Я поднял глаза от карты. Сироткин стоял передо мной, вытянувшись в струнку, но в глазах его, обычно спокойных и преданных, сейчас читалось что-то новое. Какая-то глухая, тяжкая решимость, которую я видел у людей перед тем, как они идут на верную смерть.
— Говори, — коротко бросил я, чувствуя неладное.
— Товарищ командующий, — голос его дрогнул, но он справился. — Отпустите меня на передовую. В стрелковую роту. Рядовым.
Я медленно выпрямился, в упор глядя на своего адъютанта. Парень служил со мной с октября прошлого года. Спокойный, расторопный, надежный, как броня «тридцатьчетверки». Никогда не жаловался, не просил поблажек, не лез с советами. И вот теперь — эта просьба.
— Объяснись, — сказал я.
Сержант сглотнул, но выдержал мой взгляд.
— Товарищ командующий, я при вас с осени сорокового. Доклады, поручения, термосы… А там, — он мотнул головой в сторону запада, где глухо ухала канонада, — там наши гибнут. Там Минск горит. Я должен быть там. Не здесь.
Я молчал, давая ему выговориться.
— Я же боец Красной Армии, товарищ командующий. Командовал отделением. Умею с пулеметом обращаться, с гранатами. А тут… — он замолчал, подбирая слова, потом выпалил: — Тут я как в тылу. А на душе все горит… У меня же маманя живет в Ельце… Не могу я больше в тылу. Совесть замучила.
В блиндаже повисла тишина. Где-то в углу надсадно пищала рация, связисты перекликались глухими голосами. Я смотрел на этого парня, на его осунувшееся лицо, на руки, сжатые в кулаки, и думал о том, сколько таких же Сироткиных сейчас рвутся в бой.
Не по приказу, не из страха перед начальством, по велению совести. Просто потому, что не могут сидеть в штабе, когда там, за лесом, гибнут их товарищи. Я понимал сержанта, видел его в деле, когда мы с ним дрались с немецкими танками.
— Значит, совесть замучила, — повторил я медленно. — А мы, по-твоему, здесь, в штабе, в бирюльки играем?.. Приказы пишем, связь держим, изучаем обстановку так, от нечего делать?.. Да там, на передовой, без всего этого армия превратится в неорганизованную толпу. Ты это понимаешь?
— Понимаю, товарищ командующий, — упрямо ответил Сироткин. — Но я не могу… не могу я тут, когда там…
Сержант не договорил. Я видел, как дрожат его губы, как на глаза наворачиваются слезы, которые он из последних сил сдерживает. Не трусость это была, а отчаяние человека, который чувствует себя бесполезным в самый решительный час.
Я подошел к нему почти вплотную.
— Слушай меня, сержант Сироткин. Ты приставлен ко мне не просто так. Ты мои глаза и руки здесь, в штабе. Ты знаешь обстановку, знаешь людей, знаешь, что и когда надо подать, передать, доложить. Без таких, как ты, я, как без рук. Понял?
— Понял, товарищ командующий, — откликнулся он.
— А насчет совести… — проговорил я и умолк на мгновение. — Там, на передовой, сейчас каждый нужен. Каждый ствол, каждый человек, но и здесь, в штабе, война идет. Не менее страшная. Здесь мы решаем, кому жить, кому умирать, куда бросить последний резерв, где сжать зубы и сдержаться. Здесь тоже льется кровь, только до поры невидимая. И если ты сейчас побежишь на передовую, кто будет вместо тебя здесь? Кто будет приносить мне чай и свежие донесения, кто будет от моего имени передавать приказы, кто будет помнить все позывные и пароли?
Сироткин молчал, опустив голову.
— Я тебя не отпущу, — сказал я твердо. — Потому что ты мне нужен здесь. Понял? Нужен. Не только как адъютант, но и как человек, которому я доверяю. Мне некогда привыкать к новому человеку, некогда его воспитывать. Обстановка не позволяет.
Он поднял голову, и в глазах его я увидел не обиду, а что-то другое. Может быть, понимание. Может быть, облегчение. Видать, мысленно он уже бросался под немецкий танк со связкой гранат, а я ему подарил жизнь. Пусть и нелегкую.
