их у него крадут. Лучше было бы перебраться в провинцию, потому что в Париже жизнь была слишком дорогой. Чтобы ни у кого не вызывать возмущения, он согласен был посещать мессу, поменять имя — всё что угодно.
В сумерках своей жизни Жан-Жаку довелось увидеть, как весь Париж содрогался от восторга по поводу возвращения Вольтера — после двадцати восьми лет отсутствия. Самому знаменитому литератору своего времени, защитнику «каласов» курили фимиам, как божеству. Это казалось справедливым. Руссо же в это время в одиночестве вклеивал образцы растений в свои гербарии.
Руссо хотел еще раз, прежде чем умереть, прочувствовать самые светлые моменты своей жизни. 12 апреля 1778 года он сел за стол, чтобы набросать свои последние в жизни строки: «Сегодня, в Вербное воскресенье, исполнилось ровно пятьдесят лет со дня моего первого знакомства с мадам де Варан. Ей было двадцать восемь лет — она родилась вместе с веком. Мне еще не было семнадцати… Не проходит дня, чтобы я не вспомнил с радостью и нежностью то единственное и короткое время моей жизни, когда я в полной мере был собой, без всякого вмешательства и препятствий, когда я мог сказать, что действительно живу…» По словам Руссо, всю жизнь он был именно тем человеком, каким сделала его эта женщина, которую он называл Матушкой, — как если бы она действительно была его матерью. Ведь она так и говорила ему, посылая его в Турин: «Когда ты будешь взрослым, ты вспомнишь обо мне». И вот в конце жизни он вспоминал только о ней.
15 мая Мульту постучался к нему в дверь в сопровождении своего сына Пьера. Жан-Жак передал ему рукописи своей «Исповеди» и «Диалогов» и заставил молодого Пьера пообещать, что он заменит своего отца, если тот не успеет выполнить распоряжения Руссо. Больше они не увидятся.
Уставший от жизни философ колебался в выборе своего последнего пристанища. Лебег де Прель, доктор Терезы, посоветовал ему согласиться на предложение маркиза де Жирардена, который был готов принять его в Эрменонвиле. Жан-Жак был знаком с ним с 1774 года, когда тот сделал ему заказ на переписывание нот. Маркиз был его верным последователем и, влюбленный в «Эмиля», растил своих детей в суровых условиях, брал их в далекие прогулки и даже заставлял их «отрабатывать» свой завтрак, карабкаясь за ним на верхушку «призового шеста», как это бывает на народных гуляньях.
20 мая, никому ничего не сказав, Жан-Жак отправился «на разведку» местности. С первого же взгляда она очень ему понравилась. Маркиз обещал выстроить ему маленький домик, а пока ему предназначался небольшой павильон рядом с замком. 26-го числа туда явилась и Тереза. В телеге, которую она привезла с собой, были кое-какая мебель и хозяйственные принадлежности. Жан-Жак выбежал ей навстречу и расцеловал ее: он был счастлив вновь видеть ту, которая в течение тридцати лет следовала за ним из одного изгнания в другое.
В Эрменонвиле Руссо вел размеренный образ жизни. Он любил разговаривать с крестьянами и с сельским кюре, но более всего — исследовать местность. Встав вместе с солнцем, он насыпал зерен для птиц на подоконники, завтракал с Терезой и уходил. Иногда он забывал о времени — тогда преданная женщина шла его искать, и они вместе возвращались обедать. После обеда Руссо вновь уходил, опираясь на длинную палку, обутый в грубые башмаки; его сопровождал второй сын маркиза, мальчик двенадцати лет, очень привязавшийся к нему, — Жан-Жак называл его «мой маленький гувернер». Вечерами Руссо музицировал с хозяевами. Когда солнце начинало садиться, он любил прогуляться по пруду в лодке вместе с хозяйским семейством. Ему так нравилось грести, что семья Жирарден ласково называла его «наш пресноводный адмирал». Через несколько дней по приезде ему устроили очаровательный сюрприз: музыканты, спрятавшись в роще на Тополином острове, исполнили его любимые мелодии из «Сельского колдуна».
