18

Приближалась пасха. Она доставила мне много мелких хлопот. Я отпросилась на день со службы, чтобы прибраться дома. Постирала белье и повесила его сушиться во дворе, проветрила и прибрала комнату, чинила одежду и штопала чулки, но немало еще осталось несделанного.

Из-за какого-то пустяка у нас вспыхнула крупная ссора с хозяйкой. Старуха ругала меня, как могла, и велела убираться с квартиры. Таких, как мы, красных, она терпеть не может. Мы-де хотели спалить ее дом и не собираемся платить за убытки. Я ответила, что мы сами пострадали в несколько раз больше, а кто нам заплатит, но до старухи это не дошло, она стояла на своем. Наглая была старуха. Хотя и хвалилась, что знает десять языков, но душевных знаний у нее не было ни на грош. Жила, словно старая ведьма, со своими кошками и собаками. Я плакала и в душе желала, чтобы она сполна получила обратно все то плохое, чего накликает на нас.

В обед я рассказала все Конраду, и он обещал немедленно подыскать новую квартиру. Однако до этого нам пришлось пережить в старой квартире еще несколько неприятностей. Над нашей головой будто тяготело какое-то проклятие, и я готова была верить, что это «злой глаз» квартирной хозяйки приносит нам несчастье. Я тосковала по новому, спокойному окружению, по новым, хорошим людям.

Под вечер в тот день я пошла в город, чтобы отдать в переделку шляпку и починить туфли. Когда я вернулась, хозяйка встретила меня ядовитой, многозначительной усмешкой: оказывается, приходил какой-то офицер, посидел немного в нашей комнате, расспрашивал кое о чем. Я догадалась: это был Куста Убалехт; догадалась и о том, что хозяйка на свой лад «просветила» его. Злоба и горечь поднялись во мне. «Не понимаю, — размышляла я, — зачем этот человек шляется за мной. Думает, что я какая-нибудь легкомысленная девчонка. Нет, я не позволю играть с собой. Пусть отправляется к своим светским дамам или в известное заведение, а меня оставит в покое. Верно сказал недавно Конрад: они хотят и в рабочих семьях посеять супружескую неверность и распутство. Но пускай не надеются: мы с ними справимся».

А сердце все ныло. Выдался сумасшедший день. Вечером около восьми пришел Конрад. И у него не было ничего утешительного. Он был очень возбужден, проклинал небо и землю, чуть ли не плакал: рабочим не дают жить, республика существует лишь для «толстопузых». В таком возбужденном состоянии я его никогда не видела. С большим трудом удалось уложить его спать.


В пасхальную субботу мы перебрались на другую квартиру. Жалкая была картина, она запомнилась мне навсегда. Вещей у нас было немного, все уместилось на одной извозчичьей пролетке, даже для меня осталось место, но Конраду пришлось идти пешком. Едва мы двинулись, как в дверях показалась голова хозяйки, и вслед нам раздалось злорадное:

— Поглядите-ка, люди добрые, на чудо, красные едут в карете. Не знаю, куда они собираются ехать, уж не в Россию ли?

Защемило на сердце. Стало горько от нашей бедности, от постоянных вынужденных переездов, от жестокости и коварства людей. «Наша ли вина, что мы родились бедными, что вынуждены всю жизнь бороться за жалкий кусок хлеба? Неужели у нас поэтому нет и права жить, неужели нас и за людей не считают? Ведь и у нас есть в груди сердце, которое чувствует боль и горечь». Я не смогла сдержать слезы и расплакалась. Тем самым, конечно, стала «миру на посмешище», но что поделаешь?

Уже и не помню, как мы добрались до места. Я почувствовала, как к моим волосам прикоснулась рука Конрада, и мне стало легче. Вместе прибрали свою комнату: она стала довольно уютной и приглядной. Окно наше выходило на юг, и оттуда свободно заглядывало солнце — соседние дома ему не мешали. Перед окном был маленький садик. Чего еще мы могли ожидать в нашем положении?

К празднику получили зарплату — шестьсот марок на двоих. Месяц на них как-нибудь можно было прожить, но нам требовалось многое купить, а все было так дорого. Сделала лишь самые необходимые покупки, сто марок послала матери, а больше двухсот истратила за один день. О том, чтобы купить одежду, нечего было и думать, хотя мы в ней очень нуждались.

Смотрела, как проходили мимо богатые люди: у всех в руках дорогие покупки, у всех цветы. Я тоже хотела, чтобы у меня на праздник были цветы, и Конрад, словно прочитав мои мысли, купил мне букет красных тюльпанов. Я обрадовалась, будто ребенок, и, как могла, благодарила его.

