Глава 16

— Разворачивай орудие! — крикнул он.

Бойцы расчета подхватили станины, выдернули сошники из земли, развернули «сорокопятку». Заряжающий рванул затвор, вгоняя в казенник последний бронебойный. Сержант приник к прицелу.

С тыла, значит, обошли, фрицы. Выходит, прорвались где-то у соседей и сейчас ударят по батальону с фланга, а то и прямо в спину. Расчет присел за щитом, ожидая следующего приказа. Заряжающий перекрестился.

Однако Белов уловил в гуле моторов странную, незнакомую ноту. Это не был надсадный вой немецких «майбахов». У машин, накатывающих с тыла, был иной тембр. Движки завывали глубже, ровнее, тяжелее. И гусеницы лязгали как-то основательней.

— Погоди… — прохрипел сержант, отрываясь от прицела.

Из-за рощи, разворачиваясь веером, выходили танки. Это не были пятнистые, угловатые, с крестами на бортах немецкие панцеры, а приземистые, стремительные, с покатой лобовой броней и красными звездами на башнях «тридцатьчетверки».

Они двигались на большой скорости. Из открытых люков виднелись черные шлемы и чумазые лица мехводов. Было видно, что они уже не первый час в пути. Похоже, командование экстренно перебросило танковую роту на выручку стрелкам.

Первая машина, чуть притормозив, кивнула башней. Ствол длинноствольной 76-миллиметровой пушки качнулся, словно принюхиваясь. Белов проследил за его движением. Он нацеливался туда, за бугор, где засел немецкий танк, расстреливая наши окопы.

Выстрел. Грохот, дым, хлесткий удар. Снаряд вошел немецкой «четверке» в борт, у самой моторной перегородки. Из машины вырвался черный жирный дым, потом огонь. Башня дернулась и застыла навеки.

— А-а-а! — заорал заряжающий, срывая горло. — А-а-а! Наши! Братцы, наши!

«Тридцатьчетверки», не снижая темпа, прошли сквозь позиции 64-й стрелковой дивизии. через промежутки между пулеметными ячейками. Они уходили вперед, туда, где из дымной завесы выползали новые немецкие танки.

Белов стоял во весь рост, забыв о своей пушке, забыв о самокрутке, которая все еще свисала с нижней губы. Смотрел, как наши танки врезаются во вражеский клин, как ломают его строй, как заставляют немецкие машины пятиться, искать укрытие.

В наушниках у комбата, который только что восстановил связь, прохрипел голос командира танковой роты:

— 64-я? Говорит «Молот-4». Выдвинулись на усиление. Видим цель — группировка танков и пехоты на вашем левом фланге. Работаем по ней. Артиллерия, поддерживай!

Командир батареи махнул рукой. Передал по цепочке:

— По пехоте и танкам, беглым, огонь!

У Белова не было бронебойных. Остались только осколочные, как раз сгодятся для уничтожения немецкой пехоты, оставшейся без прикрытия танков. Она уже поднималась из своих укрытий, чтобы драпать вслед за бронированными коробочками.

— Картечью! Беглый! По пехоте! — скомандовал сержант, и голос его, чистый и яростный, перекрыл гул боя.

«Сорокапятки» взвода ударили вразнобой, часто, словно взахлеб. Каждый выстрел косил серо-зеленые фигуры, валил их в мокрую, изрытую снарядами землю. Бог войны сеял смерть, широко, щедро, уничтожая топчущих нашу, советскую землю врагов.

Первый эшелон «тридцатьчетверок» скрылся в дыму, откуда доносился тяжелый, утробный грохот танковой дуэли. Второй эшелон, более легкие «БТ», выходил из леса, везя на броне автоматчиков в пыльных, выгоревших гимнастерках с бронежилетами поверх них.

— Ребята, — тихо сказал Белов, глядя, как спрыгивают с брони десантники, как разворачиваются в цепь, выцеливая залегшую немецкую пехоту. — Ребята, мы вас заждались.

Он нащупал в подсумке мятый, изрядно опустошенный кисет. Самокрутка куда-то пропала. Ничего. После боя он свернет новую. Если останется в живых. Правда, теперь в это верилось легче.


Москва. Кабинет Жукова в Наркомате обороны. Июль 1941 года

Доложив в Ставку, я еще долго сидел над картой, стискивая карандаш и лихорадочно перебирая варианты. Положение Западного фронта было хуже некуда. Управление потеряно, связь отсутствует, командующие либо молчат, либо не могут дать внятного ответа.

