ОТ ПЛОХОГО К ХУДШЕМУ

11 июня 1762 года весь тираж «Эмиля» был изорван и сожжен у подножия лестницы Дворца правосудия. Руссо тем не менее успокоился и на следующий же день после своего отъезда принялся писать, прямо в карете, историю Левита с горы Ефремовой, читанную им накануне, и сделал из нее поэму в прозе наподобие «Идиллий» поэта Гесснера. Это была история о насилии, о массовых убийствах и похищениях, но Руссо странным образом решил изложить ее в «духе сельском и наивном», расцветить «милыми картинками» и придать свежий колорит — то, что Вольтер назвал потом «каннибальскими сказками». Но у Жан-Жака были на то свои причины, и писал он, чтобы отогнать тоску. Этот левит, как и он сам, был невинно осужден злобой мира, но справедливый суд воздал ему должное. Он видел в этом доказательство того, что ненависть не имеет власти над его душой, и поэтому, говорил он потом, «Ефраимский левит» если и не лучшее мое произведение, то всегда останется самым любимым».

14-го числа Руссо остановил свою карету у границы земель Берна, простерся на земле и поцеловал ее, восклицая: «О Небо, покровитель добродетели, хвала тебе, я касаюсь земли свободы!» Некоторое время спустя он был дружелюбно принят Даниэлем Рогеном и его семьей, и это дружелюбие его подбодрило, как и новости, полученные из Парижа. Дюкло приготовил для него 600 ливров; д’Аламбер предлагал свои рекомендации в случае, если Жан-Жак решит устроиться где-нибудь в Германии; Куэнде сообщал, что может всё бросить и последовать за ним.

Руссо сразу написал своим покровителям. Почтительная благодарность — принцу Конти, чья записка спасла его от ареста. Несколько слов — маршалу, чтобы сообщить, что он уже в безопасности. Несколько строк с горьковатым привкусом — герцогине де Люксембург, ради которой, как он считал, пришлось пожертвовать своими принципами: «Так захотели вы, госпожа маршальша…»

Будущее было темно, и Жан-Жак не хотел принуждать Терезу разделять с ним его изгнание. Он только передал ей свои советы на тот случай, если она все же решится последовать за ним. Женщина не колебалась. Встав в четыре часа утра, чтобы заняться сборами в дальнюю дорогу, она прежде всего написала ему, что приедет, даже если придется преодолевать моря и пропасти. У Жан-Жака выступили слезы на глазах, когда он прочел в конце письма такие строки с ее невероятной орфографией: «Эта мае сэрца вас цалуе а не май губы. Ждитя маму даехаць к вам». Они так и останутся вместе.

Но где жить? Женева могла счесть его присутствие обременительным, тем более что «Эмиль» продолжал вызывать самые разные толки: «Исповедание веры» никого не удовлетворяло полностью. Философы оценили выпад против официальных религий. Вольтер ликовал по поводу отчуждения церквей («эти пятьдесят страниц я бы отдал переплести в сафьян»), но Руссо, будучи теперь неприемлемым как для католиков, так и для протестантов, высказывал свое несогласие и с философами: он стремился возродить религиозные чувства в самый разгар борьбы философов против Церкви. Вольтер на это ворчал: «Он высказывает столько же оскорблений философам, сколько и Иисусу Христу». Дидро возражал: «За него стоят святоши. Он обязан их интересом к себе именно тому дурному, что он говорит о философах… Они надеются, что он обратится». Другие просто возмущались. Вольтер, узнав о брошенных детях Жан-Жака, писал д’Аламберу: «И это чудовище еще осмеливается рассуждать о воспитании! Он, который не захотел воспитать ни одного из своих сыновей и отдал их в детские приюты! Он покинул и детей, и нищенку, которой он их сделал!» Троншен, рассказав об этом Мульту, сделал слова Вольтера известными и в Женеве.

Женева — не Франция. В Париже парламент осудил «Эмиля» по религиозным соображениям, но «Общественный договор» читали меньше, и он отталкивал от себя, как сказано было в «Секретных записках», «научной сложностью, которая делает его непонятным большинству читателей». Однако то, что было непонятно в Париже, оказалось вполне понятным в Женеве. После 15 июня Мульту радостно возвестил: «Наши буржуа говорят, что «Общественный договор»—это арсенал свободы, и пока некоторые мечут гром и молнии, большинство торжествует». Но и он вынужден был признать: даже те, кто с удовольствием принимал политическую сторону трактата, не воспринимали его «гражданскую религию» и высказывания о «необщественной» сущности христианства. Граждане Женевы и женевские буржуа объединились по поводу политической системы Руссо, но разделились в. отношении его дерзких высказываний на религиозные темы. Малый совет воспользовался этим расхождением, причем очень легко: ведь пасторы, с одной стороны, утверждают, что только, разум устанавливает догмы «естественной религии», а с, другой — считают Библию священной книгой, а ее исторические свидетельства о чудесах — доказательствами истинности христианского учения.

11 июня правительство Женевы наложило арест на «Эмиля» и «Общественный договор»; 18-го на заседании Малого совета было решено, что первый насаждает деизм, а второй — «идеи, разрушительные для всякого правительства, и особенно опасные — для нашего». Вследствие этого книги будут сожжены «как дерзкие, бесстыдные, скандальные, разрушительные для христианской религии и всех образов правления», а автор будет арестован, если ступит ногой на землю Женевы.