— И еще, насчет совести… — сказал я, положив руку ему на плечо, чувствуя, как он вздрагивает. — Твоя совесть будет чиста, если ты сделаешь здесь все, что от тебя зависит. Чтобы там, на передовой, у людей были патроны, хлеб и приказы. Чтобы они знали, что штаб о них помнит, что о них думают, что их не бросили. Ты понял меня?
— Вас понял, товарищ командующий, — уже окрепшим голосом ответил сержант.
— Тогда тащи обед. И чтоб горячий был. А после обеда — связь с Москвой. Будем пробивать резервы для прорыва к окруженным. Работать будем всю ночь.
— Есть, товарищ командующий!
Он козырнул, развернулся и выбежал из блиндажа. Я смотрел ему вслед и думал о том, сколько же их таких — молодых, честных, рвущихся в бой, но прикованных цепью долга к штабным картам. И каждый из них тоже боец. Только война у них другая.
Мехлис, наблюдавший эту сцену со стороны, подошел ко мне и тихо сказал:
— Хорошо вы с ним, Георгий Константинович. По-человечески. А ведь могли бы и прикрикнуть.
Я усмехнулся:
— Лев Захарович, прикрикнуть я всегда успею. А таких, как он, беречь надо. Это костяк. Из таких армия стоит.
Мехлис кивнул. Через пять минут Сироткин вернулся с котелком дымящейся каши. Лицо у него было спокойное, руки действовали проворно. Видно было, что уже жалеет о своем порыве и потому старается изо всех сил.
Токио. 15 июля 1941 года.
Генерал-майор Катаяма вышел из своего дома, как обычно, ровно в шесть утра. Форма отутюжена, сапоги начищены до зеркального блеска, на поясе портупея с кобурой, в которой покоился пистолет «Намбу», на перевязи син-гунто образца 1934 года.
В связи с новой войной на Западе, старого служаку вернули в строй. У подъезда ждала служебная машина. Шофер распахнул заднюю дверцу. Обычное утро обычного генерала, если не считать того, что последние пять дней он жил с ощущением, будто ходит по лезвию меча.
Тревога поселилась в нем с того момента, когда на выходе его окликнул незнакомый молодой человек в штатском. Безупречный деловой костюм, котелок, трость. Щегольские усики приподнялись в улыбке.
— Покорно прошу простить меня, господин генерал-майор, — произнес щеголь, не поклонившись. — Я обознался.
Катаяма сдержанно кивнул и двинулся дальше. Аудиенция у императора не прошла для него бесследно. Каждое утро, просыпаясь, генерал-майор ждал ареста. Каждую ночь, засыпая, удивлялся, что еще на свободе.
Однако ничего не происходило. И постепенно, вопреки логике, в душе старого вояки начала теплиться надежда на то, что Сын Неба действительно услышал его. Неужели «Красная хризантема» получила негласное благословение свыше?
Машина тронулась, привычно нырнув в утреннюю сутолоку на улицах столицы. Катаяма откинулся на сиденье, прикрыл глаза. Годы брали свое и он с трудом поборол дремоту. Не нужно, чтобы шофер услышал его старческий храп.
Вчера было очередное собрание их общества, на котором профессор Като докладывал о реакции в университетских кругах на «нанкинские фотографии», Танака рассказывал о новых контактах среди армейского среднего офицерства. Дело двигалось.
Генерал-майор не заметил, когда машина свернула не туда. Очнулся только оттого, что шофер резко затормозил. Катаяма открыл глаза и увидел, что они стоят не у ворот штаба, а во внутреннем дворе какого-то мрачного бетонного здания с зарешеченными окнами.
— Где мы? — спросил он, но ответа не последовало.
Из дверей здания вышли четверо. Они были штатском, но двигались с той особой, неуловимой грацией, которая отличала оперативных сотрудников военной контрразведки. Двое подошли к машине, открыли заднюю дверцу.
— Генерал-майор Катаяма? — спросил один из них, сухой, подтянутый, с неприятным, цепким взглядом. — Прошу следовать за нами.
— По какому праву? — осведомился тот, хотя внутри у него все оборвалось. — Я генерал-майор Императорской армии, и…
— Ордер на арест подписан начальником Кэмпэйтай, — перебил его человек, протягивая бумагу. — Вы обвиняетесь в государственной измене, в шпионаже в пользу иностранного государства и в антигосударственной деятельности.