Руссо обрел покой, даже немного радости. Хотя силы его слабели; приближение неизбежного воспринималось им легко, почти с нежностью. В конце месяца в Эрменонвиль приехал Лебег де Прель. Вечером Жан-Жак спел своим друзьям «Романс ивы» на слова Делейра, положенные на музыку арии Дездемоны из «Отелло». Сообщил о своем намерении продолжить писать «Эмиля и Софи». 26 июня, когда Лебег уезжал, он попросил его привезти листы для гербария, книги по ботанике и несколько книг о путешествиях, чтобы развлечь Терезу.
2 июля, в четверг, Жан-Жак выпил чашку кофе с молоком и попросил Терезу, которая собиралась выйти, чтобы она расплатилась по счету со слесарем, так как он сам должен был идти в замок — давать урок музыки дочери маркиза. Несколько минут спустя Тереза нашла его сидящим на стуле и стонущим. Он жаловался на боль в подошвах ног, сильный озноб в спине, глухую боль в груди. Тереза послала сообщить об этом в замок. Мадам де Жирарден сразу прибежала, но Жан-Жак попросил ее не беспокоиться и отослал ее. Дальше всё развивалось очень быстро. Он держался за голову обеими руками; ему казалось, что «череп раскалывается». Было десять часов утра, когда он вдруг упал со стула лицом вперед….
Смерть Жан-Жака была вполне обычной, но вскоре, как и при его жизни, о нем начали ходить нелепые слухи. Говорили, будто он покончил жизнь самоубийством — то ли потому что Тереза продала его «Исповедь» какому-то издателю, то ли потому, что он изменила ему со слугой, то ли же потому, что его мучили угрызения совести за убийство неверной любовницы. Сама же Тереза взяла за правило рассказывать посетителям о его благостной смерти, сопровождавшейся поучительными речами…
Надо признать, что Тереза (пережившая Жан-Жака на 23 года) сильно разочаровала его поклонников. Она не замедлила поссориться с Жирарденами, Мульту и Дю Пейру, которые брали на себя издание его сочинений. К тому же она стала жить с лакеем маркиза, который ее обирал, и промотала все деньги, полученные за издание произведений Руссо. Во время Революции она постарается извлечь как можно больше выгоды из своего положения «вдовы Руссо». Тереза приобрела известность только благодаря Руссо, и после смерти Жан-Жака она эту известность утратила. Толком не известно, что с ней было потом. Она умерла в возрасте восьмидесяти лет и была похоронена на маленьком кладбище в Плесси-Бельвиль.
3 июля 1778 года скульптор Гудон прибыл, чтобы снять с Руссо посмертную маску, прежде чем хирурги приступят ко вскрытию тела. У Руссо оказалась рана на лбу — результат падения. Были обнаружены также две маленькие грыжи и некоторое количество жидкости в черепе; причиной смерти была названа серозная апоплексия.
Маркиз Жирарден организовал бальзамирование тела Руссо, приготовил деревянный гроб, обитый тканью и обложенный свинцом, и положил внутрь медальоны с его именем, датами рождения и смерти.
4 июля в 11 часов вечера гроб был помещен в лодку в присутствии Корансеза, Лебега де Преля и старого часовщика Ромийи; крестьяне, выстроившиеся на берегу озера, держали зажженные факелы — их пламя колыхалось на ветру. На Тополином острове маркиз Жирарден пробыл часть ночи вместе с могильщиками: здесь была устроена временная могила, над которой установили погребальную вазу. Когда лодка удалилась от острова, тот, кто называл себя «человеком природы и правды», наконец успокоенный, остался один. Тело его пребывало там до 11 октября 1794 года, когда революционная Франция перенесла останки своего «апостола свободы и равенства» в Пантеон, где он — по иронии истории — будет покоиться рядом с Вольтером.