Следовало ожидать, что поводы к осуждению этих книг будут главным образом религиозными, и нужно было бы, конечно, сразу опровергнуть обвинения в «противообщественной направленности», недавно выдвинутые д’Аламбером. Однако на самом деле за религией скрывалось более существенное — политика. Ведь «Эмиль» был осужден везде, а «Общественный договор» — только в Женеве: значит, именно там он мог оказаться «пожароопасным». Религия оказалась лишь удобным поводом, чтобы разъединить сторонников Руссо, — и Мульту сразу ясно увидел это: «Вовсе не религиозные взгляды Руссо вызвали гонения на него в Женеве. Его преследователи совсем не были добрыми христианами, но воспользовались христианством, чтобы погубить его посредством глупой набожности некоторых христиан… «Исповедание веры викария» стало тем факелом, которым свободный народ сжег «Общественный договор».

19 июня ошеломленный Руссо узнал об осуждении своих книг и об указе взять под стражу его самого. «Как! Осужден, даже не будучи выслушан! Где обвинение? Где доказательства?» Он был настолько убежден, что его книга прямо-таки создана для его родного города, что тут же заподозрил чьи-то происки. Подозрение сразу перешло в убежденность: «Это по наущению г-на Вольтера обернули против меня Божье дело!» Не один он так думал. Но никаких доказательств вмешательства Вольтера нет, кроме того, что он якобы предлагал убежище Жан-Жаку.

Надо признать, что процедура осуждения Руссо не была обычной. Делами, касающимися религии, должна была заниматься Консистория, а не Малый совет, и некоторые ее члены высказывали свое недовольство этим. Родственники Жан-Жака безуспешно пытались получить копию решения по его делу; полтора десятка граждан, раздраженных ореолом таинственности вокруг этого дела, требовали определенного ответа: есть или нет указание о взятии Руссо под стражу? Ответа они не получили. Это были разрозненные протесты: общество еще не поняло, что возникшая проблема далеко выходила за пределы того, что было связано с личностью Руссо.

Из Франции Руссо получал утешительные известия от высокопоставленных покровительниц — мадам де Люксембург, де Буффле, де Верделен, де Шенонсо. Мадам де Буффле продолжала говорить Жан-Жаку об Англии, где могла оказать ему гостеприимство графиня де ла Марк. Но он предпочитал оставаться в Ивердоне: здесь один честный бальи[38] обратился к сенату Берна с просьбой предоставить философу право на жительство; Надежды не оправдались. 23 июня «Бернская газета» перепечатала парижское постановление о Руссо; 1 июля Совет запретил продажу «Эмиля» и известил о том, что автору предоставлено лишь несколько дней на то, чтобы покинуть Берн. Ведь в Берне у Руссо тоже имелись непримиримые враги: набожный женевец Шарль Бонне утверждал, что «этот вызывающий гений, помешавшийся на полном равенстве и независимости… вреден для республики», а бернский ученый Альбрехт Халлер высказывался еще категоричнее: «Всякий христианский правитель должен, по распоряжению самого Господа Бога, выказать свое возмущение против такого богоотступника, каким в самом прямом смысле этого слова является г-н Жан-Жак». Бернский сенат держался того же мнения и 8 июля жестко подтвердил свое решение: Жан-Жаку на сборы давалась неделя, самое большее — две.

Извещенный об этом, Руссо отбыл 9 июля — накануне того дня, когда соответствующий указ должен был быть доставлен в Ивердон. Прошел ровно месяц, как он бежал из Парижа. Мадам Буа де Ла Тур, вдова негоцианта из Нешателя и племянница славного де Рогена, предоставила ему убежище в маленьком доме в деревушке Мотье, что в нескольких лье от Ивердона, в Валь-де-Травер: на земле Нешателя Руссо не подпадал под действие законов Берна.

Его новое жилище было очень скромным, и он надеялся, что его оставят в покое в этой затерянной деревушке. Куда ему идти, если его опять прогонят? 21 июля 1762 года он пожаловался мадам де Люксембург: он обвинял «полишинеля Вольтера и его кума Троншена» в интригах в Женеве и Берне и «другого Арлекина», — очевидно, д’Аламбера — за то, что тот проделывал то же самое в Париже. «Остается только узнать — добавлял он, — нет ли таких же марионеток в Берлине».

Руссо заговорил о Берлине, потому что область Нешателя находилась в подданстве у прусского короля, представленного здесь губернатором. Руссо не испытывал симпатии к королю Фридриху II, считая его правителем без чести и совести; король, в свою очередь, считал «Эмиля» «собранием несуразных выдумок». Тем не менее получить разрешение короля было необходимо, и Жан-Жак направил ему короткое гордое послание, ставя его в известность, что отдается под его власть. Фридрих принял на себя роль, которая ему предлагалась, и известил своего губернатора, что благосклонно принимает Руссо — при условии, что тот воздержится от писаний «на непристойные темы, которые могут вызвать слишком бурные потрясения в ваших нешательских головах». Это его заявление едва всё не испортило: Руссо и сам дал себе обещание больше ничего не писать, но он не хотел давать таких обещаний никому другому.

Король, расположившись к нему, хотел подарить философу сто экю, или их эквивалент зерном, вином и дровами, но Руссо опять «встал в позу»: он предпочтет «жевать траву и грызть коренья, чем принять от короля кусок хлеба». Он настолько усердно отстаивал свою независимость, что даже преподал урок королю — причем столь высокомерным тоном, что это выглядело почти смехотворно: «Вы хотите дать мне хлеба — разве нет никого другого среди ваших подданных, кто нуждался бы в нем?.. Могу ли я увидеть Фридриха Справедливого и Грозного — населившим свои земли счастливым народом, как подобает истинному отцу? И тогда Жан-Жак Руссо, враг королей, умрет от радости у подножия Вашего трона».