Катаяма взял бумагу, пробежал глазами. Все было оформлено по правилам. Печати, подписи, ссылки на статьи закона о защите государственной тайны. Смертоносная статья, не оставляющая обвиняемому по ней шансов на выживание.
— Это ошибка, — сказал он, поднимая глаза. — Я требую встречи с начальником Кэмпэйтай. Я требую…
— Ваши требования будут рассмотрены в установленном порядке, — сухо ответил сотрудник. — Прошу сдать оружие и следовать за нами.
Катаяма выбрался из салона, снял перевязь с мечом, порадовавшись, что это не родовой клинок, переходивший от отца к сыну триста лет. Протянул его человеку из Кэмпэйтай. Тот принял меч и передал помощнику. Генерал-майор медленно отстегнул клапан кобуры.
Он не помышлял о самоубийстве, действовал скорее на инстинкте, но цепкие пальцы контрразведчика перехватили его запястье.
— Без глупостей, арестованный! — предупредил тот и вежливо добавил: — Сюда, пожалуйста.
Катаяма двинулся в указанном направлении. Ноги слушались плохо, но он заставил себя идти ровно, не выказывая страха. Он думал только том, что его предали, но кто? Кто-то из своих? Или… Неужели сам император⁈
Внутри здание напоминало лабиринт своими длинными, нарочито запутанными коридорами с бетонными стенами, тусклыми лампами под потолком и запертыми дверями с номерами. Конвоиры молчали, только шаги гулко отдавались в тишине.
Генерала-майора привели в маленькую камеру. Здесь тоже были голые стены, цементный пол, а еще топчан с тощим матрасом и параша в углу. Зарешеченное окно под самым потолком едва пропускало тусклый серый свет.
— Раздевайтесь, — приказал один из конвоиров.
Катаяма молча снял мундир, рубашку, сапоги. Ему выдали арестантскую робу — грубую, серую, с номером на груди. Личные вещи забрали, записав каждую мелочь в протокол. Тюремщики действовали, как чиновники — бесстрастно и методично.
— Допрос будет позже, — сообщил все тот же контрразведчик. — Сидите и ждите.
Дверь захлопнулась. Лязгнул засов. Шаги удалились. Генерал-майор, теперь уже, наверняка, бывший, сел на топчан, обхватив голову руками. Мысли путались, накатывая одна на другую. Кто предал, кто?
Племянник, втянувший его в эту опасную авантюру? Невозможно. Профессор Като? Исключено. Кто-то из новых членов общества, в ком ошиблись? Или… или император? Сын Неба, которому он поверил и открыл все, неужели он сам отдал приказ об аресте? Неужели та аудиенция была лишь ловушкой, чтобы выявить заговорщиков?
Он вспомнил глаза императора — глубокие, печальные, понимающие. Выходит, это была игра? И весь тот разговор — о правде, о совести, о будущем Японии — был лишь спектаклем, разыгранным, чтобы выманить у простака Катаямы признания?
В груди защемило. Не от страха смерти, а от обиды. Из-за предательства, которое оказалось страшнее любых пыток. Вот только где-то в глубине души, вопреки всему, теплился слабый огонек сомнения.
А вдруг император не при чем? Вдруг Кэмпэйтай действует самостоятельно, перехватив инициативу? Вдруг Сын Неба ничего не знает об аресте? Катаяма поднял голову и посмотрел на зарешеченное окно. Серый свет лился сверху, не давая ответов.
— Я не скажу им ничего, — прошептал он одними губами. — Ни имен, ни явок, ничего. Пусть пытают. «Красная хризантема» переживет меня. Император… если он предал, то он предал не меня. Он предал Японию. А если нет, значит, у нас все еще есть надежда.
Арестант закрыл глаза и стал ждать. Допрос будет страшным. Он знал методы Кэмпэйтай. И все-таки в груди, рядом с обидой и страхом, росла ледяная, спокойная решимость. Он самурай, потомок древнего рода. И он умрет так, как умирали его предки — не дрогнув.
Где-то далеко, за стенами тюрьмы, шумел Токио. Город жил своей жизнью, не зная, что в бетонном мешке сидит человек, который пытался спасти его душу. И никто — ни Танака, ни Като, ни другие члены «Красной хризантемы» — пока не знали, что их вождь арестован.
