15

Я была счастлива. Чувствовала, что любовь и доверие Конрада ко мне все растут. По вечерам он надолго не оставлял меня одну; не успеет кончиться собрание, а он уже спешит домой и рассказывает мне до мелочей все, что видел и слышал. Между нами не было никаких секретов.

Но счастье наше кого-то задевало, кто-то продолжал плести вокруг нас свои таинственные сети. Все чаще к нам наведывался Аугуст Мяяркассь, и как нарочно, появлялся обычно тогда, когда не было дома Конрада. Всегда ему нужно было что-то спросить, или он, по крайней мере, прикидывался, что ему нужно повидаться с Конрадом. Тогда я не могла сколько-нибудь понятно объяснить его посещение, но позднее все, конечно, выяснилось. Конрад думал одно из двух: либо Мяяркассь симпатизирует мне, либо он провокатор. Первому я не верила, во всяком случае, я ничего не замечала. Он разговаривал со мной вежливо и деловито, как любой другой мужчина, который бывал у нас. Единственно, что меня удивляло, — он как будто поджидал случая, когда Конрада не было дома, и только тогда приходил. Однажды даже выяснилось, что он потихоньку покинул собрание, на котором присутствовал вместе с Конрадом, чтобы спросить у меня, где муж. Я была в недоумении, не могла понять, что все это значило. И мне было неудобно перед Конрадом, я боялась, что он бог весть что подумает обо мне. «Если бы он только верил, что за его спиной я не завожу никаких романов, все было бы хорошо!»

Но ведь Конрад жил не одной любовью. У него оставались и другие дела, помимо того чтобы копаться в своей «душе». Времена были трудные. На день выдавали треть фунта хлеба, да и был бы это хлеб, а то какая-то опилочная смесь. Нас питали добрыми надеждами. В газетах писали, что министерство продовольствия заказало в Америке сахар, что ожидается прибытие партии пшеницы, и прочие завлекательные вещи. Но если бы все это даже прибыло завтра, какая от того польза рабочим семьям? Рабочие получали мизерную плату: вряд ли ее хватило бы на покупку таких дорогих лакомств, как сахар и пшеничная мука. В Центральном совете профсоюзов разрабатывали новые тарифные ставки, но их претворение в жизнь грозило столкнуться с большими трудностями. Конрад принял близко к сердцу повышение рабочим зарплаты, он собирал сведения на фабриках и предприятиях, приводил их в порядок, отдаваясь этому делу со всем усердием и энергией. В его жилы будто вошла новая жизнь, в глазах появился огонек, а в словах — страсть и порыв.

Да, тяжелые были времена. Я прямо истосковалась по кусочку настоящего хлеба. Вместе со мной о том же мечтали тысячи рабочих семей. Положение их могло быть еще хуже нашего. Я принадлежала к их классу, я чувствовала эту принадлежность, ибо нас объединял пустой желудок. Судьба наша была наперед помечена одной и той же темной краской. Кто, кроме нас самих, должен был помочь нам и вывести нас из этого заколдованного круга? Надо было сделать хотя бы попытку разорвать этот круг. Надо было хотя бы требовать от тех, кто правит государством, приличного куска хлеба. Я понимала Конрада, когда он с гневом говорил о господах, что ходили словно откормленные быки и наделяли рабочих, которым нечего было положить в рот, отеческими внушениями. Я понимала Конрада, когда он, сжимая кулаки, проклинал денежных воротил, которые строили для бедных, добивавшихся одинаковых с ними жизненных благ и свободы существования, — виселицы и тюрьмы. «Если буржуазия представляет себе демократическую республику раем, где с человека свободно сдирают шкуру, — загорался он, — то пусть она не удивляется, что рабочие больше не хотят мириться с тем, что им предлагают лишь ад, где можно свободно голодать. Мы сейчас уже не требуем республики трудящихся — ее утопят в крови, — но мы требуем человеческих условий жизни, требуем справедливой платы за свою работу».

Так говорил Конрад, а я — я только надеялась на лучшие дни, когда можно будет досыта поесть. Мечты мои не простирались сколько-нибудь далеко: они ограничивались спокойной, мирной жизнью в чистой, уютной комнате, любовью Конрада и радостным настроением, — когда ты сыт и здоровье в порядке. Порой я мечтала о лете где-нибудь в деревне, у ручья, в домике, заросшем вьющимися растениями, о цветах, которые мы собираем в лесу, о полях, где мы лежим, а колосья качаются над головой. Я мечтала, и на глазах у меня выступали слезы. Но все оставалось лишь в мечтах. «Летом, — подумала я, — придется работать, а если получу отпуск, то и дома меня ожидает работа».