Менее высокомерным был его тон по отношению к Джоржу Кейту, губернатору принципата, высокому худому сутулому старику семидесяти шести лет. Он был сторонником Стюартов, свергнутых с трона, и участником восстания 1715 года; затем этот наследственный маршал Шотландии разорился, был объявлен изменником государства. Ему довелось служить в испанской армии, затем у Фридриха И, и тот вознаградил его за службу, поставив в 1754 году во главе Совета этого принципата. Антиклерикал и вольнодумец — милорд Маршал, как называл его теперь Руссо, — был образованным, терпимым и добрым, к тому же неконформистом. Эти два человека понравились друг другу с первого взгляда: Жан-Жак стал называть его отцом, а тот его — сыном. Маршал знал по собственному опыту, что значит оказаться в немилости и быть изгнанным отовсюду.

Тереза приехала к Жан-Жаку 20 июля. Он испытывал некоторые сомнения по поводу их воссоединения, потому что ему казалось, что уже некоторое время в женщине происходят какие-то перемены. Может быть, Терезе в ее 42 года тяжело было переносить воздержание, на которое он обрекал ее уже четыре года? Но она, плача, упала в его объятия. Он обеспечил ее жизнь, поместив ее небольшое состояние — три тысячи ливров — под 5 процентов в предприятия дома Буа де Ла Тур в Лионе.

Чтобы скрыть постоянные зонды и чувствовать себя непринужденно, Жан-Жак, к великому удивлению крестьян Мотье, стал носить длинную одежду в армянском стиле: эта идея пришла ему в голову еще в Монморанси. Единственным его желанием теперь было — чтобы о нем забыли. Не терпя пустого времяпровождения, Жан-Жак принялся плести сеточки и дарить их молодым женщинам-новобрачным, которым предстояло кормить детей. Ему нравилось заниматься этой работой, сидя у порога своего дома и болтая с соседями. По вечерам часто заходила молодая Изабель д’Ивернуа, дочь генерального прокурора Нешателя, — она даже называла Руссо папой. Он любил беседовать с милордом Маршалом; совершал долгие прогулки, раскланиваясь со встречными прохожими, а вечерами ужинал с Терезой, болтая с ней обо всем и ни о чем. Наконец-то — покой…

Однако недруги не дремали. Доктор Троншен советовал Мульту, который собирался сочинить резкий пасквиль в защиту Руссо, ни во что не вмешиваться в его же собственных интересах. В Берне некий кузен Альбрехта Халлера заявлял во всеуслышание, что он предпочел бы пожать руку Картушу или Мандрену[39], нежели этому проходимцу Руссо. Пастор Якоб Верн лил лицемерные слезы о том, что Руссо «поколебал души, утвердившиеся в вере». Оказалось, что надо было соблюдать осторожность и в этой маленькой стране, где духовенство оказалось столь мелочно-подозрительным! Так, например, еще в 1758 году пастор Петипьер, отвергавший идею о загробных страданиях, вызвал этим необычайные волнения в принципате и спустя два года был смещен со своей должности, несмотря на заступничество самого Фридриха II.

Приближался момент причастия. Руссо обратился для этого к пастору Мотье, Фредерику Гийому де Монмоллену, любезному священнослужителю, который приветливо принял его и даже одалживал свою карету Терезе, чтобы дать ей возможность съездить послушать мессу в католических владениях. Это был человек строгий, честолюбивый и в меру тщеславный. 24 августа Жан-Жак сделал ему заявление о том, что имел претензии только к Римской церкви, и просил дать ему разрешение причаститься вместе с другими прихожанами. Монмоллен согласился, и Жан-Жак с воодушевлением причастился 29-го числа. Таким образом, он получил своего рода «удостоверение христианина», которое не позволяло теперь Женеве объявить его еретиком. Вскоре, к великой радости друзей Руссо, стали ходить по рукам две сотни списков с его письма Монмоллену. В Париже, однако, это письмо не понравилось, и оно даже рассорило Жан-Жака на несколько месяцев с мадам де Буффле, которая заявила, что в письме не было необходимости. Таково же было мнение Вольтера и д’Аламбера: они увидели в этом письме лишь раболепное отречение Руссо от прежних взглядов.

Тем временем Руссо вновь принялся за писания. Он сочинил «Пигмалиона» — сказку в прозе, где ставил проблему отношений между художником и его творением: здесь обожаемая художником Галатея оказывалась отражением его собственной души. Он начал писать продолжение «Эмиля» под названием «Эмиль и Софи, или Одинокие». Эта идея принадлежала мадам де Кроки: почему бы не провести этих молодых людей через разнообразные приключения, в которых их превосходное воспитание подвергнется испытаниям? И Руссо сочинил бурное и трагическое продолжение своего трактата — опять в виде романа в письмах: постаревший Эмиль добровольно уединяется на далеком острове и рассказывает бывшему наставнику о своих несчастьях. Софи же, в отсутствие Эмиля, в Париже под тлетворным воздействием столичной жизни изменяет мужу. Сломленный этим, Эмиль удаляется, живет трудом своих рук, затем отплывает в Неаполь и попадает в руки корсаров-берберов. Оказавшись рабом на каторге в Алжире, он поддерживает товарищей по несчастью, вдохновляет их на молчаливое сопротивление; ему удается завоевать уважение своего хозяина и даже стать доверенным лицом дея[40].

История на этом месте прерывалась, но смысл ее был ясен: воплотив в жизнь полученное воспитание, Эмиль вернул себе самообладание и сумел обрести подлинное человеческое достоинство. Это был рассказ об испытаниях, но также — о силе духа и преодолении: даже Софи, не столько испорченная, сколько невольно вовлеченная в порок, должна была возродиться душой. Руссо предполагал написать еще одно продолжение — он говорил об этом Бернардену де Сен-Пьеру всего за неделю до своей смерти.

