13

И действительно, следующий день принес мне добрую весть и деньги. Двадцать третьего ноября я прибыла в Таллин. Мне хорошо запомнился этот день, но я не стану его описывать, отнимать ваше время. Представьте сами: два месяца разлуки с любимым человеком, два месяца тревожного ожидания и тоски, — встреча после этого становится непередаваемым счастьем. Однако все это не столь важно по сравнению с теми событиями, которые происходили за стенами нашего дома.

Двадцать третьего ноября на восточных границах Эстонии раздались первые пушечные залпы, а двадцать восьмого ноября город Нарва перешел в руки красных. Трудовой люд Таллина был возбужден. Общее отношение к буржуазной власти было враждебным. Совет рабочих депутатов устраивал митинги, и на них принимались резолюции, в которых люди требовали немедленного ухода временного правительства и передачи власти в руки трудящихся. По своему тону резолюции были резкими и категорическими. Воздух был наэлектризован, словно перед грозой. Каждый день происходили события, которые держали нас в возбуждении, давали пищу недовольству, усиливали волнения. На западе красноармейские части продолжали успешное наступление, в в тысячах рабочих семей ждали их, как избавления. Приход красных должен был положить конец длившемуся девять месяцев голоду и нужде, принести с собой справедливый и человечный строй. «Хлеба и свободы!» — в сердце своем жаждал каждый бедняк. Ожидал этого, возможно, и мелкий буржуа, который вообще-то был равнодушен к Советской власти, но возможности которого были ограничены до предела во время оккупации. Богатые слои старались всячески держаться в стороне от войны, так как у них не было веры в победу. Мобилизация добровольцев не дала почти никаких результатов. Большинство народа не желало войны с красными. Судьба временного правительства висела на волоске.

По мысли Конрада, было вполне естественно, чтобы власть трудового народа, которая существовала в Эстонии до оккупации, теперь снова вступила в свои права. «Это историческая неизбежность, на которую нас толкает ход событий во всей Европе, — объяснял Конрад. — Старый порядок прогнил, его надо смести, чтобы приступить к созданию нового, лучшего строя. Стоит подойти красным войскам, и горсточка буржуа, которые сейчас властвуют на Тоомпеа[4], разбежится. И Конрад без устали работал в Совете рабочих депутатов и в профсоюзах, чтобы через них влиять на трудовые массы, просвещать их. С приближением красных рабочие и крестьяне активно помогали освобождать землю. Возле станции Юлемисте рабочие «Двигателя» разрушили железнодорожный мост, чтобы не дать выехать бронепоезду белых.

Но в один из дней на таллинском рейде появился английский флот. Хотя Совет рабочих депутатов и успел организовать в концертном зале «Эстония» большой митинг протеста против английской оккупации, а через несколько дней с той же целью стачку и уличную демонстрацию, было уже поздно. Демонстрация окончилась кровавым разгоном, «страх перед англичанами» не позволил ей перерасти в открытую борьбу, и рабочие руководители вновь ушли в подполье. Со всей суровостью стали применяться военные законы. Были запрещены всякие собрания, запретили собираться на улицах, проводить даже свадебные и похоронные процессии, без пропусков запрещалось ходить ночью и ездить по железным дорогам. Разговорам о демократических порядках был положен конец. Рабочие Таллина на своей шее почувствовали жесткую руку буржуазного правительства.

Но Конрад не терял надежды. Он не испытывал надобности скрываться, по-прежнему ходил на службу и говорил о скором освобождении трудового народа от капиталистического ига. Если бы он предчувствовал свой трагический конец, если бы знал, что в действительности установить Советскую власть гораздо труднее, чем это видится в мечтах, просто потому, что человеческая психика отравлена традициями буржуазного мира, боролся бы он тогда с той же преданностью и воодушевлением? Думаю, что да, ведь он был одержим. Надо было видеть его горящие глаза, его как бы налитые волей мускулы, когда он говорил о своем деле, и вы не отказали бы ему в признании. У меня часто возникало чувство, будто он не от мира сего, будто нет у него ничего от обычного человека, будто и есть и пить он не способен как простой человек. И все же он был проще простого, не считал себя лучше других, к каждому относился, как друг и товарищ.

