Настал день прощания с прахом товарища Кармеля. Его хоронили на кладбище в Рахумяэ.
Ясно помню тот день, спокойный и ветреный, с вереницами нетерпеливо несущихся облаков, которые исчезали в стороне моря. Я присоединилась к похоронной процессии у Рабочего дома, дойдя до которого шествие разрослось в тысячеголовое человеческое море. Окна второго этажа Рабочего дома были открыты, и оттуда свисали красные флаги, они словно склонялись над прахом погибшего товарища. С балкона доносились печально-торжественные звуки похоронного марша, мощными, ритмичными наплывами они перекатывались через ожидающую людскую массу. Немая, глубокая скорбь остановила всю жизнь и движение вокруг. Покоряясь, как неизбежности, тому насилию, которое свершилось, умершему отдавали последние почести.
Когда похоронная процессия снова двинулась — впереди гроб, который покачивался на плечах шестерых рабочих, — под звуки оркестра, повторявшего скорбный марш, на глаза у меня навернулись слезы. Я представила себе Конрада: вот так же, в гробу, на чьих-то руках, уносимого навечно, — и мне было тяжело и безотрадно. Но вместе с тем во всем было что-то могущественное, большое и красивое, которое не давало скорби моей стать безутешной. Я словно слилась с этой шествующей в спокойной серьезности человеческой массой, и ее уважение к погибшему стало для меня поддержкой.
Духовную панихиду, по желанию умершего, вел пастор Карловской церкви, чьим прихожанином числился Кармель. Панихида эта кончилась быстро, однако прошла в достойном почтении к памяти усопшего. Последнее желание погибшего Кармеля было для каждого свято, хотя, может быть, многие были не согласны с тем, что говорил служитель культа.
Я стояла над открытой могилой и испытывала чувство, будто у меня самой отняли нечто дорогое. Сердце мое не хотело смиряться с тем, что так вот у человека, который не сделал ничего дурного, отняли жизнь. Все во мне протестовало, сознанию моему это было непонятно.
Но злодеяние свершилось, и уже нельзя было ничего поделать. Лопата за лопатой в могилу кидали песок вперемешку с красными розами — их роняли руки родных и товарищей. Над могилой поднялся холмик, навсегда скрывший под собой нашего товарища. Он только что находился с нами, вместе с нами работал и жил, и теперь его уже нет. Могильная насыпь сплошь была заложена венками, красные ленты на них напоминали о той большой идее, за которую пал товарищ Кармель. Сверху на венки ложились розы, кроваво-красные розы…
Представители союзов и обществ, где проходила деятельность погибшего, вспоминали его теплыми словами благодарности. В этих выступлениях звучали смелость и мужество, клятвы продолжать то дело, от которого был насильно оторван Кармель, и надежда на то, что когда-нибудь оно победит. Ни у кого не было ни сомнений, ни страха; несмотря на жертвы, все говорили о продолжении борьбы. И перед лицом этих товарищей мне было неловко, что все эти дни меня охватывал страх. Но я ведь всего лишь женщина — и уже не одна. Есть ли у меня право класть на весы и эту жизнь?
Последним говорил товарищ Веэтыусме, который незаметно очутился среди нас. Я едва узнала его, так изменилось за долгую болезнь его лицо. Он и сейчас еще не был здоров. Он произнес всего несколько слов, но они запали в душу.
— Мы схоронили товарища, — сказал он, — дорогого для нас. В глубокой скорби мы склоняемся над его могилой. Но скорбь наша не должна превратиться в нытье и отчаяние. Мы не смеем беспомощно опускать руки. Для этого у нас нет времени. Жизнь надо прожить. И борьба продолжается. Что нам нужно для этого? Железной логики, что свобода трудящихся — их собственное дело, и железной воли — осуществить ее. Презрение к палачам, презрение ко всяческой несправедливости и любому насилию — пусть это вырастет из сегодняшней скорби. Сознание, что мы поведем дальше дело погибшего, пусть будет нашим утешением.
В ответ мощно зазвучал «Интернационал», и затем народ стал расходиться. Какой-то сгорбленный мужчина, с лицом, изрытым оспой и глазами-пуговицами следил за Веэтыусме, но тот скоро скрылся из его глаз.
Солнце опустилось низко, тянуло прохладой наступающего вечера. Ветер крепчал и гнал беспокойные облака по небу через город, все дальше, за море. Притаившиеся под соснами кресты стали неясными и мрачными. Хмурая туча, будто на четвереньках, кралась над землей.
«Жизнь надо прожить» — эти слова звучали в моих ушах, когда я шла домой одна.
После восьмидневного заключения Конрад был снова на свободе; освободили и всех других, кого арестовали вместе с ним. Так же, как в прошлый раз, он не «исправился», вернувшись еще более страстным и вдохновенным, чем прежде. Испытания лишь разжигали его озлобленность против врагов трудового народа. Они словно давали ему новую силу, чтобы действовать. Он ни о чем не сожалел и никогда не сомневался в том, что делает. Это было для него необходимостью, наперекор всему он должен был продолжать свой труд. Ему несвойственно было думать о самосохранении, он готов был жертвовать собой.
После того как арестованные руководители были освобождены, возбуждение рабочих улеглось. Забастовки на предприятиях прекратились. Жизнь снова вошла в свою обычную колею. Дни шли за днями, без особых событий. У меня уже появилась надежда, что все пойдет хорошо, что плохого теперь произойти не может.