Продолжали приходить известия от парижских друзей, но, к сожалению, слишком редко от маршала Люксембурга. Зато слава Руссо стала причиной целого потока писем, стихов, воспоминаний, похвал, сочинений — это отняло бы у него все время, если бы он взялся отвечать на всё, что получал. И это не считая посетителей. Некоторые были желанны, как, например, добрейшая мадам Буа де Ла Тур или пасторы Рустан и Мушон в компании часовщика Бошато. Они в течение восьми дней обедали с ним и отбыли домой покоренные его живостью и веселым обращением: он даже прочел им свою красивую сказку «Своенравная королева». Бывали и другие, просто любопытные или докучливые, — таких он холодно отсылал от себя.

Одним октябрьским утром Жан-Жак получил письмо от господина Конзье, своего бывшего соседа по Шарметту. Тот сообщал ему печальную весть: 29 июля умерла Матушка — в полной нищете. Жан-Жак ощутил острую боль, еще более усиленную угрызениями совести: он не виделся с ней после их плачевного свидания в 1754 году. Он ответил господину Конзье, жалея, что не смог приехать и оплакать вместе с ним эту добрую женщину, которая так опекала его юность…

Раньше Жан-Жак мог какое-то время не вспоминать о Матушке, но отныне ее образ постоянно присутствовал в его памяти. Да и Рэй давно уже требовал от него взяться за мемуары. Он пока еще не решался на это, но тогда же, в октябре, все-таки обратился к Мальзербу с просьбой вернуть четыре его больших январских автобиографических письма; ближайшей зимой он начал собирать письма, документы, копаться в воспоминаниях.

Настоящее, к сожалению, не предвещало ничего хорошего в будущем. Его письмо пастору Монмоллену и присоединение к местному приходу у многих вызывали недовольство. Разве не следовало господину Монмоллену потребовать от этого так называемого прихожанина официального и публичного отречения от его прежних взглядов? Жан-Жаку было известно о таких пересудах, и он начинал ворчать: «Эти люди не успокоятся, пока не вынудят меня взяться за перо, и я подозреваю, что если это случится, то над ними будет кому посмеяться». В конце концов, оставят ли его в покое? Конечно нет! Осуждения в его адрес следовали одно за другим повсюду. 9 июня «Эмиль» был запрещен в Париже, 19-го — в Женеве, 30 июля — в Голландии; 9 сентября на него был наложен запрет; в ноябре Сорбонна устроила над ним судилище, одобренное посланием папы Климента XIII; памфлеты и пасквили множились день ото дня. Руссо относился к этим нападкам с презрением. «Я швырнул его на землю, — сказал он мадам де Верделен по поводу письма из Сорбонны, — и плюнул на него вместо ответа». Но «Предписание» монсеньора Кристофа де Бомона, парижского архиепископа, от 20 августа 1762 года переполнило чашу терпения Руссо. «Эмиль» был назван творением сатаны, кощунством и соблазном, разрушением евангельской морали. На сей раз Руссо не мог не ответить. 1 января 1763 года он направил соответствующее письмо Рэю, поручив ему опубликовать его перед Пасхой.

Уже сам заголовок задавал тон всему посланию: «Жан-Жак Руссо, гражданин Женевы, — Кристофу де Бомону, архиепископу парижскому». В нем Руссо перечислял свои беды и устроенные на него гонения; он обличал князя Церкви, ополчившегося на него, мирного отшельника, и вопрошал, почему «государства Европы объединились против сына часовщика». Он не уступал ни пяди в своих убеждениях об изначальной доброте человека, о более позднем преподавании основ религии, о величии естественной религии. Это он-то безбожник?! «Монсеньор, я — христианин, искренний христианин, в соответствии с учением Евангелия. Я христианин — не как последователь церковников, а как последователь Иисуса Христа». Не уступал Руссо и по вопросу о чудесах: не отрицая их явно, он подвергал сомнению правдивость свидетельств о них и осмелился даже усомниться в чудесах самого Христа и в его Преображении — чем весьма порадовал Вольтера. Возможно, я ошибаюсь, говорил Руссо в конце своего послания, но я по крайней мере честен: «Безбожники — это те, кто присваивает себе право осуществлять Божью власть на земле и стремится открывать или закрывать Небо другим людям по своему произволу». После такого письма у архиепископа должен был быть бледный вид.

Руссо открыто выступал против католического духовенства, подчеркнуто превозносил «достойного пастора», который принял его в Мотье, и заявлял, что ему посчастливилось родиться в лоне самой разумной религии, которая только может быть. Однако он не смог удержаться и в гневном порыве бросил предупреждение и пасторам: «Если несправедливые священники, захватившие права, которых они не имеют, захотят стать судьями моей веры и будут нагло заявлять мне: отрекитесь, перекрои-тесь, объясните здесь, разоблачите там — их высокое положение не произведет на меня никакого впечатления. Они не заставят меня ни лгать, чтобы остаться «правоверным», ни говорить то, чего я не думаю, только чтобы им угодить».

Это было предупреждение тем, кто намеревался потребовать от него унизительного отречения!

Позиции сторон были ясны. Противники жаждали публичного отречения, которое оправдало бы postfactum осуждение Руссо Малым советом. Друзья, Делюк и другие, хотели от него письма, в котором бы Руссо показал себя христианином без всякого отречения и доказал, что Малый совет неправ. Жан-Жак тоже многого ожидал от ближайших выборов, на которых многие хотели помешать одержать победу прокурору Жану-Роберту Троншену: «Приближается критический момент, когда я смогу узнать, представляет ли собой что-нибудь Женева — для меня». Увы! Выборы состоялись 21 ноября, и Троншен на них выиграл. Оппозиция высказывалась, но недостаточно. Руссо констатировал с горечью: если четыре сотни граждан были возмущены несправедливостью, то восемь сотен других к ней приспособились. Он был не столько разъярен, сколько опечален.