Западный фронт, район восточнее Минска. 16 июля 1941 года.
Первые несколько суток после моего прибытия на Западный фронт слились в один бесконечный, выматывающий день без сна и отдыха. Штаб работал как заведенный механизм, хотя каждый из нас, до последнего связиста, чувствовал, что балансирует на грани срыва.
Однако механизм, если им умело управлять, способен творить чудеса даже на пределе возможностей. К утру 16 июля Маландин сумел сделать почти немыслимое, а именно, восстановить связь с большинством окруженных соединений.
Не со всеми, и не со стопроцентной надежностью, но главное было сделано. Теперь мы знали, где находятся наши армии и в каком они состоянии. Можно было принимать решения по отдельным соединениям и частям.
3-я армия генерала-лейтенанта Кузнецова держалась в районе Гродно, прижимаясь к Августовским лесам. Связь с ней была неустойчивой, через передатчики партизанских отрядов, но Кузнецов доложил, что войска сохранили боеспособность, хотя и боеприпасы на исходе.
Я передал ему приказ пробиваться на северо-восток, к Полоцку, используя лесистую местность для скрытного маневра. В помощь ему отправили все, что могли собрать. Транспортная авиация сбрасывала грузы на парашютах в указанные квадраты.
10-я армия генерала-майора Голубева оказалась в пекле Белостокского котла. Констатин Дмитриевич доложил:
— Держимся, товарищ командующий. Потери огромные, но не сдаемся. Просим разрешения на прорыв.
— Прорывайтесь, товарищ Голубев, — ответил я. — На восток, через Беловежскую пущу, где немцы не могут использовать свою технику в полную силу. Я приказал сформировать из остатков 4-й армии ударную группу, которая должна будет ударить вам навстречу с востока.
4-я армия генерала-майора Коробкова, самая близкая к Минску, получила приказ немедленно прекратить беспорядочный отход и закрепиться на рубеже реки Березина. Коробков пытался возражать:
— Людей мало, техники нет, немцы давят.
Я рявкнул в трубку так, что, наверное, в его блиндаже стены задрожали:
— У вас еще есть люди? Есть винтовки? Есть земля под ногами? Значит, есть оборона. Держитесь. Я пришлю подкрепление. Но если отойдете без приказа — расстреляю лично.
Коробков понял. К утру пришло сообщение, что его дивизии окопались на восточном берегу Березины, и первые атаки немецких передовых частей в прямом и переносном смысле захлебнулись в болотистой пойме.
13-я армия, которую только начинали формировать из резервных частей, получила задачу прикрыть минское направление с юга. Ее командарм, генерал-майор Филатов, оказался человеком дела.
За сутки он сумел собрать разрозненные полки, организовать оборону по реке Птичь и даже провести успешную контратаку, отбросив немецкие передовые части. В общем, дела потихоньку налаживались.
Надо сказать, что армейский комиссар 1-го ранга Мехлис работал как проклятый. Его политотдельцы, разбившись на группы, мотались по частям, выступали перед бойцами, проводили партсобрания и тут же, на передовой, принимали в партию отличившихся.
Где требовалось, пугали трибуналом, а иногда и подавали личный пример, поднимая людей в атаку. К вечеру 16-го армейский комиссар 1-го ранга доложил мне:
— Паники больше нет, Георгий Константинович. Люди знают, что штаб цел, что командование с ними, что мы не бросили их на растерзание.
И все-таки главное, чего мы добились за эти сутки, это связь и координация. Армии, еще вчера дравшиеся в одиночку, слепо, без надежды, получили цель и направление. Они знали, куда идти, откуда ждать помощи, когда и по кому бить.
И это знание, эта ниточка, протянутая из штаба в самое пекло, творила чудеса. Утром 16 июля я собрал совещание. Присутствовали Ерёменко, Маландин, Мехлис, Климовских, начальники отделов.
— Докладывайте, — приказал я.
Маландин подошел к карте, испещренной пометками:
— За прошедшие сутки установлена устойчивая связь с 3-й, 4-й, 10-й и 13-й армиями. 3-я армия начала выход из окружения в направлении Полоцка. Потери при прорыве, до тридцати процентов личного состава, но основная масса выходит. 10-я армия ведет бои в Беловежской пуще, пробивается на восток. Навстречу ей движется ударная группа из состава 4-й армии. 4-я армия закрепилась на Березине, отбила три атаки передовых частей противника. 13-я армия удерживает рубеж по реке Птичь.