И все же я была счастлива. Так счастлива, что уже не верила в возможность несчастья. Однажды ночью я видела сон: Конрад изменил мне и ушел с другой, чтобы забыть меня, посмеяться над моей любовью. Я проснулась, почувствовала боль в сердце и заплакала. Конрад услышал, успокоил меня, я уверилась, что все хорошо, и опять заснула в его объятиях.

Мне хотелось иметь от него ребенка — с большими глазами, с его носом, красивого, здорового ребенка. «Как бы я любила его! — думала я. — Когда Конрада не было бы дома, я брала бы ребенка на руки, целовала, ласкала».

Жизнь моя состояла только в том, чтобы чувствовать любовь Конрада, ждать его.


Я положила печься девятнадцать картофелин и с нетерпением ждала, когда они поспеют. Принесла из лавки масла. Хлеб у нас еще был. Радовалась, что опять есть кое-что на ужин и досталось не так дорого. Конрад в тот день должен был получить жалованье — четыреста марок, и я надеялась, что он чего-нибудь купит. Он мог войти каждую секунду, и меня уже тревожила мысль: испечется ли к тому времени картошка. Мне вовсе не нравилось, что муж, если он голоден, не может сразу поесть. Я всегда хотела знать, когда он придет, чтобы все приготовить. Хотелось быть заботливой хозяйкой, чтобы он был мной доволен.

Он удивительно хорошо относился ко мне. Лишь утром мы были вместе, а я уже скучала по нем, словно мы провели в разлуке долгое время. В то утро сердечность его казалась мне просто поразительной. У нас как раз был товарищ Кивистик, и он, видно, тоже заметил это. Мне было очень хорошо, и то, что другие видели нас счастливыми, только увеличивало мое счастье. Я даже хотела, чтобы другие это видели. И не пыталась ли я чуть-чуть гордиться своим счастьем, желая, чтобы все его заметили? Во всяком случае, это льстило моему женскому самолюбию.

Вспоминается еще одна подробность того же дня, которая, как мне кажется, подтверждает сказанное. Конрад сказал, что скоро поедет дня на два в Тарту. Я хотела, чтобы он привез оттуда мое кольцо. Вспомнились слухи, что большевики забрали из тартуских ломбардов все ценности, и мне стало жаль своего кольца. «Но если мое кольцо цело, — подумала я, — я надену его, пусть ни у кого не будет сомнения, что я замужем». Мне все еще было очень важно, что обо мне подумает «свет». И у меня была необходимость показать «свету», кто я. Теперь я знаю, что этот всемогущий «свет» всегда думает о тебе самое плохое, а удач у меня было не так уж много.

Пришел Конрад, я достала из печки картошку, и мы стали есть. Тот ужин остался у меня в памяти, словно какое-то исключительное событие. Перочинным ножом Конрад клал тоненькие лепестки масла на неочищенные картофелины и ел их одну за другой с таким аппетитом, словно голодал несколько дней. Щеки его глубоко запали, скулы резко выдавались, а грустные, болезненные глаза так пристально уставились в одну точку, что мне стало жалко его. На его сильных плечах — изношенный, обвислый пиджак, его белые широкие руки, которые безразлично и вместе с тем как-то судорожно держат нож и картофелину, и его худое, страдальческое лицо и как-то по-детски тянущиеся к еде губы — все это было так трогательно, что я не могла оторвать взгляда от Конрада. В его мужественном и спокойном облике было в тот момент что-то беспомощное, подавленное, измученное, и я больнее, чем раньше, поняла: это бедность.

Да, то была бедность, которая угнетала нас обоих и порой казалась просто невыносимой. А как жили те, «избранные», и была ли у них хотя бы крупица того удивительного, волнующего, словно ускользающего счастья, которое было у нас? На что направлена их страсть? На деньги, на лживую власть, на подавление ближних.

Конрад кончил есть и только тут обратил на меня внимание:

— Ты же ничего не ела?

— Не хочется. Я смотрела на тебя.

— На меня?

— Да. Я глядела и думала: тебе, должно быть, очень трудно, в последнее время ты совсем извелся. Или у тебя какое-то горе, которое ты не хочешь открыть мне?