А самое главное, похоже, они сами не понимают, что с ними происходит. Я встал, прошелся по кабинету. Вспомнил голос начштаба Климовских. Он явно растерян, устал до чертиков, чувствует, что земля уходит из-под ног, но еще надеется, что это ему только кажется.

В своем докладе начштаба Западного фронта упомянул 44-й стрелковый корпус. Хорошее соединение, но один корпус не удержит Минск, если немцы подтянут основные силы. А они подтянут. Они давно уже не бьют в лоб по УРам, они их охватывают. И Минский УР для них лишь препятствие, которое можно обойти с флангов.

Я снова сел. Набросал короткую записку для начальника Генштаба: «Положение на Западном фронте требует немедленного вмешательства. Предлагаю направить на место комиссию с особыми полномочиями. Нужно наводить порядок железной рукой».

При этом я понимал, что комиссия будет в лучшем случае завтра. А что сегодня? Сегодня там, под Минском и Бобруйском танки горят, дивизии исчезают в лесах. И никто не знает, где свои, где чужие. Никто не может связать разрозненные очаги сопротивления в единый кулак.

Я вспомнил слова, которые только что продиктовал в приказе: «Такая победа принесла бы славу войскам округа». Я понимал, что требую почти невозможного от командиров, которые сутками не имеют связи, не знают обстановки, потеряли половину личного состава.

А я хочу, чтобы Ерёменко с Климовских в таких условиях организовали контрудар и разгромили хотя бы первый эшелон противника. Чем они этот удар будут организовывать при полной потери управления.

Вот только иного выхода не было. Если они не соберутся сейчас, не ударят, покуда немецкие танки оторвались от пехоты, после будет поздно. Через неделю немцы будут под Смоленском. А через месяц все пойдет, как в известной мне версии истории.

В комнате было душно. Я подошел к окну, приоткрыл створку. Оттуда потянуло сыростью и бензином — внизу, во дворе Генштаба, дежурили машины. Ночь стояла тихая, московская. Где-то там, далеко на западе, сейчас горели леса, танки, села.

И тысячи красноармейцев — живых и полумертвых, контуженных, отступающих — брели по пыльным дорогам, не зная, что впереди, не понимая, почему отступают. Я вернулся к столу. Карта лежала передо мной, как приговор.

Набившие оскомину синие стрелы вонзились в наши позиции глубоко, до самых жизненных центров. Красные флажки обозначали остатки армий, разрозненные очаги сопротивления, последние рубежи обороны. По крайней мере, такая картина складывалась на основе имеющихся данных.

Все это надо было спасать. Все это можно было спасти, имей мы в запасе хотя бы неделю. Однако у нас не было недели. У нас были часы. Вспомнил, как маршал Тимошенко сказал на совещании в наркомате:

— Георгий Константинович, положение хуже, чем мы докладываем Верховному.

Да, хуже, но не докладывать правду во всей ее полноте, означало подтолкнуть руководство к принятию неверных решений. А этого нельзя было допустить. Я поднял трубку, приказал соединить меня с наркоматом авиационной промышленности.

Надо было форсировать поставки штурмовиков. Если фронт рухнет окончательно, именно авиация станет последней силой, способной задержать немца на дальних подступах. Хотя, разумеется, авиация не заменит пехоту.

Не заменит танки. Не заменит артиллерию, которую бросают при отступлении. Не заменит растерявшихся командиров, ждущих приказа, который зачастую просто некому отдать. По крайней мере, на уровне армии, корпуса, дивизии.

— Замнаркома авиационной промышленности Яковлев у аппарата, — ответили в трубке.

— Здравствуйте, Александр Сергеевич, Жуков беспокоит.

— Здравствуйте, Георгий Константинович, слушаю вас.

— Как обстоят дела по производству «Ил-2», товарищ Яковлев? — спросил я. — Сами понимаете, они сейчас позарез нужны. Немецкие танки рвутся к Киеву и Минску.

— Понимаю, товарищ Жуков. Авиазаводы в Куйбышеве, Нижнем Тагиле и здесь, в столице, работают на полную мощность.

— Надеюсь, в двухместном исполнении? Не придется больше пилотам палку в заднюю часть кабины вставлять?