Так начался этот весенний праздник — пасха. Душа моя жаждала покоя. Я отупела от волнений военного времени, и Конрад, казалось, тоже. На каждом шагу мы замечали, что нас вроде и за людей не считали, и мы надеялись на облегчение только после окончания войны.

Через несколько дней должно было собраться Учредительное собрание. В народе его ждали с крайним напряжением. Оно должно было стать исключительно торжественным событием, потому что на нем будет сказано решающее слово о судьбе страны. Учредительное собрание — это звучало, по-моему, как радостная песня в весеннем воздухе. Учредительное собрание — я повторяла эти два слова, и у меня было чувство, будто все окружающее становится просторнее, светлее. Но мое настроение тут же падало, и в душу закрадывался страх: а что, если это не осуществится? Мы столько страдали, столько не сбылось надежд, что я уже вроде и не могла поверить в возможность жизни посчастливее. Ходили слухи, что в столице собираются какие-то правые, темные силы, с тем чтобы разогнать Учредительное собрание. На горизонте словно поднимались черные, грозные тучи, и это давило грудь.

В надежде и страхе мы провели праздники. Сами мы, конечно, не были без хлеба, но ведь мы жили не только для себя и не только сегодня. Пришла весна и словно открыла для глаз беды и нужду, которые господствовали вокруг нас — в рабочем предместье. Живя среди рабочих, я видела их повседневные горести, и у меня росло сочувствие к судьбе униженных. Через них я все больше понимала ту несправедливость, которая властвует в мире, и мне хотелось кричать всем, что быть этого не должно.

Снова и снова всплывала в памяти та обида, которая, словно праздничный подарок, досталась нам в удел, и я еще несколько раз в тот день всплакнула. Я была столь нетребовательна к жизни, а чего я добилась без страданий? Даже эти цветы, которые Конрад купил мне и которые тогда так обрадовали меня, — разве не стоили они потом нескольких бессонных ночей, нескольких несъеденных обедов? Я готова была отдать кому-нибудь эти цветы, разорвать их и топтать в уличной пыли. Душа моя жаждала только мира.

Мира!


В последний день праздника я пошла одна гулять к морю. Ритмичный и могучий рокот моря рождал во мне легкое и радостное возбуждение. Долго смотрела я, как волны размеренно накатывались на прибрежные камни, и у меня было чувство, будто такие же волны вливаются в мое сердце, сливаются со мной, охватывают меня своим рокотом. В воздухе чувствовалась весна, повсюду пробуждалась новая жизнь. Земля шипела и бродила, и мне казалось, будто поет она о счастье, что вновь наступила великая пора зарождения новой жизни.

Возбужденная, я вернулась домой. Но Конрад был не один. К нам пришел его брат Михкель. Когда я вошла, они о чем-то горячо спорили. В моем присутствии разговор прервался и больше не ладился — братья, казалось, были настроены враждебно. И у меня не было настроения разговаривать.

Лишь из приличия я спросила кое о чем. Узнала, что Милла жива и здорова, что маленький Антс растет и, случается, вспоминает меня. Михкель хотел похлопотать, чтобы ему разрешили служить в Тарту.

— Там бы я был поближе к дому и семье, — объяснил он. — Проще было бы посоветовать, как им быть и что делать. Да и какой из меня вояка, я для этого и стар и хвор. Ведь и на фронт не все должны идти, кто-то обязан и о хозяйстве позаботиться.

Я ничего не ответила, все это меня не интересовало. Я еще находилась во власти грез, они выпирали из меня, хотелось поделиться ими с Конрадом. И я не столько слушала гостя, сколько весну, которая набухала на дворе.

Наконец Михкель ушел, и меня задели слова Конрада:

— Наверно, тоже один из тех преданных, кого сейчас собирают в столицу. А за свою жизнь трясется, как последний трус. Самому едва сорок пять стукнуло, и рожа красная, а плачется, что старый и хворый. Уговаривал и меня стать «разумным» и забросить «глупые» попытки исправить мир. По разумению таких, конечно, глупо все то, что ограничивает буржуазную свободу эксплуатации и дает трудящимся силы завоевывать свои жизненные права. Какое ему дело, что голодают десятки и сотни тысяч, лишь бы у господ было отличное пищеварение.

Я вспоминала, где я видела Конрада таким, — ах да, это было тогда, когда мы вдвоем бежали из деревни. Волна теплого сочувствия хлынула в мое сердце, я села Конраду на колени, и пальцы мои скользнули по его волосам. Но тут постучали, и, когда я открыла, на пороге появилась фигура Аугуста Мяяркасся. Его посещения всегда были неприятны мне, в этот же момент я так разозлилась, что хотелось плюнуть ему в лицо. Собиралась уже захлопнуть перед ним дверь, но он опередил меня и обратился к Конраду с вопросом:

— Не товарищ ли Кивистик вышел сейчас от вас? Мне позарез нужно было бы встретиться с ним.