Конец 1762 года был тягостным и грустным: Жан-Жак опять страдал от болезни мочевого пузыря — и так тяжело, что Монмоллен опасался за его жизнь. Он в очередной раз составил завещание, по которому Тереза становилась единственной его наследницей. Наступление весны придало ему бодрости, но он стал подумывать, несмотря на отговоры милорда Маршала, о том, чтобы отказаться от звания «гражданин Женевы»: всё теперь зависело от того, как воспримут в Женеве «Письмо монсеньору Бомону».

Были у него и возможности отвлечься от мрачных мыслей. Неизменно преданная ему Марианна де Ла Тур писала письма, которые иногда могли растрогать его, а иногда — рассердить, так как эта дама упорно требовала скорейшего ответа. Руссо пожелал узнать о ее внешности: она согласилась описать себя, указала свои стати и, после многих уверток, назвала свой возраст. Потом они ссорились — и игра начиналась сначала.

Было и другое. Однажды Жан-Жака посетил человек, которым он увлекся сразу — как некогда Баклем или Вентуром де Вильневом. Это был молодой, любезный и общительный венгерский барон Соттерн; по его словам, он служил ранее в австро-венгерской армии, но вынужден был эмигрировать, потому что был протестантом. Жан-Жака предупреждали на его счет: вдруг это шпион? Чтобы не держать про себя подобные сомнения, великодушный философ повез своего нового знакомого в Понтарлье, что на французской территории. Там он сердечно обнял его, признался в своих подозрениях и заверил в своей привязанности и доверии. Сот-терн прибыл в Мотье в марте, а уехал в июле, покинув Жан-Жака в печали, так как эта короткая дружба стала много для него значить.

Однако сразу же по отъезде барона гостеприимный хозяин узнал о своем молодом друге нелестные для него вещи. Так, служанка трактира в Мотье заявила, что беременна от него. Жан-Жак обрушился на нее с обвинениями, уверяя, что такой честный молодой человек, как Соттерн, не мог польститься на эту «отвратительную свинью», «вонючую падаль, самое мерзкое чудовище, которое когда-либо порождала Швейцария». Увы, служанка говорила правду: виновник сам признался в этом на следующий год, а заодно — и в другой своей лжи. На самом деле его имя было Жан Игнаций Соттермейстер де Соттерхайм и был он сыном бургомистра Буды. Он не был бароном, бросил свою должность помощника секретаря архивов Королевской палаты в Пресбурге и к тому же соблазнил замужнюю женщину. Жан-Жак лишь слегка пожурил его. Этот мальчик, наделавший глупостей, напомнил ему неких «Дуддинга» и «Вуссора де Вильнева» его собственной юности. Соттерн умер в нищете в Страсбурге в 1767 году.

Близилось решающее испытание. «Письмо Кристофу де Бомону» было опубликовано в феврале 1763 года и довело до последнего градуса кипения гнев высших кругов. Мульту наивно воображал Жан-Жака уже оправданным и полагал, что его с почестями приняли в Женеве. Увы, отвечал ему Руссо 2 апреля: «Я вернее, чем вы, предвижу эффект этого письма». Он оплакивал тогда еще и отъезд милорда Маршала, которого называл отцом: тот отправлялся в Берлин, чтобы потом вернуться в Шотландию. Милорд беспокоился о возможных последствиях для Руссо и постарался защитить его, как мог, — выдал ему «аттестат о гражданстве», который официально делал Руссо гражданином Нешателя, так что теперь его не могли отсюда изгнать.

Жан-Жак оказался прав: его ответное послание ничего не изменило в его положении. 27 апреля французский представитель в Женеве сообщил несговорчивому философу, что его правительство неблагосклонно восприняло «Письмо» Руссо, усмотрев в нем агрессию против видного иерарха католический церкви, вновь официально признанной в Женеве. 29-го числа Малый совет запретил печатание книги. Никто не возразил против такого вмешательства в издательские дела. Чаша терпения Жан-Жака переполнилась. 12 мая 1763 года он написал синдику: «Прошу вас заявить от моего имени этому Высочайшему Совету, что я навсегда отказываюсь от звания буржуа и гражданина города Женевы и Женевской республики». Руссо нанес Женеве оскорбление на глазах у всей Европы. 19 мая Малый совет вынес соответствующее решение без всяких комментариев.

Расстроенные друзья Руссо обвиняли себя в том, что их бездействие привело его в такое безвыходное положение. Однако дело на этом не закончилось. 18 мая коммерсант Марк Шапюи бросил Жан-Жаку обвинение: он не имел права отрекаться от родины, тем более что все порядочные граждане в душе поддерживают его. 25 мая Делюк поддал жару: этих порядочных граждан, объяснял он Жан-Жаку, надо только немного подтолкнуть; письмо Шапюи — это шанс, который надо использовать… 26-го числа Жан-Жак ответил Шапюи. Я десять месяцев ждал от Вас, писал он, хоть какого-нибудь действия. Разве буржуазия не имеет права заявлять свои ходатайства, если она считает, что имеют место нарушения закона? «Что сделала она почти за целый год?.. Я Вам доверил свою честь, почтенный женевец, и был спокоен на этот счет, но Вы так плохо хранили это достояние, что я был вынужден у Вас его забрать».