— Не придется, товарищ генерал армии. Теперь на всех машинах предусмотрено место для бортстрелка.

— А как быть с вооружением?

— 23-милиметровые пришлось снять с производства, не оправдали себя.

— Вот именно.

— Проводим испытание ШФК-37.

— Хотите добрый совет, Александр Сергеевич?

— Будьте любезны.

— Не тратьте время на пушки, сосредоточьтесь на бомбах. Идея о том, чтобы самолеты могли расстреливать из бортовых орудий танки, прекрасна, но на нынешнем этапе самолетостроения трудно реализуема, думаю, вы это знаете лучше меня, товарищ авиаконструктор. А вот идея засеивать их танковые армады ФАБами, более продуктивна.

— Хорошо. Спасибо, товарищ Жуков. Мы обсудим с товарищами ваши предложения.

В трубке щелкнуло. Я сидел до рассвета. Пепельница наполнилась окурками. Глаза слипались, но мне было не до сна. Я анализировал данные по формированию Московского ополчения, которое Генштаб намеревался бросить на то, чтобы заткнуть прорыв обороны. И звонок по ВЧ врасплох меня не застал. Я снял трубку.

— Здравствуйте, товарищ Жуков, — послышался голос вождя. — Как продвигаются ваши дела.

Я кратко доложил — как, но оказалось, что Сталина интересует совсем другое.

— Я принял решение отстранить Ерёменко и Климовских от командования Западным фронтом и прошу вас принять это командование сейчас, не дожидаясь формирования Московского ополчения. Здесь найдется кому заняться этим. Начальником штаба назначается генерал-лейтенант Маландин, членом Военного совета армейский комиссар 1-го ранга Мехлис. Вылетайте немедленно. Вышеуказанные товарищи будут ждать вас на аэродроме.

— Есть принять командование Западным фронтом, товарищ Сталин, — ответил я.

— Удачи вам, товарищ Жуков.

— До свидания, товарищ Сталин.

Я положил трубку. Что ж, это следовало ожидать. Придется лично делать то, что я требовал от других, а именно, собирать разрозненные части, организовывать контрудары, останавливать врага любой ценой.

Разбудив Сироткина, я велел ему смотаться на квартиру и захватить мои вещички. Сам написал подробную записку своему преемнику о состоянии дел по формированию Московского ополчения и вызвал дежурную машину.

На западе занималась заря, багровая, как пожар. Черными силуэтами выделялись на ее фоне аэростаты заграждения. Я мчался на аэродром в Тушино, зная, что далеко на западе первые немецкие самолеты уже поднимаются с полевых аэродромов, дабы продолжить бомбежку.

Я закрыл глаза и заставил себя думать о другом. О том, что буду докладывать в Ставку, когда разберусь на месте. Что ж, ни впадать в панику, ни заниматься самообманом я не имел права. Тем более — совершать ошибки.

«Эмка» выкатилась на взлетно-посадочное поле, где уже вращал винтами, прогревая моторы, «Ли-2». Одновременно с нею на аэродроме появился Сироткин с моим фронтовым чемоданчиком. Молодец, успел.

— Александра Диевна велела сказать, что положила пирожки домашние, — сказал адъютант. — Я сказал ей, что у вас срочная командировка в тыл… Ну чтобы не волновалась…

— Спасибо, Андрюша, — откликнулся я. — Ну что, полетели?


Токио, Императорский дворец. 12 июля 1941 года

Генерал-майор Катаяма стоял в приемной перед высокими лакированными дверями, обитыми медью. Он был в парадном мундире, при всех орденах, но лицо его, обычно спокойное и невозмутимое, сейчас было бледным, как рисовая бумага.

Пальцами правой руки он машинально поглаживал эфес родового меча. Это был клинок работы мастера Сэндзи Мурамаса, переходившего в семье Катаяма от отца к сыну вот уже триста лет.

Офицер императорского секретариата, беззвучно ступая по циновкам, приблизился к генералу и поклонился так низко, что его плечи почти сравнялись с коленями. Потом протянул обе руки. Генерал-майор все понял. Снял ножны с мечом и передал их офицеру.

— Его императорское величество ожидает вас, господин генерал-майор.

Катаяма сделал шаг вперед. Потом еще один. Тяжелые двери бесшумно разошлись в стороны, открывая путь в зал, где самый воздух казался густым от вековой тишины и благовоний.