— Авиация? — спросил я.
— Работает круглосуточно. Транспортники сбрасывают грузы окруженным. Истребители и штурмовики прикрывают наши позиции с воздуха. Потери есть, но задачу выполняют.
— Танки?
— Собрали все, что можно. Двадцать три машины. Три «КВ», восемь «Т-34», остальные — «БТ» и «Т-26». Сводный танковый полк формируем, к вечеру будет готов к бою.
Я кивнул. Двадцать три танка — это не армия, но для удара по растянутым немецким тылам, по колоннам снабжения, по штабам и этих достаточно. Если бить внезапно, по ночам и там, где не ждут.
— Мехлис, ваши дела?
— Политотделы работают в частях, — доложил армейский комиссар 1-го ранга. — За двое суток полторы тысячи бойцов и младших командиров подали заявления в партию, из ранее подавших принято восемьсот человек. Организованы заградотряды в тылах. На сегодняшний момент задержано до трех тысяч отставших, из них сформированы штурмовые роты и отправлены на передовую. Расстреляно семнадцать дезертиров и мародеров.
Я обвел взглядом присутствующих:
— Значит, так, товарищи, приказываю. Первое. 4-й армии держать Березину любой ценой. Если немцы прорвутся здесь, Минск падет в считанные часы. Второе. Ударной группе из танков и мотопехоты нанести контрудар во фланг немецкой группировке, наступающей на Минск с юго-запада. Задача состоит в том, чтобы задержать ее, создать видимость активных действий, чтобы немцы отвели силы для прикрытия флангов. Третье. 3-й и 10-й армиям продолжать прорыв, не останавливаясь, не ввязываясь в затяжные бои. Их задача выйти из окружения и соединиться с основными силами. Четвертое. 13-й армии готовить рубежи обороны на подступах к Могилеву. Это будет наш новый рубеж, если Минск падет.
— Если? — переспросил Климовских, и в его голосе прозвучала надежда.
Я поправился:
— Не «если», а «когда», товарищ Климовских. Минск мы не удержим, сил нет, но мы можем заставить немцев захлебнуться в собственной крови. А мы выиграем время. Время — это сейчас самое главное. Всем за работу. Через два часа доложить об исполнении. Товарищ Маландин и Мехлис — останьтесь.
— Мы не спасем Минск, — сказал я, когда остальные вышли. — Опоздали мы… Но мы можем спасти армии, вывести людей из окружения, создать новый фронт восточнее. Таким образом выиграем месяц, два, три. А за это время — подойдут резервы, сформируются новые дивизии, заработают на полную мощность эвакуированные заводы.
Армейский комиссар 1-го ранга подошел ближе.
— Георгий Константинович, а в Москве поймут? — спросил он. — Товарищу Сталину не понравится сдача города.
Я усмехнулся горько:
— Я полностью разделяю его отношение к этому, но чтобы побеждать, надо выжить. Мы выживем. И мы будем побеждать. Позже, но будем.
Маландин, молчавший до сих пор, тихо сказал:
— Георгий Константинович, а если все-таки… если ударить сейчас, пока немцы не подтянули пехоту? Если собрать все, что есть, и ударить по их танковым клиньям в лоб? Вдруг прорвемся?
Я покачал головой:
— Не прорвемся. Немцы ждут этого. Они хотят, чтобы мы бросили последние резервы в лобовую атаку и убили их впустую. Нет, мы ударим иначе. Там, где они не ждут. По тылам, по штабам, по дорогам снабжения. Объединимся с партизанами. Будем кусать, исподтишка, и уходить в леса. Пусть думают, что мы везде и нигде. Пусть боятся каждого куста, каждого шороха. Это и есть наша тактика сейчас. Вы свободны, товарищи.
Заквакал полевой телефон. Связист взял трубку, послушал, протянул мне.
— Товарищ командующий, — послышал в наушнике голос командира боевого охранения штаба. — ВНОС докладывает. С юго-восточной стороны слышен звук многочисленных двигателей. Судя по нему, в нашем направлении движется большая колонна тяжелой техники.
— Слава богу! — радостно выдохнул я, забыв об уставе. — Добрались, родимые!