Когда это письмо было опубликовано, «патриции» назвали его «ядом подстрекательства к мятежу». 18 июня депутация из четырех десятков граждан Женевы вручила ходатайство магистратам — это был протест против нарушений законных процедур в деле Руссо. Во-первых, в соответствии с церковными предписаниями Руссо должен был предстать перед Консисторией. Кроме того, «Общественный договор» не призывает к свержению правительств, а сама книга, напечатанная за границей, не находится в юрисдикции Женевы. Наконец, если оба произведения и носят имя Руссо, его авторство не было установлено официально. Малый совет сухо отказался от принятия этого ходатайства. Мульту, опасаясь упорства Делюка и даже возможного гражданского противостояния, умолял Руссо снять с себя ответственность за происходящее. Поколебленный философ 7 июля обратился к Делюку с просьбой, чтобы подобные ходатайства более не возобновлялись. «Искреннее осуждение этого дела наиболее здоровой частью государства», сказал он, отомстило за все причиненные ему несправедливости. Но для успокоения разгоряченных умов время было упущено.

В июле и августе Жан-Жак снова страдал от приступа своей болезни — и до такой степени, что даже подумывал о самоубийстве. К тому же обстановка в Мотье стала не той, что была прежде. В деревне стали с меньшим уважением относиться к человеку, о котором пошли слухи, что он не верит в Бога, который одевается, как колдун, живет с «гувернанткой», а на самом деле сожительницей, и скомпрометировал себя дружбой с так называемым бароном Соттерном. Эти пересуды настолько выводили из себя Руссо, что он даже писал мадам Буа де Ла Тур, что считает Мотье «самым скверным и злоязычным местом из всех, где ему приходилось жить».

Подвергался он и нападкам извне. Летом 1763 года Вольтер, развлечения ради, приписал Жан-Жаку «Катехизис честного человека» — переделанное им самим и на свой манер «Исповедание веры» Руссо. Пастор Якоб Верн выдавал себя за друга Руссо, но публиковал «Письма о христианстве Ж.-Ж. Руссо» с целью защиты официального богословия.

В Женеве положение всё более осложнялось. 8 августа имела место вторая депутация, на сей раз из полутора сотен человек, — ее постигла судьба первой. Это была тактическая ошибка со стороны правительства. 20 августа депутация состояла уже из семи сотен человек и была более настойчивой: поскольку есть разногласия по поводу применения законов, утверждали депутаты, то они должны быть разрешены Генеральным советом, так как «только законодательная власть может выносить такие решения». 31-го числа Малый совет соизволил дать более развернутый ответ, но на уступки не пошел. Стало ясно: Малый совет является единственным хозяином в республике, а значит, и единственным судьей. Начались бесконечные дискуссии о толковании законодательных текстов, и никто из буржуа, конечно, не мог тягаться в этом с правительственными юристами.

29 сентября новыми представителями было заявлено, что если Малый совет обладает запретительным правом, то право ходатайства становится чистой иллюзией. Уверенный в своей силе Малый совет ответил 14 октября, что его позиция остается неизменной. Дело в том, что генеральный прокурор Троншен опубликовал к тому времени свои «Письма с равнины», которые сам Руссо назвал «подлинным памятником редких талантов его автора». Солидно аргументированные специалистом, они подтверждали позицию Малого совета и в частности — знаменитое запретительное право, необходимое для погашения развивающихся конфликтов. Депутаты поняли, что есть только один человек, который может совладать с Троншеном, и 30 октября Делюк уговорил Руссо взяться за это дело. Некоторое время Руссо колебался, но затем принял вызов. С конца октября 1763 года по конец мая 1764-го он работал в строгой тайне, чтобы внезапно вторгнуться своим опусом в схватку, которая должна была развернуться перед выборами в январе 1765 года.

Троншен назвал свой труд «Письмами с равнины». Руссо свой — «Письмами с горы». Он не уступил своих позиций ни в чем. Первые пять писем утверждали, что только Консистория компетентна в вопросах веры и игнорирование ее Малым советом является незаконным. Шестое письмо отстаивало «Общественный договор», несправедливо обвиненный в анархизме. Три последних письма защищали законно избранных представителей, клеймили использование запретительного права и показывали, как исполнительная власть в течение двух веков постепенно узурпировала прерогативы законодательной власти.

В отношении собственной веры Руссо не делал ни малейшей уступки, обличая «слепой фанатизм». Возвращаясь к вопросу о чудесах, он отмечал, что сам Христос никогда не совершал их для того, чтобы доказать истинность своей миссии. «Уберите чудеса из Евангелия — и вся земля будет у ног Иисуса Христа, — писал он. — …Это «христиане по привычке» верят в Христа из-за чудес; я же верю в него и без чудес».

Столь же резок был Руссо и в отношении политики. Откройте свои глаза, говорил он согражданам: если вы не имеете права делать заявления; если Генеральный совет, законодательная власть, является лишь тенью своей власти; если запретительное право становится правилом — тогда у вас не осталось никакой свободы перед лицом «двадцати пяти тиранов». И он подробно разбирал механизм олигархии, которая лишила общество свободы.

Ему нелегко было проделать такую работу, так как он более чем когда-либо был обременен визитерами и корреспонденцией и с трудом урывал время для пешей прогулки с тем или иным посетителем. Письма приходили отовсюду, целыми тюками, от разных почитателей — насколько восторженных, настолько же и утомительных. Это относилось к тем только, кому он хотя бы коротко отвечал. «Мне сейчас нужно ответить на 53 письма, — вздыхал Руссо в августе 1764 года, — не считая того, что мне заказывают мемуары, как сапожнику заказывают башмаки». Одни превозносили его в самых высокопарных выражениях: этот прочел его «божественные сочинения», другой объявлял себя недостойным его, третий восклицал: «О Руссо! Мой достойный друг! Мой нежный отец!» Для других он — наставник их совести. Были и такие, как Сегье де Сен-Бриссон, военный, который заявлял, что хочет всё бросить, стать столяром, как Эмиль, и путешествовать пешком.