Он был моей воплощенной мыслью, моей свершенной мечтой. Все я видела его глазами, ни о чем у меня не было своего мнения, без Конрада я не хотела ничего делать, никуда ходить. Хотелось совершенно слиться с ним, отдать ему всю себя без остатка, раствориться, исчезнуть в его существе. Были тревожные времена, и я переживала их, будто несомая какой-то бурной волной. Страх и отчаяние, неизвестность перед завтрашним днем господствовали в городе, но я еще не воспринимала этого. Вокруг действовали две враждебные силы: богатство и бедность, к последней принадлежала я сама, но я уже не относилась к этому осторожно, как раньше. Конрад заразил меня своим оптимизмом, каким-то необыкновенно жизнерадостным настроением.

Жили мы тогда в маленьком деревянном домике в бедняцкой части города. Комната наша была тесной, холодной. В углу стояла приземистая железная печка, которая грела, когда лишь топили. На ней же я варила и жарила, когда у нас было, что варить и жарить. Утром и вечером обходились несладким чаем и хлебом. Хотелось молока и сахара, но денег на это не хватало. «В нынешние времена молоко с сахаром — лакомство и для буржуев, — шутил Конрад. — Бедняки это могут увидеть только во сне. Но ничего, голод закаляет тело для решающей схватки».

И мы жили — любовью и надеждами. Между нами было единодушие, которое буржуа могут отыскать разве что в сентиментальных романах, но которое в рабочих семьях встречается и в самой суровой действительности. Я будто заново родилась, я не узнавала себя. Куда девались мои тоска и слабоволие? Ответ простой: я вновь попала в среду, которая жила, двигалась, трудилась. И, хотя у меня еще не было работы — Конрад обещал подыскать ее, — вокруг себя на каждом шагу я замечала постоянные хлопоты, напряжение, действие. Не было ни времени, ни желания опускать голову, пассивно созерцать и сетовать, копаться в психологии. Время выдвигало все новые задачи, — нужно было вовремя схватывать и разрешать их. Я убеждалась, что жизнь — борьба и вести ее нужно смело и настойчиво. Нытьем и сетованием ничего нигде не добьешься, ко всему требуется приложить свои силы и волю.


Бывали у меня, конечно, и грустные и горькие дни — легко возбудимый темперамент был тому причиной. Но они никак не нарушали нашего согласия, потому что не зависели от наших отношений. Горечь мне доставляли чаще всего внешние причины. Убогое жилье, особенно бросавшееся в глаза, когда я оставалась одна, тревога за мать, скудно отмеченный день моего рождения — все это угнетало. Элли уже несколько раз писала мне. В последнем письмо она сообщала, что лежит в больнице, здоровьем похвалиться не может, — было воспаление мозговой оболочки… Я уже не надеялась, что подруга вполне оправится, и всплакнула. Она всегда сердечно принимала меня.

Подошло рождество… Уже больше половины Эстонии находилось в руках Трудовой коммуны. Были освобождены Тарту и Тапа. Красные подходили к Вильянди и Таллину. А в Таллине шли аресты. Англичане захватили два большевистских корабля: «Спартак» и «Гавриил». Я как раз была в городе, когда на берег сводили попавших в плен матросов. Сердце сжималось, росла злоба против тех, кто глумится над рабочим людом. Когда я сейчас задумываюсь над этим, должна признаться, что тогда я была еще не бог весть какой сознательной, но влияние Конрада уже глубоко укоренилось во мне. Я несла свою верность Конраду и рабочему классу, за который он боролся, как нечто неизбежное. И не могла уже поступать иначе.

Было тревожное и страшное время. Едва кончилась одна оккупация, как нависла другая. Двадцать седьмого декабря на закрытом заседании сейма была выбрана делегация к английскому адмиралу Синклеру — просить, чтобы английские войска оккупировали Эстонию. На заседании господствовал такой «страх перед большевиками», такое паническое настроение, что даже старые седовласые мужи теряли голову. Когда Конрад рассказывал мне об этом — благодаря «хорошим связям» он вскоре обо всем узнал, — он дрожал от негодования.