— Нет, это был совсем другого сорта человек, — со скрытой неприязнью ответил Конрад. — А какое вам дело до Кивистика?

Мяяркассь бросил на меня вопросительный взгляд, будто сомневаясь, можно ли при мне говорить, и понизил голос почти до шепота.

— Видите ли, это очень секретное и важное дело, большое дело. Проклятые кровавые псы арестовали меня перед праздником, сунули в кутузку. Я попал в одну камеру с товарищем Сааром.

— Вас арестовали перед праздником, а на праздник вы снова были свободны, — вставил Конрад, пожимая плечами. — Во-первых, я ничего не слышал о вашем аресте, а во-вторых, меня удивляет, что вы так скоро выбрались оттуда. Обычно дело все-таки заканчивается судом.

Мяяркассь немного стушевался, но быстро оправился и продолжал уверенно, почти хвастаясь:

— Тут, конечно, был донос, который они не могли подтвердить. Я сумел отговориться, не растерялся. Смелый натиск — это, как всегда, полпобеды.

— И кроткая кровь не трепещет? — тоном Мяяркасся вставил опять Конрад.

Его враждебность к этому пустому болтуну, казалось, все возрастала. Я боялась, что это скоро перейдет в открытое столкновение, которого я почему-то не желала. Но Мяяркассь продолжал в прежнем тоне:

— По правде сказать, я попал за дело — да, но что мы будем говорить об этом? Я пришел сюда совсем по другому поводу. Я был вместе с Сааром и скажу вам: у него есть возможность бежать. Мы должны это подготовить. Организуем все честь честью: нужные инструменты, помощников, квартиру у подпольщиков, и в один прекрасный день крупная рыба выскользнет из верши. Пусть потом проклятые кровавые собаки застынут с открытым ртом: выходит, есть и поноровистее их. Не правда ли, дело важное и план прекрасный, а?

— Мне это «дело» кажется фантастическим, а «план» — сомнительным, — ответил Конрад с явной иронией и отвернулся.

— А вот и нисколько, — продолжал Мяяркассь. — Наша, рабочая, слабость в том и состоит, что мы очень робкие, очень осторожные, слишком боимся силы буржуазии. Так было осенью, так оно и теперь. Наши братья начинают на фронте наступление, и наш долг помочь им. Ну давайте тогда организуем забастовку, вытащим на улицу рабочих. А главное, вызволим своего товарища из лап палачей. Не будем бабами, не станем опускать руки.

Конрад подошел к нему, посмотрел ему прямо в глаза пронизывающим взглядом и сказал с нажимом и злостью:

— Знаете, какой я вам дам совет? Сходите на улицу Пагари и хорошенько заучите роль, прежде чем с ней выползать. Это все.

Мяяркассь испугался и попятился к двери.

— Что, вы думаете меня обвинять? — крикнул он с наигранным пафосом. — Я подниму этот вопрос в Центральном совете.

— Делайте, что хотите, но сейчас убирайтесь, иначе…

— Вы угрожаете мне — мне? Вы об этом пожалеете!

— Провокатор! — крикнул Конрад, и глаза его загорелись злобой.

Я увидела, как его правая рука сжалась в кулак. Я схватила его за руку и сказала Мяяркассю, чтобы он уходил.

И он ушел, какой-то жалкий, словно побитая собака. У меня осталось странное ощущение, будто я проглотила что-то гадкое.

— Он дурак, но все же по-своему хитер, — сказал Конрад. — Мы его уже давно подозревали, но он до сих пор не попадался. Он умеет драть горло и поэтому пользуется влиянием в определенной рабочей среде, которую привели в отчаяние тяжелые условия жизни. Так вот и не удается от него отвязаться. Но теперь я всерьез возьмусь за это дело в Центральном совете.

Я не знала, что ответить. Предчувствие подсказывало мне, что круг все сжимается, что все у́же становится то поле, где мы способны двигаться и действовать. У меня было чувство, будто кто-то хочет ударить нас, убить, отправить на погибель.

«Как все-таки безжалостны люди, — думала я. — И чего они мучают нас? Какое мы причинили им зло? Мы желаем, чтобы и нам, чтобы всему бедному народу жилось получше, но разве это такой тяжкий грех? У богатых есть деньги, и они еще больше хапают их, а об этом говорят, как о «росте зажиточности народа». Бедным нечего в рот положить, но они не смеют требовать и ломтика хлеба, так как это явилось бы «бунтом против существующего строя». Нет, нет, строй этот несправедлив, он не может быть справедливым, его нужно менять».

«Добрый только ты, Конрад».

Загрузка...