— Да нет. Горе то же, что и всегда: наше общее горе бедных. Эти кровавые собаки не дают нам жить. Рабочих преследуют, как беззащитных овечек. Военно-полевые суды действуют с невыносимой жестокостью. Процветает предательство, за любое мало-мальски смелое слово грозит смерть. Не только на островах, где было открытое выступление, но и тут, где все давно успокоилось, продолжаются кровавые истязания рабочих. Вот это меня и мучает, крадет мой сон. Я частенько просто презираю себя за то, что в ноябре не очень энергично призывал рабочих выйти на улицы. Но кто мог тогда предположить, что все так кончится. Да и оставались мы почти с голыми руками — у нас было невероятно мало оружия.

Я чувствовала, как в сердце моем, словно огненный вал, поднимается гнев. «Если буржуазия так собирается защищать «отечество и свободу» — убивать беззащитных рабочих, то это отечество уже не является отечеством рабочих и подобная «свобода», не для трудящихся. И если буржуазия считает оправданной свою вражду и месть, то пусть она не удивляется, что трудовой люд отмерит ей той же мерой и начнет борьбу. Кто сеет ветер, тот пожинает бурю. И кто однажды поднимет меч — от меча и погибнет». Это были, конечно, мысли Конрада, они мне когда-то запомнились и теперь снова всплыли в памяти. Но я вообще настолько находилась под влиянием Конрада, что у меня как бы уже и не было своих мыслей и мнений. То, что он делал, — было по-моему верно, что говорил — было правильно.

— Эти горлопаны на каждом углу, кричат об ужасных преступлениях большевиков, — продолжал Конрад, — но то, что они сами делают, об этом и не пикнут. Сотни арестованных, сотни растерзанных под покровом ночи, — по их мнению, все это ничего, все это разрешено… Мол, большевики убивали в отместку, а они — во имя «демократии и свободы». Какая бесстыдная ложь! Вот они-то и убивают ради мести, потому что им нужно избавиться от «революционных материй», чтобы никто не препятствовал их свободе эксплуатации и не мешал их пищеварению. Это и есть кровавая расплата, это обыкновенный белый террор, который сейчас в ходу против рабочих, и число его жертв неисчислимо. Имена всех погибших мы, наверно, никогда не узнаем: так ловко скрывают буржуазные псы свою кровавую работу…

Я ничего не ответила, и Конрад больше не заговаривал об этом. Мы решили, что на следующий день вместе поедем в Тарту. Правда, денег было мало. Поездка туда и обратно стоила около сорока марок, на них можно было кое-что купить. Сапожки у меня износились, туфли тоже, нужны были новые чулки. Но я боялась, что без Конрада кто-нибудь придет, может, полиция, и не хотела оставаться одна.

Путешествие это не было особо приятным. Мы отправились в восемь часов вечера. Ехали в переполненном вагоне для перевозки скота. Нашли место возле печурки, где временами было так жарко, что, того гляди, обожжешься, и тут же становилось так холодно, что пробирала дрожь. Пробовали вздремнуть на плече друг у друга, но из этого ничего не вышло. А когда по дороге прибавилось пассажиров, нас так стеснили, что пришлось меняться местами: когда один сидел — другой стоял. Стоять подолгу я не привыкла, ноги начинали болеть, и в голове гудело и шумело.

Вспомнилась другая такая поездка — по России — во время мировой войны. Поссорившись с матерью, я ушла тогда из дому, чтобы уехать к отцу, который служил в лесничестве где-то на границе с Польшей. Отца я не нашла: он пал невинной жертвой, попал, как сказали, «под ноги войне». И началось мое путешествие в Петроград, — так же, как сейчас, в переполненной теплушке. Я думала об этом, и меня охватывала тоска, слезы сами набегали на глаза. Такой жалкой, такой убогой виделась мне наша жизнь, и все же мы не требовали от нее слишком многого, только немножко счастья, только чуть побольше хлеба, чуть меньше страданий. Мы вынуждены перебираться с места на место, будто вечные беженцы, а тем, от кого мы бежим, остается все: деньги и богатство, тысячи удовольствий, безграничная свобода и полные права. А чья жизнь, в конце концов, достойнее, у кого больше права?

Около пяти утра мы прибыли в Тарту. На вокзале встретили Михкеля, брата Конрада. Он похудел, отрастил себе длинную рыжую бороду, так что не сразу признаешь. На фронте под Нарвой он был легко ранен в правое плечо. Приглашал нас поехать в деревню, посмотреть Миллу и Антса. Но на это у нас не было времени.