— Это открытое предательство, — говорил он. — Чтобы уберечь свои теплые гнездышки и сохранить право на эксплуатацию, горстка буржуев готова запродать чужеземной власти и страну и народ. И для этого у них при нынешнем строе есть все права, никто у них и волоска на голове не тронет. А попробуй-ка рабочие, потом и трудом которых живет буржуазия, выразить, хотя бы самым мирным образом, свое сочувствие какой-нибудь «чужой власти» — рабочей власти, их за это сразу же угостят свинцом и огнем. Тут и у самых ослепленных должны бы раскрыться глаза на двойственность и подлую мораль буржуазной «демократии». Рабочий класс должен сделать из этого свой вывод: если у буржуазии есть право взывать о помощи к капиталистам всего мира, то и у рабочих есть такое же право призвать на защиту своей отчизны пролетариев всего мира. Но до сих пор наши рабочие, по мысли буржуазии, были слишком «честными», они не послали ни одной делегации навстречу красным войскам, не организовали никакого «вооруженного сопротивления», а только составляли резкие резолюции — против временного правительства. Теперь уже поздно, теперь я, по крайней мере, не возьму на себя ответственности вывести рабочих на улицу. Англичане и финны могут устроить нам такую кровавую бойню, что много лет придется залечивать раны.

Я молча слушала Конрада — и ничего не могла ответить. Видела, что он страдает, но не находила подходящих слов для утешения. То, о чем он говорил, было для меня совершенной новостью. Я знала азы классовой борьбы, но о ее средствах и методах у меня еще не было представления. «Отечество», «предательство родины» — слова эти звучали в моих ушах, причиняя странную, тупую боль.

Опасения Конрада оказались оправданными. Шестого января эстонско-финские белые войска начали наступление. Под их ударами пали Тапа, Раквере, Тарту, Нарва. Меньше чем за месяц эстонские земли, как писали газеты, были «очищены от врага».

Конрад стал молчаливым и насупленным. Казалось, он переживает какой-то внутренний кризис или бьется над каким-то трудным вопросом, не находя ему разрешения. Ко мне он был по-прежнему внимателен и ласков. Сказать по правде, я была рада, что бои прошли стороной, что Конрад цел и невредим. И все же я боялась за него. Меня страшило кровопролитие, не хотелось об этом и думать.

Опять наступили будни с их мелкими заботами. К празднику Конрад получил зарплату, и мы кое-как сводили концы с концами. Однако жизнь стала страшно дорогой. Мы давно подыскивали новую квартиру, но по кошельку найти было трудно. За крохотную, мало-мальски сносную комнатку заламывали цену, которую мы не могли дать. Но и на старой квартире не хотелось оставаться. Она была холодной и сырой. По ногам тянуло холодом, болела голова. То были мелкие горести, но разве в них меньше трагизма, чем в страхе какого-нибудь толстосума за свое богатство? Из неприметных обыденных людей состоит человечество, из их горестей возникает горе людское.

Печально начался наш новый год. Но мы были вместе. Конрад ничем не показывал, что переживает, и я была ему за это благодарна. Я, конечно, видела его трудное положение, знала, что он тревожится, и все же меня радовало, что он никогда не жалуется. Было как-то неловко говорить с ним об этом. Я еще не умела подойти к нему. У меня был муж, хороший для меня, и это скрашивало все остальное. Если бы только жизнь была чуть полегче! Если бы не наша бедность!

Богатство и бедность — я все больше задумывалась над этим. Не хочу скрывать, иной раз я спрашивала себя: а почему Конрад не богатый? Почему «все другие» могут добиваться своего благополучия, а он не может? Почему он заботится только о рабочем люде, а не о себе? Но эти вопросы исчезали так же быстро, как и возникали. Любовь Конрада была мне дороже благополучия.

Мы были вместе.

Загрузка...