Император Сёва сидел на возвышении в глубоком кресле, обитом пурпурным шелком. Его фигура в строгом военном мундире, расшитом золотыми императорскими хризантемами, была неподвижной, словно вырезанной из драгоценного дерева.

Лицо, обрамленное старомодными очками, не выражало никаких эмоций. Только глаза, темные и глубокие, смотрели на входящего генерала с той особой, пронзительной пристальностью, от которой у старого самурая перехватило дыхание.

Генерал-майор опустился на колени у порога, коснулся лбом холодного полированного пола. Потом поднялся, сделал еще три шага и снова опустился на колени. Трижды повторился этот древний ритуал приближения к Сыну Неба.

— Подойдите ближе, генерал-майор, — произнес Хирохито негромко, но так, что каждое слово падало в тишину зала, как камень в неподвижную воду.

Катаяма приблизился. Ему было позволено сесть на указанное место — не прямо перед императором, а чуть сбоку, на почтительном расстоянии. Он спиной чувствовал присутствие гофмейстеров и секретарей, застывших вдоль стен, словно статуи.

— Вы просили аудиенции, — произнес император, не столько спрашивая, сколько констатируя факт. — И передали через моего секретаря пакет. Весьма необычный пакет. Я ознакомился.

Катаяма молчал, чувствуя, как пот стекает по спине под плотным сукном мундира. Он не знал, последуют ли за его словами немедленный арест, бесчестье или… Он запретил себе думать об этом. Он сделал то, что должен был сделать. Остальное находится в руках богов и человека, сидящего перед ним.

— Вы хотите, чтобы я поверил, — медленно, с расстановкой проговорил Хирохито, — что японский офицер, генерал-майор Императорской армии, потомок древнего самурайского рода, принес мне во дворец документы, порочащие честь наших войск?

— Ваше императорское величество, — проговорил Катаяма. — Я принес не документы, порочащие честь вашей могучей армии. Я принес правду. Правду о том, что творят наши солдаты на континенте. Правду, которую от вашего императорского величества скрывают военные и чиновники. Ибо они боятся, что правда откроет вам глаза.

Император молчал слишком долго. Его взгляд, не отрываясь, смотрел на Катаяму. Невозможно было угадать, что происходит за этим бесстрастным, почти отсутствующим выражением лица.

— Нанкин, — наконец произнес он. — Зверства, длившиеся шесть недель. Убийства мирных жителей. Насилие. Мародерство. И все это — под сенью императорского флага.

Катаяма склонил голову еще ниже. На лбу его выступила испарина.

— Да, ваше императорское величество.

— И вы считаете, что я не знал? — усмехнулся Хирохито. — Что до меня не доходили доклады? Что мои министры, мои советники, мои военные докладывают мне лишь то, что хотят?

Катаяма поднял голову. В глазах его блеснула отчаянная, почти безумная решимость.

— Ваше императорское величество, я не знаю, что докладывают вам. Я знаю только, что если вы знаете — и молчите, если вы видите — и не останавливаете, то позор этих злодеяний ложится не только на армию. Он ложится на всю Японию. На ее прошлое, настоящее и будущее. На дом, который несет ваш фамильный герб — хризантему. На ваш дом, ваше императорское величество.

В зале повисла тишина, плотная, как вода в глубоком колодце. Гофмейстеры у стен замерли, боясь дышать. Слова Катаямы были неслыханной дерзостью, граничащей со святотатством.

Император снял очки, медленно протер их белым шелковым платком. Потом снова надел. В этом жесте не было нервозности, а только усталость. Глубокая, выстраданная усталость человека, который несет на своих плечах груз, неподъемный для простого смертного.

— Вы смелы, генерал-майор, — тихо сказал он. — Или безумны. Или, может быть, вы единственный честный человек в моей армии.

Хирохито умолк, и Катаяма увидел в его глазах не гнев, не презрение, а нечто совсем иное. Боль. Боль человека, который знает правду, но бессилен ее изменить.

— Я получал доклады, — произнес император почти шепотом. — Скупые, смягченные, приглаженные. Словесный бисер, нанизанный на нить дипломатии. Я догадывался, но доказательств у меня до сих пор не было.

Он взглянул на лакированную шкатулку, стоящую на низком столике рядом с его креслом. В ней, Катаяма это знал, лежали фотоснимки, с изображениями изувеченных тел у стен Нанкина, солдат, с мечами занесенными над связанными пленными. Улицы, заваленные трупами женщин и детей.