Но, как всегда, мои надежды не сбылись. Спокойствие вокруг нас оказалось обманчивым. Брожение незаметно продолжалось, оно грозило вылиться в новые взрывы. Стремления трудящихся к миру повсюду встречались с бо́льшим ожесточением, чем можно было ожидать. Опьянение буржуазии войной было столь огромным, что о мире не разрешалось и говорить. Газеты, которые подымали голос, закрывались. Надзор над рабочими представителями усилился. Дежурные офицеры записывали на собраниях каждое слово, которое им казалось сомнительным. Нельзя было ничего сказать, что задевало бы классовые интересы буржуазии.
Конрад с утра до позднего вечера был на ногах. Ему нужно было что-то сделать, куда-то пойти, с кем-то повидаться. Мне было тяжело смотреть, как он изо дня в день будто превращался в машину. Я просто удивлялась, что после всех пережитых мук он еще так спокойно относится ко всему. По ночам он спал очень тревожно. «Боже мой, — вздыхала я, — что от него останется, если он не возьмет отпуска. Так и я потеряю свое здоровье. Но я не смею его расшатывать — из-за ребенка».
Ребенок — теперь это было для меня все. Ради него я стремилась к мирной жизни, ради него я готова была оторвать Конрада от его беспокойного занятия. Восемь месяцев, которые я провела в среде трудовых людей с их мужественной жизнью, оказали на меня воздействие: я уже не сожалела о себе, как о кроткой страдалице. И все-таки во мне остались еще тревога и страх за будущее. В душе я видела, как приближается нечто мрачное и неведомое, что называют судьбой. Не только страхи за Конрада, но и собственные переживания подогревали мою фантазию.
Куста Убалехт не оставлял меня в покое. Он напоминал о моем обещании и письмами и при встречах, поджидая меня, где только мог. Однажды у меня произошла с ним жаркая перепалка, которая ранила меня и одновременно напугала. Я почувствовала, что не могу дольше оставаться у него на глазах. Он был наглым и бесцеремонным. Заверял меня в своей любви, но то была не любовь, лишь грубая похоть. Мне нужно было бежать.
Я отказалась от места и решила уехать из Таллина. Может, я могла бы и дальше работать, может, совершила глупость, что дала себя запугать. Но возвращаться я уже не хотела, отчасти и потому, что работа моя ограничивалась заклеиванием бандеролей с профсоюзными журналами и что целыми днями мне порой нечего было делать.
Конрад получил какое-то задание в Тарту, и мы уехали. Было это как раз третьего августа, спустя месяц после ареста Конрада. Словно тяжелый сон, проходили перед глазами события последнего времени. Почему-то остро запал мне в память товарищ Веэтыусме, его лицо, речь на могиле Кармеля. Ни о чем другом я особо не сожалела.
В Тарту Конрад задержался на две недели. Может, он остался бы и подольше, но смерть товарища Веэтыусме ускорила его отъезд. Это печальное известие взволновало нас. Веэтыусме был нам верным другом, теперь его уже не стало. Почему он умер, мы не знали, но думали, что он простудился на похоронах Кармеля. Бедняга, всегда он стоял за других, нисколько не заботился о себе, и случилось то, что и долито было случиться. Он так хотел мира другим, и Конраду и мне, и вот теперь сам ушел на вечный покой, и глаза его не увидят конца этой кровавой войны.
В пятницу мы прочитали в газетах извещение о его смерти, а в субботу должны были состояться похороны. Конрад уехал в тот же день. Я бы с радостью поехала вместе, но не хватило денег. Из своей небольшой зарплаты я помогала матери, да и Конрад не мог скопить про запас.
Было очень тяжело расставаться с Конрадом. Сердце угадывало недоброе. У меня было такое странное чувство, что если он теперь уедет, то уже никогда не вернется. Я не представляла, что бы это могло быть, только мне казалось, — там, куда он поедет, с ним произойдет что-то, и мы больше никогда не увидим друг друга.
Когда я ему сказала, он высмеял мое суеверие. Объяснил это моим состоянием, болезненным воображением. Обещал, что через две недели, после того как окончится съезд профсоюзов, он оставит свою «опасную службу» и будет со мной, пока не пройдет мое трудное время. Меня это обещание немного успокоило, но, едва он уехал, я снова оказалась во власти грустных мыслей.
Я только и думала что о смерти, представляя в могиле то Конрада, то самое себя. Не знаю, было ли это болезненной фантазией, но в голове моей невольно возникал вопрос: как пройдет этот трудный час, который ожидает меня? «Не убьют ли меня роды? Что станет тогда с ребенком? Уверена, что мать воспитает его. А если и она умрет, прежде чем вырастет ребенок? И если Конрада не будет в живых? Неужели мой ребенок останется на белом свете сиротой?»
В тот вечер я плакала долго и горько.
«Через две недели? Что же произойдет? Будет ли мир для нас?» Мне казалось, что я обязана в этот день быть рядом с Конрадом. Я не думала о чем-то плохом. Напротив: ожидала от этого дня чего-то большого и возвышенного, что изменит нашу жизнь к лучшему. Но беспокоил страх, что надежда моя опять не свершится. Страх, что с Конрадом что-нибудь случится, что-нибудь, чего я не могу предвидеть.
Я очень хотела быть к тому времени рядом с Конрадом.