Кто они были — сумасшедшие? Нет, просто заблудшие, но искренние души в поисках наставника: для них, разочарованных обрядами «механической» набожности или, наоборот, опустошающим материализмом, этот человек стал надеждой, светом, спасением.

Даже если Руссо и не мог ответить всем — перо он не оставлял. Надо было откликаться на всё происходившее вокруг. Например, милорд Маршал плохо переносил климат Шотландии и не соглашался на отшельничество, предлагаемое ему Жан-Жаком: он решил окончить свои дни в Потсдаме, у Фридриха II. Герцог де Люксембург скончался 18 мая 1764 года; Жан-Жак был этим глубоко опечален и написал вдове соболезнующее письмо, но в нем больше оплакивал самого себя: «Несомненно, он забыл меня — по вашему примеру. Увы, в чем я провинился? В чем мое преступление — разве что в том, что я слишком любил вас обоих?»

Поток посетителей не иссякал: всем хотелось посмотреть на знаменитого изгнанника. Некоторые из посетителей были серьезными людьми — как, например, Даниэль Мальтус, отец знаменитого экономиста, или цюрихский пастор Лаватер, создатель физиономистики. Среди всех этих визитеров был двадцатичетырехлетний шотландец Джеймс Босуэлл, знакомый милорда Маршала, — он угодил Жан-Жаку больше других. Его простодушный апломб позабавил Руссо: с этим гостем он рассуждал, спорил, даже шутил. Они пообедали вместе в хорошем настроении.

Начиная с сентября 1762 года Руссо особенно близко сошелся с человеком, который должен был стать исполнителем его завещания. Пьер Александр Дю Пейру родился в 1729 году в Парамарибо, что в голландской Гвиане, где его дед сколотил себе состояние. Это был серьезный и важный человек, малообщительный из-за своей глухоты, которая затрудняла ему участие в разговоре. Он был любителем искусства, имел прекрасную библиотеку, интересовался историей, политикой, философией и литературой. Его портрет, данный Руссо в «Исповеди», был набросан в тот злосчастный период времени, когда сам Жан-Жак страдал болезненной мнительностью, и поэтому он получился не совсем объективным. У этого человека был, как когда-то у Гольбаха, большой недостаток: он был слишком богат, а значит, не способен искренне любить, по убеждению Руссо. Богатым он действительно был, но Жан-Жак несправедлив к нему: никто не окажется ни более преданным ему, ни более верным его памяти, чем Дю Пейру.

Когда время и здоровье позволяли, Руссо совершал долгие прогулки по деревне. Помимо прочего они давали ему некоторую передышку от общения с Терезой, которая скучала, сплетничала и ворчала. Конечно, жизнь ее была не слишком весела — ведь гости приезжали к Жан-Жаку, а не к ней. Большую часть времени она хлопотала по хозяйству, будучи для Руссо не столько любовницей, сколько служанкой. Он же сам пускался в длительные походы в кантон Во, к озеру Нешатель, исследовал Ла Робел-лас с тем большей охотой, что увлекся теперь ботаникой, которой пренебрегал прежде, во времена бедняги Клода Ане в Шамбери. Иногда он путешествовал по нескольку дней — например, в июле, когда взобрался на Шассерон. Возвращался вымокший, разбитый, но в полном восторге — он вспомнит об этом в «седьмой» из своих «Прогулок».

Руссо никогда не был богат и не хотел быть богатым. Но он был предусмотрителен и заботился о своей старости. В мае 1764 года он предложил Рэю большое издание своих сочинений за 100 луидоров и пожизненную ренту в 800 франков, которая начинала начисляться со дня подписания контракта. Для Рэя эти условия были тяжелы. Но он великодушно предлагал Руссо 800 франков пенсиона, не требуя взамен ничего, кроме дружеского отношения и тех произведений, которые Руссо захочет доверить ему в будущем. Жан-Жак отказался и предложил книгоиздателю Дюшесну свой «Музыкальный словарь», за который получил три выплаты по 1600 франков. В ноябре издатель Фош из Нешателя рассматривал вопрос об издании полного собрания сочинений за тысячу экю и 1600 ливров пожизненной ренты, но этот проект не осуществился. Будущее оставалось неясным.

В один сентябрьский день курьер принес Жан-Жаку сюрприз. В 1751 году на Корсике произошло восстание, которое освободило остров от протектората Генуи, и к власти там пришел молодой генерал Паскаль Паоли, приверженный демократическому образу правления. В своем «Общественном договоре» Жан-Жак как раз упоминал о Корсике — как о молодом государстве, еще способном выработать достойное законодательство. И вот теперь патриот Корсики Матье Бутгафоко явился просить Руссо стать их законодателем. Руссо ответил ему с большой осторожностью, ссылаясь на свое здоровье и на то, что ему трудно будет добраться до места. Он знал, что ситуация на Корсике ненадежная: 7 августа 1764 года Франция подписала договор, признававший власть Генуи над этим островом, и направила туда экспедиционный корпус. Все же он не ответил отказом и затребовал необходимые документы. Эта новость быстро распространилась и добавила ореола его славе.