— Чего вы ждете от меня, генерал-майор? — спросил Хирохито, и в его голосе впервые прозвучала неприкрытая, человеческая горечь. — Чтобы я вышел на балкон дворца и объявил нации, что наши солдаты — это убийцы и насильники? Чтобы я приказал арестовать генералов, победителей в битвах при Нанкине и Ухане? Чтобы я публично покаялся за преступления, совершенные от моего имени?

— Я жду, ваше императорское величество, — твердо сказал Катаяма, — что вы сделаете то, что велит вам сердце и совесть. Я не смею указывать Сыну Неба. Я смею лишь просить вас, не отворачивайтесь. Не позволяйте лжи затмить солнце Японии.

Император закрыл глаза. В сумеречном свете, проникавшем сквозь рисовые бумажные панели, его лицо казалось высеченным из старой, потрескавшейся слоновой кости. Тысячелетняя усталость богов, обреченных вечно нести бремя человеческих грехов, читалась в каждой черточке.

— Я не могу сделать того, что вы просите, — наконец произнес он. — Не сейчас. Армия не позволит. Правительство не позволит. Меня объявят безумцем или марионеткой. Или, что хуже, заставят замолчать навсегда, прикрываясь моим же именем.

Катаяма почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он проиграл. Император узнал правду, но ничего не сможет сделать. Оказалось, что Сын Неба еще не закончил.

— Однако, — медленно продолжал он, — я не могу не видеть, не могу не знать, не могу оставаться в плену лжи, которую плетут мои генералы и сановники.

Хирохито открыл глаза и посмотрел прямо на Катаяму. В этом взгляде не было слабости. Была холодная, расчетливая решимость человека, привыкшего ждать своего часа. И еще что-то, чего подданный различить не смог.

— Вы создали «Красную хризантему», — утвердительно произнес император. — Тайное общество офицеров, ученых, гражданских, которые хотят видеть Японию иной. Не той, что терзает слабых, а той, что ведет за собой силой примера. Не той, что сеет смерть, а той, что дарует жизнь.

— Да, ваше императорское величество, это так.

— Продолжайте… Я не могу поддержать вас открыто. Я не могу вас защитить. Если вас арестуют, я не смогу вмешаться. Если вас отправят на казнь, я не смогу отменить приговор, но пока я жив, пока я на троне, вы будете знать, что Сын Неба все видит и все помнит.

Он протянул руку к шкатулке, коснулся ее крышки кончиками пальцев, бережно, почти благоговейно.

— Эти свидетельства останутся у меня. Я буду хранить их. И когда наступит час, а он наступит, ибо ложь не может длиться вечно, — они станут тем мечом, которым я поражу зло в собственном доме.

Катаяма склонился в глубоком поклоне, коснувшись лбом пола. Из глаз его, впервые за двадцать пять лет безупречной военной службы, выкатилась слеза и упала на темный, отполированный до зеркального блеска паркет.

— Ваше императорское величество… — прошептал он. — Я не смею благодарить. Я смею лишь служить.

— Служите, — просто ответил Хирохито. — Не мне. Японии. Истинной Японии, которую мы оба потеряли и которую оба пытаемся найти.

Он сделал едва заметный жест рукой. Аудиенция окончена. Катаяма пятился к дверям, не смея повернуться спиной к Сыну Неба. У самого порога он в последний раз поклонился и поднял глаза.

Император снова сидел неподвижно, лицо его было бесстрастным, и только в глубине зрачков, за стеклами старомодных очков, мерцал слабый, живой огонек. Старый вояка вздрогнул. Ему почудилось, что Сын Неба смеется.

Двери сомкнулись. Генерал-майор Катаяма вышел в приемную, где воздух был обычным, а не божественным. Офицер секретариата вернул ему катану и проводил со все той же почтительной, ничего не выражающей вежливостью.

Наружу, в тяжелый июльский зной, Катаяма вышел уже другим человеком. Он нес в себе тайну. Сын Неба видел. Сын Неба помнил. Сын Неба ждал своего часа. И «Красная хризантема» отныне цвела не только под покровом ночи, но и под сенью императорского трона.

— Господин генерал-майор, — окликнул его незнакомый голос. — Не следует так спешить.

Загрузка...