Мать приняла нас довольно радушно, и, несмотря на усталость, мы несколько часов перед сном говорили с ней. Она заметно постарела, на лице появились новые морщины, а в волосах — множество серебристых нитей. И ее жизнь была нелегкой; немало переживаний причиняли ей дети, особенно сын, своею грубостью. Я бы с радостью помогла ей, но жалованья еще не получила.

Утром мы прежде всего сходили в ломбард: выкупили кольцо, и я надела его. И сразу возникло такое легкое чувство, будто с меня свалилось бог весть какое горе. Немного походили по городу, побывали на Тоомемяги. Мне все казалось настолько изменившимся, другим, будто мы не были здесь долгие, долгие годы. А всего-то прошло три месяца, с тех пор как я гуляла тут последний раз. Видно, я сама изменилась, видно, стала смотреть на мир другими глазами.

Когда Конрад ушел — он собирался добыть через одного знакомого некоторые нужные сведения, — я отправилась в другую часть города, в Веэрику, — повидать Хильду Мангус. Но она со всей семьей переехала оттуда. Во время боев снаряд угодил в дом, разворотил весь первый этаж и пол в их комнате. Слегка ранило в голову отца Хильды. Все они были без места. При большевиках у Хильды была кой-какая работа, а теперь она ничего не находила. Это мне рассказала работница, которая жила в их прежней комнате. Положение этой женщины было крайне бедственным. Мужа ее отправили в Вильянди: он, несмотря на свои годы, пошел добровольцем в армию, так как работы нигде не было. Жена с маленьким ребенком на руках была без денег, голодала. Мне стало жаль их. Дала им шесть марок, больше у меня не было.

Перед вечером мы с Конрадом решили навестить моего брата Харри. Но лучше, если бы мы этого не делали. Мой брат недостоин того, чтобы я о нем вообще вспоминала. Что у меня было общего с подобными ему? Он пировал. Наслаждался жизнью.

Во дворе нас встретила Лидия, жена брата. Вошли в дом: в лицо пахнуло терпким запахом цветов. Пес Бобби от радости прыгал на цепи. Большой стол был завален едой и вином. На меньших стояли корзины дорогих цветов. Эти люди умели веселиться. Начали собираться гости: невесткины знакомые, барышни и хозяйки. Потом пришел Харри со своими друзьями… Тут же принялись за еду, стали открывать бутылки. И совсем забыли, что присутствуют еще два человека. Я никогда не забуду того чувства, которое возникло у меня, когда Харри сел со своими гостями за стол, ни слова не сказав Конраду и мне. Мы, понятно, сразу же встали и собрались уходить. Тогда Лидия попыталась было угостить Конрада (принесла со стола бутылку и в дверях, словно таясь, налила ему полный стакан), но он не принял. Он вел себя с достоинством. По-другому он и не мог поступить. Выйдя на улицу, я плюнула со злости. Я знала, что между бедными и богатыми ничего, кроме вражды, и быть не могло. О том, что случилось, было противно думать. «Что я искала там, в другом мире, где нас ненавидят? Нет. Это была ошибка. Я туда никогда больше не пойду».

Мое дурное настроение рассеялось, лишь когда я случайно встретилась с Хильдой. Она по-прежнему оставалась веселой, хотя и сказала, что положение у них пока трудное — работы ни у кого нет, но она не теряет надежды.

— Если уж мы тут никак не устроимся, поедем все равно куда. Мир широк, где-нибудь что-то найдется.

Я верила, что она не пропадет, и это как бы помогало мне самой обрести решимость и выстоять перед невзгодами.

Хильда проводила нас на вокзал, расцеловала на прощанье и обещала писать. Я некоторое время смотрела ей вслед. Спокойными, размеренными шагами она прошла на аллею и скрылась за деревьями. Еще раз ее высокая фигура показалась между темными стволами, и больше я ее не видела. Я знала, что она желает мне добра, и это оставило от поездки довольно приятное воспоминание. Нужда, месть, кровопролитие — к чему все это, если душа человеческая тоскует по теплу и дружбе?

Поезд опаздывал на целые семь часов, и мы вернулись только на следующий день в четыре дня. Дома меня ожидали письмо и открытка от Элли. На открытке она написала какую-то фразу, из которой можно было вычитать, что мы «красные». Хозяйка, конечно, уже прочитала это и дала понять, что знает, кто мы такие. Пригрозила, когда подойдет время, выдать нас…

Загрузка...