Руссо имел основания держаться настороже в этом вопросе. Во-первых, позиция Франции не обнадеживала, а во-вторых, сам Буттафоко был аристократом и, возможно, имел какие-то личные соображения, по которым мог попытаться подтолкнуть философа на создание такой конституции, которая не соответствовала бы эгалитарным и демократическим взглядам Паоли. Жан-Жак отложил пока этот вопрос.

В середине декабря его «Письма с горы» буквально обрушились на Женеву. Город закипел — так 23-го числа отметил Вольтер. Поздравления лились потоком, но мнения были разные. «Наши люди, — писал д’Ивернуа 21 декабря, — заявляют громко, что ваша книга — это Евангелие, по которому мы должны жить; другие — что это факел свободы; иные — что это зажженная граната, брошенная в пороховой склад». В аристократической «партии отрицания», то есть в правящей олигархии, царили беспокойство и ярость. И все стороны с тревогой ждали январских выборов, на исход которых «Письма» Руссо неизбежно должны были повлиять.

Именно этот момент выбрал Вольтер, чтобы нанести Руссо ужасающий удар. В пятом из своих «Писем с горы» Руссо допустил неосторожность: упомянул Вольтера как автора «Клятвы пятидесяти». Это был чудовищно антихристианский текст, от которого Вольтер во всеуслышание отрекался. И вот теперь он поклялся, что Жан-Жак «раньше его в рай не попадет». 31 декабря в Мотье появилась брошюра в восемь страничек — «Мнение граждан». Ее автор выдавал себя за «добродетельного патриота», возмущенного поведением «мерзкого лицемера» Руссо. Руссо — фигляр, которого выпороли в Опере, непристойный романист, сумасшедший, который отправляет нас в лес питаться желудями, — и это еще полбеды. Сегодня он взялся уже за христианство, оскорбляет Иисуса Христа и готовит кровавую баню своей родине. Кто такой Руссо? «Это человек, который носит на себе зловещие отметины своих непотребств; переодетый в шута, он таскает за собой по горам и долам несчастную женщину, мать которой он оставил умирать и детей которой он подбросил к дверям приюта». В заключение Вольтер бросил фразу с явно подстрекательскими намерениями: «Надо показать ему, что если нечестивый романист может отделаться легким наказанием, то дрянного бунтовщика надо наказать жестоко».

Жан-Жак был в полном смятении. Его позор выставлен перед всей Европой! Теперь он в глазах всех подлец, бездушное чудовище: ведь никто не знает о его самообвинениях и страданиях! Этот гнусный пасквиль Вольтера сыграл, возможно, решающую роль в его намерении взяться наконец-то за свои мемуары — чтобы объясниться перед потомками. Пока же надо было протестовать и всё отрицать! Странное дело: известно было, с какой охотой Руссо стремился увидеть повсюду «руку Вольтера», — на сей же раз он ни на минуту не заподозрил его. Он клялся, что узнал автора по его стилю: это был, несомненно, Якоб Верн. 6 января Руссо отправил Дюшесну брошюрку «Мнение граждан», сопроводив ее примечаниями и предисловием, в котором обвинял пастора.

По поводу откровенной клеветы достаточно было просто сказать правду: у него никогда не было венерических болезней, и мать Терезы была жива. Но как быть с остальным? «Я никогда не выставлял и не заставлял выставлять ребенка к дверям приюта, ни куда-либо еще». Жан-Жак лгал, однако если рассматривать это высказывание буквально — он сказал правду. Он действительно не выставлял детей — но только в прямом смысле этого слова. Конечно, это попахивало иезуитством, особенно в устах человека, девизом которого была жизнь по правде — «Vitam impendere vero». Но в тот момент он оправдывался, как мог.

Вольтер на этом не успокоился. 27 декабря, почувствовав неуверенность Малого совета, он направил в его адрес тайное послание, в котором подсказывал линию поведения правительству. Не стесняясь урезать и подгонять фразы из текста, он составил на основе «Писем с горы» список высказываний Руссо, которые можно было расценить как богохульные. Он подстрекал Малый совет к жесткому преследованию «безбожного бунтовщика», требовал положить конец «дерзости предателя»: если вы хотите заткнуть рты всем этим буржуа — раздавите Руссо.

Последствия оказались печальными. На выборах 6 января 1765 года кандидатуры Малого совета прошли, но с таким малым преимуществом, что правительство. почувствовало опасность. И тогда оно пошло на риск: если граждане и буржуа не выказывают им доверия, то магистраты подают в отставку «всем блоком», оставив государство «без руля и ветрил».

Эта тактика вызвала раскол в рядах оппозиции. Кем заменить магистратов? Традиционалистски настроенные буржуа хотели реформ, но не хотели революции. Растерявшись, они предпочли компромисс: 1100 граждан пришли засвидетельствовать магистратам свое доверие, но при этом поддержали и свои ходатайства. Руссо понял, что на большее они не решатся. И ради этих людей он себя скомпрометировал!.. Он оказался прав. Почувствовав нерешительность своих противников, Малый совет опубликовал 12 февраля декларацию. «Искренний порыв граждан» был, конечно, принят ими во внимание, но ходатайства при этом совершенно игнорировались — зато торжественно бичевались «Письма с горы» Руссо. Волнения утихли не сразу, и Малый совет был вынужден в январе 1766 года обратиться за помощью к государствам-гарантам для восстановления порядка в своем неуправляемом государстве. Но «дело Руссо» более не рассматривалось: никто не выразил протеста против него.

Это долгое бесплодное сражение истощило силы философа. 24 февраля он окончательно объявил сыну старого Делюка: «Я не хочу более ничего слышать о Женеве и о том, что в ней происходит. На этом наша переписка заканчивается. Я всегда буду любить Вас, но писать Вам больше не буду».

Загрузка...